КЛЕМЕНТИНА

Она родилась в Наскосте, и годы ее детства были отмечены двумя знаменательными событиями — чудесным возвращением бриллиантов и зимним явлением волков на Виа Кавур. Когда ей было десять лет, грабители вошли после обедни в церковь Сан-Джованни, взломали раку Пресвятой Девы и выкрали оттуда бриллианты — дар мадонне от одной княгини в награду за чудесное исцеление от недуга печени. На другой день после ограбления дядя Серафино, возвращаясь с поля, увидел у входа в пещеру, в которой этруски некогда погребали своих мертвецов, осиянного юношу. Юноша поманил дядю Серафино рукой, но дядя Серафино испугался и убежал. Дядюшка в тот же день слег в жестокой лихорадке, позвал священника и рассказал ему все, а тот пошел к пещере и нашел принадлежащие мадонне драгоценности среди кучи сухих листьев, на том самом месте, где стоял виденный дядюшкой ангел. И в том же году пониже фермы кузина Мария увидела на дороге дьявола: он был с рогами, острым хвостом и в ярко-красном тесно облегающем одеянии — словом, точь-в-точь такой, каким его рисуют на картинах. В год большого снегопада Клементине было четырнадцать лет. Как-то вечером она пошла к фонтану за водой и на обратном пути, уже подходя к башне, в которой они тогда жили, увидела волков. Стая в шесть или семь волков поднималась по заснеженной лестнице Виа Кавур. Она уронила кувшин и взбежала в башню; от ужаса ее язык сделался тяжелым и неподвижным, но она закрыла дверь и хорошенько разглядела волков в щелку: они были угрюмее собак, сквозь клочковатую шерсть проступали ребра, а изо рта капала кровь задранных ими овечек. Ей было страшно, но она не могла оторваться и смотрела как зачарованная на переступавших по снегу волков. Они казались ей то ли душами умерших, то ли гонцами таинственных темных сил, которые, как известно, — Клементина это знала точно — обволакивают самую сердцевину жизни. Если бы волки не оставили следов на снегу, она решила бы, что это было всего лишь видение. Семнадцати лет она сделалась donna di servizio[9] одного не очень знатного барона, владельца виллы на пригорке, и в тот же год Антонио, с которым она работала в поле, назвал ее однажды в летние сумерки розой, покрытой росой, и у нее закружилась голова. Она исповедалась в своем грехе священнику, покаялась перед ним и получила прощение. Но когда она пришла к священнику с таким же признанием в шестой раз, он сказал, что им следует обручиться, и Антонио сделался ее fidanzato[10]. Мать Антонио отнеслась к их помолвке неблагосклонно, и вот прошло три года, Клементина по-прежнему оставалась его розой, покрытой росой, а Антонио — ее fidanzato, но всякий раз, как они заводили разговор о браке, мать Антонио принималась рвать на себе волосы и визжать. Осенью барон предложил Клементине ехать с ним в Рим в качестве служанки, и она не могла отказаться: ведь она всю жизнь мечтала посмотреть своими глазами на папу и пройтись по улицам Рима, освещенным электричеством!

В Риме ей пришлось спать на соломе и умываться в ушате; зато улицы были и в самом деле великолепны. Правда, гулять по ним ей приходилось мало, она была завалена работой. Барон обещал ей двенадцать тысяч лир в месяц, но вот прошел первый месяц, и он не заплатил ей ничего, второй — то же самое, а кухарка сказала, что барон имеет такое обыкновение — вывезти девушку из деревни и ничего ей не платить. Однажды вечером, открывая ему дверь, она в учтивейших выражениях попросила его уплатить ей жалованье; барон ответил, что он предоставил ей жилье, вывез в новые места, благодаря ему она повидала Рим и, требуя от него еще чего-то, она ведет себя, как самая последняя невежа. Ей не в чем было выйти на улицу — не было пальто, туфли продырявились, — и питалась она объедками с баронского стола. Ей даже не на что было уехать обратно в Наскосту. Она поняла, что придется поискать другого хозяина. Через неделю двоюродная сестра кухарки нашла ей место. Работы оказалось еще больше, чем у барона, надо было не только убирать, но и шить на хозяйку, а между тем к концу месяца ей и здесь не заплатили. Она отказалась закончить платье, которое синьора просила ее сшить к званому обеду, сказав, что не окончит его, пока ей не заплатят жалованья. Синьора очень рассердилась, рвала на себе волосы, но деньги все же заплатила. Тогда двоюродная сестра кухарки сказала, что знает одно американское семейство, куда требуется донна. Клементина запихнула всю грязную посуду в духовку, чтобы создать впечатление, будто на кухне прибрано, забежала в церковь Святого Марчелло помолиться и понеслась на другой конец Рима, где жили американцы; ей казалось, что все девушки, которых она обгоняла по дороге, нацелились на то же место. Американская семья состояла из четырех человек двух взрослых и двоих детей — мальчиков. Люди они были вежливые, но немного меланхоличные и — это сразу бросалось в глаза — глуповатые. Они предложили ей двадцать тысяч лир в месяц и, показывая просторную комнату, которая ей отводилась, выразили надежду, что она не найдет ее слишком неудобной. На следующее же утро Клементина перевезла свои вещи к американцам.

Она и прежде много слышала об американцах, об их широте и невежестве и теперь отчасти убедилась в справедливости всех этих слухов. Ее новые хозяева были очень щедры и обращались с ней, как с гостьей; всякий раз, когда им требовалась ее услуга, они спрашивали, найдется ли у нее время сделать то-то и то-то, и каждый четверг и воскресенье уговаривали ее выйти прогуляться. Синьор работал кем-то в посольстве. Он был высокий и тоненький, волосы стриг под машинку, как немец, или как арестант, или как человек, который перенес трепанацию черепа. Между тем волосы у него были черные и густые, и, если бы он немного их отпустил и подвил, на него бы заглядывались девушки. А он вместо этого раз в неделю ходил уродовать себя к парикмахеру. В каких-то вещах он был очень скромен — на пляже, например, носил не плавки, а купальный костюм. И вместе с тем по улицам Рима ходил с непокрытой головой! Синьора была очень красива, кожа у нее была как мрамор, и платьев было видимо-невидимо. Клементине жилось у них хорошо, она не скучала и бегала в церковь Святого Марчелло, где молилась, чтобы все у нее так и продолжалось — без перемен. Они не тушили за собой свет, словно электричество не стоило денег, жгли в камине дрова для того только, чтобы не ежиться от вечерней прохлады, а перед обедом пили джин и вермут. И пахли они не так, как другие. Клементине их запах казался каким-то бледным, слабым — должно быть оттого, решила она, что у них северная кровь, да еще, быть может, оттого, что они так часто принимают горячую ванну. Они принимали ванны так часто, что она удивлялась, как это они не заболеют, не сделаются неврастениками. Они ели итальянскую пищу и пили итальянские вина, и она все надеялась, что, если они будут поглощать достаточное количество макарон и оливкового масла, они наконец обретут крепкий и здоровый запах ее соотечественников. И прислуживая за столом, она исподволь к ним принюхивалась, но они по-прежнему пахли очень слабо, а иногда просто совсем не пахли. Они баловали своих детей, и дети иной раз отвечали родителям резко или капризным тоном. Их бы за это высечь, но они никогда не секут детей, эти иностранцы, они даже никогда на них не цыкнут и совершенно не умеют внушить детям уважение к родителям; однажды, например, когда младший мальчик так раскапризничался, что всякая другая мать уж непременно бы его отшлепала, синьора схватила его, повела в игрушечный магазин и купила ему игрушечную яхту. А иногда вечером, когда они одевались, чтобы пойти в гости, вместо того чтобы позвать Клементину, синьор помогал синьоре одеться и застегивал ей ожерелье сам, как какой-нибудь cafone[11]. А еще было так, что у них выключили однажды воду, и Клементина пошла к фонтану, а синьор вышел за ней вслед, чтобы помочь ей нести воду, а она сказала: нельзя, синьор, чтобы вы таскали воду за меня, я не могу этого допустить, а синьор сказал: а я не могу, говорит, сидеть сложа руки у камина и смотреть, как молодая женщина тащит воду. И взял у нее из рук бутыль, спустился к фонтану и на глазах у швейцара и всех слуг набрал воды. А Клементина спряталась на кухне и смотрела на него оттуда в окно, и уж так ей было стыдно, так стыдно, что пришлось выпить стакан вина! Соседи ведь скажут, что она лентяйка, а что ее хозяева — грубые и невоспитанные люди. И потом они не верили в покойников. Однажды в сумерки, проходя через залу, она увидела в дверях привидение, да так явственно, что приняла было его за синьора. Обернулась, а синьор в другом конце залы. Она вскрикнула и уронила поднос с бутылками и рюмками на пол, а когда синьор спросил, отчего она закричала, и она объяснила ему, что видела привидение, он только плечами пожал. И другой раз, когда она увидела еще одно привидение, возле черного хода, — на этот раз это был дух почившего епископа — и тоже закричала, а потом сказала, что видела епископа, епископа в митре, синьор опять хоть бы что, полное равнодушие.

Зато дети ее понимали, и по вечерам, когда они лежали у себя в кроватках, она рассказывала им всякие истории, которые приключались в Наскосте. Больше всего им нравился рассказ о молодом крестьянине из Наскосты и о его красивой жене Ассунте. Через год после того как они поженились, у них родился прекрасный сын с черными кудрями и золотистой кожей, но он, как родился, сразу стал чахнуть и хиреть и все время плакал, и они подумали, не заклятие ли на нем какое, и повезли его к врачу в Кончилиано, и ехали туда всю дорогу на осле, и врач сказал, что мальчик умирает с голоду. Но как могло это быть, спросили они, если у Ассунты блузка всегда мокрая от молока. Но врач сказал: «Понаблюдайте ночью!» И вот они приехали на своем ослике домой и поужинали; Ассунта легла и уснула, но муж ее не стал спать и в полночь при луне увидел, как к его жене подползла огромная гадюка, обвила ее грудь и принялась высасывать молоко, а муж не мог сдвинуться с места, потому что если бы он шелохнулся, гадюка выпустила бы свои зубы и убила бы его жену, и только когда гадюка высосала все молоко и поползла по полу через порог на лунный свет, только тогда крестьянин поднял тревогу, и все соседи сбежались и обнаружили у стены восемь толстенных гадючат, насосавшихся молока, и они были так ядовиты, что даже дыхание их было смертоносно, и крестьяне побили их дубинками, и это все истинная правда, потому что Клементина сотни раз сама проходила мимо двора, где все это приключилось. И еще дети любили историю о даме из Кончилано, которая полюбила красивого американца. Однажды ночью она заметила на спине своего возлюбленного маленькое пятнышко, похожее на древесный листок, и вспомнила, что у ее сына, которого у нее забрали много лет назад, было на том же месте точно такое же родимое пятно, и тогда она поняла, что это был родной ее сын. Она бросилась в церковь исповедаться и просить прощения, но толстый надменный священник сказал, что такой грех не прощается. Тогда все, кто был в церкви, вдруг услышали из исповедальни явственный грохот костей. Бросились туда — и что же? Вместо толстого надменного священника высится груда костей! И еще она рассказала детям о чуде с бриллиантами Мадонны и о том страшном времени, когда она видела, как волки поднимались по Виа Кавур, а ее сестра увидела дьявола в его красном облачении.

В июле Клементина отправилась с этой американской семьей в горы, а в августе — в Венецию, а когда они вернулись в Рим, они сказали, что собираются уезжать из Италии, и извлекли свои чемоданы и сундуки из подвалов, и Клементина помогала синьоре укладываться. К этому времени у Клементины было пять пар обуви, восемь платьев и деньги в банке, но мысль о том, что ей придется поступать на новое место, к римской синьоре, которая может плюнуть ей в глаза, если ей вздумается, — эта мысль так угнетала ее, что однажды, приводя в порядок платье синьоры и думая об этом, она расплакалась. И она рассказала синьоре, как тяжело работать в прислугах у римлянок, и синьора сказала: хотите ехать с нами в Новый Свет? Она могла бы жить с ними там полгода по временной визе; ей это будет развлечением, а им она всегда может быть полезной. И когда они окончательно договорились обо всем, Клементина поехала в Наскосту, и мама Клементины плакала и умоляла ее не ехать, и вся деревня отговаривала ее ехать, но это от зависти, потому что у самих у них никогда не было случая куда-нибудь съездить, многим из них даже и в Кончилиано не довелось побывать ни разу. И Клементине собственный мир, мир, в котором она жила всю жизнь, где впервые вкусила счастье, показался вдруг и в самом деле старым, ветхим миром, в котором обычаи и стены старше людей. И ее потянуло в Новый Свет — пусть он и населен дикарями, зато стены в нем новые.

Пришла пора ехать, они сели в машину и отправились в Неаполь, останавливаясь всякий раз, что синьоре хотелось кофе с коньяком. Ехали они со всеми удобствами, как какие-нибудь миллионеры, в Неаполе остановились в гостинице di-lusso[12], где у Клементины была своя отдельная комната. Но утром, когда пришло время садиться на пароход, Клементина вдруг ощутила великую печаль — разве можно жить где-нибудь, кроме родины? Впрочем, она тут же себе сказала, что она ведь едет только так, на побывку, что через полгода она уже вернется домой и что ведь Господь Бог, наверное, для того и сделал мир таким разнообразным и удивительным, чтобы люди им любовались! Взволнованная, держа в руке паспорт со свежей печатью, она взошла на палубу. Пароход был американский, на нем было холодно, как зимой, к столу подавали воду со льдом, блюда тоже были почти все холодные, а которые и не холодные, так все равно невкусные, и к Клементине вернулось ее глубокое убеждение, что люди эти при всей своей щедрости и доброте глубоко невежественны, мужчины у них застегивают женам ожерелье, и несмотря на все свои деньги, они едят сырое мясо, запивая его кофе, которое отдает лекарством.

Некрасивый, лишенный изящества народ с бледными глазами! Но кто произвел на нее особенно отталкивающее впечатление — это старухи. В Италии они бы все ходили в черном, в память о своих многочисленных покойниках, двигались бы медленно, с достоинством, соответственно своему возрасту. А здесь старые дамы разговаривали визгливыми голосами, наряжались в яркие одежды, и на них было навешано столько же драгоценностей (разумеется, поддельных), сколько на мадонне в Наскосте. Они расписывали свои лица, красили волосы. Как будто это может хоть кого-нибудь обмануть! Все равно из-под краски проступали дряблые щеки, а шеи их были в морщинах и складках, как у черепах, и пусть они пахнут свежестью весеннего луга, на самом деле они все равно уже увяли и высохли, как солома, как цветы на могиле. Вот уж доподлинно дикий народ, где старики не знают ни мудрости, ни чувства меры, не пользуются уважением своих детей и внуков и не почитают покойников!

Но страна, в которой они живут, должна быть все же прекрасна, ведь она видела башни Нью-Йорка в газетах и журналах, серебряные и золотые башни на фоне синего неба, в городе, которого никогда не касалась война. Однако, когда они въехали в пролив, шел дождь, она искала глазами башни и не нашла их, а когда спросила: «Где же башни?», ей сказали, что их сейчас не видно из-за дождя. Она была очень разочарована, потому что все то, что дождь не заслонял в этом Новом Свете, показалось ей безобразным, и значит все, что рассказывали о его красотах, — неправда. Город больше всего походил на Неаполь во время войны. Зачем только она сюда поехала? Таможенник, просматривавший ее вещи, оказался грубияном. Они доехали до вокзала в такси, сели на поезд и поехали в Вашингтон, столицу этого Нового Света. Там они снова сели в такси, из окна которого она увидела, что здания там очень похожи на старый Рим. Они возникали в вечернем освещении, как призраки. Казалось, что форум поднялся из праха. Потом приехали в деревню. Здесь все жили в новых деревянных домах с благоустроенными ваннами. Утром синьора показала Клементине разные машины на кухне и как с ними управляться.

Поначалу Клементина к стиральной машине отнеслась подозрительно — уж очень много она забирает воды и мыла, да и стирает не так чисто, как вручную, и она с тоской вспоминала, как хорошо было стирать у фонтана в Наскосте, болтая с подружками. И белье получалось как новое. Но со временем она полюбила машину; ведь подумать только — машина, а все помнит, никогда не ленится, сама водой наполняется, сама белье выжимает, сама опорожняется! А машина для мытья посуды! Хоть в выходном платье к ней подойди — даже перчаток не забрызгаешь! Когда синьора уходила из дому, а мальчики сидели в школе, Клементина закладывала белье в стиральную машину и запускала ее, потом закладывала посуду в посудомойку и запускала ее, потом закладывала на электрическую сковородку saltimbocca alia romana[13] и садилась в гостиной перед телевизором, слушая, как кругом нее машины делают свою работу, и радуясь своему всемогуществу. На кухне стоял еще холодильник, он делал лед, и масло из него выходило твердым как камень. А был еще другой холодильник, этот замораживал еду так, что и баранина, и говядина лежали в нем свежие, как с бойни. Каких только машин у них не было! Машина для сбивания яиц, машина для выжимания апельсинового сока, машина, которая вдыхала в себя пыль. Клементина запускала одновременно все машины; да, и еще была там машина, вся серебряная, которая жарила сухари: заложишь в нее два куска хлеба, не успеешь отвернуться и — аллора! — сухари готовы, горячие, румяные, нигде ничего не подгорело. И все — машина!

Днем синьор уходил к себе на службу, а синьора, которая в Риме жила, как княгиня, в этом Новом Свете оказалась чем-то вроде секретарши, и Клементина подумала, уж не бедны ли они, раз синьоре приходится работать. Она постоянно разговаривала по телефону, чего-то подсчитывала и писала кому-то письма. Днем она вечно спешила, а к вечеру уставала, как самая обыкновенная секретарша. Оттого, что они оба — синьор и синьора — так уставали к вечеру, в доме не было того спокойного благодушия, которое царило у них в Риме. Однажды Клементина попросила синьору растолковать ей, для кого она секретарствует, и синьора объяснила ей, что она никакая не секретарша, а занята целый день сбором средств для бедных, больных и безумных. Все это показалось Клементине очень странным. Климат тоже казался ей странным, очень влажным и вредным для легких и печени, зато деревья в это время года были необычайно ярки — золотые, красные и желтые, они осыпались, как раскрашенные потолки больших дворцов в Риме или Венеции.

Молоко привозил им некий paisano[14] родом из Южной Италии, которого все называли Джо. Ему было шестьдесят лет, и от постоянного таскания бутылок с молоком он весь ссутулился. Несмотря на это, она ходила с ним в кино, и он объяснял ей по-итальянски, что происходит на экране, щипал ее и предлагал на ней жениться. Клементина, разумеется, не принимала это предложение всерьез. А как странно справляют праздники в этом Новом Свете! Есть у них, например, праздник, когда едят индюшку и никаких святых не славят[15]. А Рождество! Подобной неучтивости по отношению к Пресвятой Деве и божественному младенцу она и представить бы себе не могла! Первым делом покупалось только что срубленное дерево, затем его ставили в гостиную и обвешивали блестящими бусами, словно оно было святым и могло исцелять зло и выслушивать молитвы. Mamma mia[16]! Обыкновенное простое дерево! Она пошла исповедаться к священнику, который оказался очень строгим и дал ей хороший нагоняй за то, что она ходит в церковь не каждое воскресенье. А во время обедни прихожан обходили с блюдом для подаяний целых три раза. Когда она вернется в Рим, подумала она, непременно напишет в газету о церкви в этом Новом Свете, о том, что там нет ни единой косточки святой, которую можно было бы поцеловать, что люди приносят жертву зеленому дереву, не упоминают о родовых муках Пресвятой Девы и трижды собирают сбор за одну обедню. Потом пошел снег, но совсем не так, как тогда в Наскосте, волков не было, синьор и синьора катались с гор на лыжах, дети играли в снежки, а в доме было всегда тепло.

Она продолжала каждое воскресенье ходить с Джо в кино, он продолжал объяснять ей фильмы на итальянском языке, щипать ее и предлагать жениться. Как-то раз перед кино он привел ее к какому-то деревянному дому, чистенькому, свежепокрашенному, отпер дверь ключом и повел ее наверх в хорошенькую квартирку из пяти комнат; стены были оклеены обоями, полы блестели, в ванной комнате — все современные приспособления. Джо сказал, что, если она выйдет за него замуж, все это будет принадлежать ей. Он купит ей машину для мытья посуды, машину для взбивания яиц и электрическую сковороду, как у синьоры — сковороду, которая сама знает, когда выключать saltimbocca alia romana. Когда она спросила его, где он возьмет столько денег, он сказал, что скопил семнадцать тысяч долларов, вынул какую-то книжечку из кармана — это была банковая книжка — и показал, что там напечатано: семнадцать тысяч двести тридцать два доллара семнадцать центов. И все это будет принадлежать ей, если она согласится стать его женой. Она сказала: «Нет». Однако ночью, лежа в постели, она загрустила по всем этим машинам.

Лучше бы ей было не ездить в этот Новый Свет, подумала она. Она уже не могла вернуться к прежнему. Вот она приедет домой, в Наскосту, и начнет рассказывать, что к ней сватались — ну, не ахти какой красавец, конечно, а просто честный и добрый человек, что предлагали семнадцать тысяч долларов и квартиру из пяти комнат… Кто ей поверит? Или решат, что она сошла с ума… И в самом деле, как можно после этого довольствоваться соломенной подстилкой в какой-нибудь нетопленной конуре? Но ехать все же придется — в апреле истекает срок ее визы. Впрочем, синьор сказал, что, если она захочет остаться подольше в Америке, он будет хлопотать о продлении визы, и она сказала, что хотела бы пожить еще немного в этой стране. Однажды вечером синьор и синьора сидели на кухне и вполголоса разговаривали между собой. Клементина поняла, что разговор шел о ней. Когда все разошлись спать, а синьор еще оставался на кухне, Клементина туда вошла, чтобы пожелать ему спокойной ночи, и он заговорил с ней о ее делах.

— Мне очень жаль, Клементина, — сказал он, — но мне не удалось добиться продления визы.

— Ну что же, — сказала Клементина, — я поеду домой, раз я никому больше не нужна в этой стране.

— Да нет, Клементина, не в этом дело. Тут закон. Мне очень жаль. Ваша виза истекает двенадцатого. Я закажу вам билет заранее.

— Спасибо, синьор, — сказала она. — Покойной ночи.

Делать нечего, видно, придется возвращаться домой. Она сядет на пароход, сойдет в Неаполе, вскочит в поезд в Мерджеллине, в Риме пересядет в автобус, который повезет ее через Тибуртину, а затем, покачивая шторками на окнах и выпуская клубы сиреневого дыма, начнет карабкаться на холм в Тиволи. При мысли о том, как она поцелует маму и вручит ей фотографию Даны Эндрюса[17] в серебряной рамке, специально купленную для нее в универсальном магазине, глаза Клементины наполнились слезами. Потом она сядет на пьяцца, и вокруг соберется народ, как когда кого-нибудь задавит машина, и все будут говорить на ее родном языке и пить вино, приготовленное из своего винограда, и она расскажет им о Новом Свете, где сковородки думают сами и где даже порошок для чистки отхожих мест пахнет розами. И Клементине так ясно представилась эта сцена, как они все сидят и как струйка фонтана разлохматилась на ветру, словно она уже видела ее своими глазами. Но она вдруг спохватилась: ей показалось, что она заметила выражение недоверия на воображаемых лицах своих односельчан. И правда, кто ей поверит? Да ее и слушать никто не станет. Другое дело, если бы она увидела дьявола, как кузина Мария. А она им описывает что-то вроде рая — кому это интересно? Она покинула свой мир, прибыла в чужой и теперь не принадлежит ни к тому, ни к другому.

Клементина развязала пачку писем, которые она получала от дядюшки Себастиано из Наскосты. Сейчас они все казались ей исполненными печали. Осень наступила в этом году неожиданно рано, писал он, и даже сейчас, в сентябре, холодно и у многих вымерз виноград и маслины, а тут еще эта lа bomba atomica[18] погубила туристский сезон в Италии. Тень города упала на долину раньше обычного, и Клементине представилось начало зимы в Наскосте: иней, охвативший виноград и полевые цветы, и возвращающиеся в сумерки домой contandini[19] на своих осликах, груженных корнями и прочим древесным мусором, ибо в этих местах с дровами было трудно и за охапкой оливковых веток приходилось ездить подчас за десять километров. Она вспомнила холод, проникающий до самых костей, и этих осликов на фоне вечереющего желтого неба, и щелканье камешков, катящихся вниз по крутой тропинке из-под ослиных копыт. В декабре Себастиано писал, что снова наступила пора волков. Плохие времена снова пришли в Наскосту, волки задрали шесть овечек в стаде padrone[20], и не было яиц для теста, и снег покрыл пьяццу до самого края фонтана, и они снова голодают и мерзнут, как в тот год — Клементина, верно, помнит.

Она читала эти письма, сидя в своей тепло натопленной комнате, при розоватом электрическом свете. У нее была серебряная пепельница, как у синьоры, и собственная ванная. Можно наполнить ванну горячей водой и погрузиться в нее хоть до подбородка. Неужели Пресвятой Богородице угодно, чтобы она томилась в пустыне и погибала от голода? Неужели грешно брать от жизни блага, которые она предлагает? Перед Клементиной снова возникли лица ее родных и знакомых. Как смугла их кожа, какие у них темные глаза и волосы! Или за время своего пребывания среди белокурого народа она заразилась их вкусами и предубеждениями? На лицах ее сородичей, казалось, были написаны укоризна и долготерпение, которому они научились у земли, а в их взорах была неизъяснимая прелесть, достоинство и отчаяние. Но чем она виновата, почему должна она возвращаться под сень гор и пить кислое вино? В этом Новом Свете люди открыли секрет молодости, и неужели святые на небе отказали бы ей в вечной юности, когда, быть может, она предназначена ей самим Господом Богом? Клементина вспомнила, как быстро у них в Наскосте темные силы времени настигали даже самых первых красавиц, как скоро они увядали, словно цветы без ухода, как скоро начинали сутулиться и терять зубы, вспомнила исходивший от темных одежд ее матери удушливый запах навоза и копоти. А в этой стране она могла бы до конца своих дней иметь белые зубы и сохранить цвет своих волос; могла бы ходить на высоких каблуках до самой смерти, носить на пальцах кольца, и мужчины не переставали бы дарить ее своим вниманием, ибо в этом Новом Свете люди живут в десять раз дольше и не чувствуют острого жала старости. Нет, она выйдет за Джо. Она останется здесь и проживет свои десять жизней, и кожа у нее будет белая как мрамор, и у нее всегда будут зубы, и она всегда будет в состоянии прожевывать мясо.

Когда на следующий день вечером синьор сообщил ей день отбытия ее парохода, она выслушала его и сказала:

— Я не еду домой.

— Как так?

— Я выхожу замуж за Джо.

— Но Джо намного старше вас, Клементина.

— Ему шестьдесят три.

— А вам?

— А мне двадцать четыре.

— Вы любите Джо?

— Ах, нет, синьор. Как я могу любить его, когда у него пузо, как мешок с яблоками, а шея такая сморщенная, что по ней можно гадать, как по руке? Это невозможно, синьор.

— Я очень уважаю Джо, Клементина, — сказал тогда синьор. — Он честный человек, вы должны к нему хорошо относиться.

— О, я буду очень хорошо к нему относиться. Я буду ухаживать за ним, стелить ему постель и готовить ему обед и ужин. Но я не позволю ему прикоснуться ко мне.

Синьор задумался, опустил голову и сказал:

— Вы не должны выходить за него замуж, Клементина. Я этого не допущу.

— Но почему же, синьор?

— Я не допущу, чтобы вы шли за него замуж, если вы не собираетесь быть ему женой по-настоящему. Вы должны его любить.

— Но, синьор, у нас в Наскосте никто бы и не подумал, например, выходить замуж за человека, если его земля не примыкает к вашей. А разве это значит, что ваше сердце принадлежит соседу?

— Здесь не Наскоста.

— Но, синьор, разве не всюду так? Если бы люди женились по любви, на свете было бы невозможно жить, это была бы сплошная больница для умалишенных. Разве синьора вышла замуж за вас не из-за денег и удобств, которые вы могли ей предоставить?

Он не ответил ничего, но лицо его покраснело от гнева.

— Ах, синьор, вы говорите, как мальчик, который загляделся на звезды, как худенький мальчик у фонтана, у которого в голове нет ничего, кроме la poesia[21]. Я просто пыталась вам объяснить, что выхожу замуж за Джо, чтобы остаться в этой стране, а вы говорите, как мальчик.

— Нет, я не мальчик, — сказал синьор и встал со стула. — Я не мальчик. А кто, по-вашему, вы? Ведь когда вы пришли к нам в Риме, у вас не было ни башмаков, ни пальто.

— Синьор, вы меня не поняли. Может быть, я и полюблю его, я только хочу объяснить вам, что замуж я выхожу не по любви.

— Вот и я говорю то же самое. И я этого не потерплю.

— Но я ухожу из вашего дома.

— Но я отвечаю за вас.

— Нет, синьор. За меня отвечает Джо.

— Тогда уходите из моего дома сейчас же.

Она поднялась к себе в комнату и плакала, плакала с досады на этого взрослого дурака. И со слезами укладывала вещи. Утром она приготовила завтрак, но не выходила из кухни, пока синьор не ушел на работу, и тогда синьора пришла к ней на кухню и расплакалась, и прибежали дети и плакали тоже. А в поддень явился Джо, посадил ее к себе в машину и повез к Пелуччи; это была крестьянская семья, в которой она должна была жить до венчания. Мария Пелуччи объяснила ей, что в Новом Свете все выходят замуж, как герцогини. И это оказалось правдой. Целых три недели она ходила с Марией по магазинам и покупала себе подвенечный наряд, белый и самый новомодный, с атласным шлейфом, который стелился по земле. Но это был в то же время очень экономный наряд, потому что шлейф снимался, и тогда было просто вечернее платье для больших праздников. Потом надо было купить платья для подружек невесты — Марии и ее сестры; одной купили желтое, другой бледно-сиреневое, и их тоже легко было переделать впоследствии в вечерние туалеты. Потом надо было купить туфли и дорожные костюмы и чемодан, и все это было свое, а не просто взятое напрокат. И когда наступил день венчания, она так устала, что у нее колени стали жидкими, как молоко, и она шла к алтарю, как во сне, и ничего не помнила. На свадьбе было много paisani, много вина и музыки; потом они с Джо сели в поезд и поехали в Нью-Йорк, где дома были так высоки, что Клементина почувствовала себя маленькой и ей захотелось домой. В Нью-Йорке они провели ночь в гостинице, а на следующий день сели в вагон-люкс, в котором ездят синьоры, отправляющиеся в Атлантик-Сити; у каждого пассажира было свое место и к каждому подходил официант с подносом. Она повесила норковую накидку, которую ей подарил Джо, на спинку кресла, и все пассажиры любовались и восхищались ее норкой и думали, какая она, должно быть, богатая синьора! Джо позвал официанта и велел принести виски и сельтерской, но официант сделал вид, будто не понимает, что там Джо говорит, и так занят обслуживанием остальных пассажиров, что никак не дойдет до их кресел, и Клементина снова испытала гнев и стыд, как всякий раз, когда оказывалось, что только оттого, что они не умеют изящно выражаться на языке этого Нового Света, с ними обращаются грубо, как со свиньями. Официант так к ним ни разу за всю дорогу и не подошел, словно их деньги были хуже, чем у других. Поезд нырнул в длинный темный тоннель, а потом вынырнул в какую-то унылую, безобразную местность, где повсюду торчали трубы, готовые вот-вот изрыгнуть из себя пламя. Потом они ехали мимо деревьев, и рек, и лодочных пристаней. Клементина смотрела в окно на протекающую мимо быстро и без усилия, как река, страну и пыталась сравнить ее со своей прекрасной Италией, но видела только одно: чужая страна, чужая земля, все чужое. На подъездах к большим городам они проезжали окраины, где жила беднота и висело белье на веревках, и Клементина подумала, что бедные люди всюду живут одинаково и что во всех уголках земного шара развешано на веревке их белье. И жилища бедных всюду одни и те же — покосившиеся, прислоненные одна к другой лачуги с садиками, небольшими, но любовно и прилежно возделанными. Поезд ехал, пересекая пространство и время. Когда он тронулся, был еще только полдень, а сейчас уже закрывались двери школ, из них выходили дети с книжками в руках, одни шагали пешком, другие ехали на велосипедах, третьи играли на лужайке. Кое-кто из детей махал поезду, и Клементина тоже махала из окна. Она помахала детям, бредущим по высокой луговой траве, помахала двум мальчикам на мосту, старику, стоящему у переезда. И все они махали ей в ответ. Она помахала трем девушкам, женщине с коляской и мальчику в желтой куртке с чемоданом в руке. И все они махали ей в ответ. Потом воздух сделался каким-то пустым, деревья — реже, и она поняла, что они приближаются к океану. По краям дороги стояли щиты, на которых были нарисованы здания отелей и написано, сколько сотен номеров имеется в каждом и сколько помещений отведено под питье коктейлей, и Клементина с радостью увидела название отеля, в котором им предстояло остановиться, и убедилась в том, что он и в самом деле di lusso. Наконец поезд остановился; они приехали. На Клементину вдруг напала робость, но Джо сказал: andiamo[22], и официант, тот самый, что был с ними так неучтив, подхватил их чемоданы и потянулся было за ее накидкой, но Клементина сказала: «Спасибо, я сама» и вырвала свою вещь из рук этой скотины. Тут подкатил автобус, на боку которого было написано наименование их гостиницы. Она в жизни своей не видела такого огромного автобуса! Кроме них, туда насело довольно много народу. В автобусе Клементина и Джо друг с другом не разговаривали, потому что Клементина не хотела, чтобы их попутчики узнали, что она не владеет языком их страны.

Отель оказался весьма и весьма di lusso. Они поднялись на лифте, потом прошли вдоль коридора по толстому мягкому ковру, закрывавшему весь пол, в свой номер — великолепную комнату, пол которой тоже был покрыт сплошным толстым ковром. При номере был отдельный туалет. Как только сопровождавший их до места официант вышел, Джо извлек из чемодана фляжку, отхлебнул немного виски, прямо из горлышка, и пригласил Клементину посидеть у него на коленях, но она сказала: «Потом, потом», она слышала, что при дневном свете такими вещами лучше не заниматься, не к добру; лучше выждать, когда взойдет луна; к тому же ей хотелось взглянуть на ресторан и холлы гостиницы. И еще она была озабочена мыслью, как бы морской воздух не повредил ее норковой накидке. Джо отхлебнул еще раз из фляжки, а она посмотрела в окно. Белая пена окаймляла океан, и оттого, что через закрытые окна не проникал шум прибоя, ей казалось, что все происходит во сне. Они спустились вниз молча, потому что она уже точно знала, что в таких шикарных местах лучше не говорить на bella lingua, осмотрели великолепный ресторан и бары и вышли на набережную. Воздух пахнул солью, как в Венеции, и, тоже как в Венеции, в нем был разлит запах жарящейся еды. Она вспомнила праздник Сан Джузеппе в Риме. По одну руку от них простирался зеленый океан, который она пересекла, чтобы увидеть этот Новый Свет, по другую — всевозможные киоски и аттракционы. Они поравнялись с цыганским павильоном, в витрине которого было выставлено изображение человеческой ладони: там занимались гаданием. Клементина вошла и спросила, говорят ли здесь по-итальянски. «Si, si, si, non ce dubbio!»[23], ответили ей, и тогда Джо выдал ей доллар, и цыганка провела ее к себе за ширмочку. Цыганка взглянула на ее руку и начала гадать, но говорила она вовсе не на итальянском языке, а на каком-то жаргоне, смеси испанского с другим, незнакомым Клементине языком. Она понимала цыганку лишь с пятого на десятое и разобрала только то, что речь идет о «море» и «путешествии»; но имелось ли при этом в виду совершенное ею путешествие по морю или предстоящее, она не поняла; и рассердившись на цыганку за то, что та ее обманула, сказав, что будто говорит по-итальянски, Клементина стала требовать деньги назад. Тогда цыганка сказала, что, если она вернет деньги, на них будет проклятие. Клементина знала могущество цыганского проклятия и не стала больше возражать, и вышла к поджидавшему ее на дощатом тротуаре Джо. Они продолжали свой путь между зеленым морем и аттракционами, мимо лавок, куда, улыбаясь и жестикулируя, как бесы из преисподней, их усиленно зазывали хозяева полакомиться и оставить у них как можно больше денег. Затем наступил tramonto[24], и по всему побережью великолепным жемчужным ожерельем засверкали огоньки, а обернувшись, Клементина увидела розовый свет в окнах приютившего их отеля, в котором у них была своя комната, куда можно вернуться, когда вздумается, а волны издавали гул, напоминавший далекие взрывы в горах.

Она вела себя как подобает доброй жене, и наутро растроганный Джо преподнес ей в благодарность серебряную масленку, покрывало для стиральной доски и красные брюки с золотой оторочкой. Мать бы ее прокляла, если бы увидела ее в брюках, и будь это в Риме, Клементина сама плюнула бы в глаза женщине, отважившейся щеголять в брюках, но здесь Новый Свет, здесь это не грех, и вечером Клементина облачилась в красные брюки и норковую накидку и отправилась с Джо гулять по деревянной набережной. В субботу они вернулись домой, в понедельник пошли покупать мебель, во вторник эта мебель была им доставлена, а в пятницу Клементина натянула красные брючки и отправилась с Марией Пелуччи в магазин самообслуживания, где Мария переводила ей все ярлычки на банках, и все принимали Клементину за настоящую американку и удивлялись, что она не говорит на их языке.

Впрочем, пусть она и не знала их языка, зато все остальное, что делали они, она делала ничуть не хуже. Она даже научилась пить виски и не закашливаться и не отплевываться потом. Утром она запускала все свои машины и смотрела телевизор, пытаясь запомнить слова услышанных песен; после обеда приходила Мария Пелуччи и они вместе смотрели телевизор, а вечером она смотрела телевизор вместе с Джо. Она попробовала было рассказать матери в письме, что она накупила — ведь таких вещей не было у самого Папы Римского! — но подумала, что мать ничего не поймет, а только расстроится, и посылала ей одни открытки. Невозможно описать, какая у нее сделалась интересная и благоустроенная жизнь! Летом по вечерам Джо возил ее в Балтимор, на бега. Что за прелесть эти бега! Лошадки, огни, цветы и алая куртка стартера, дудящего в горн! В жизни она ничего подобного не видела! В то лето они повадились ездить на бега каждую пятницу, а то и чаще. И вот там-то, в один из таких вечеров, когда, сидя в своих красных штанах, Клементина потягивала виски, она и встретила синьора — впервые после того как они рассорились.

Она спросила его, как он поживает, как его семья. И он сказал: «Мы больше не живем вместе. Мы развелись». И взглянув ему в лицо, она прочитала на нем: «Конец». Конец не только брака, но и счастья. Клементина вышла победительницей, ведь она еще тогда ему говорила, что он, как мальчик, который загляделся на звезды. Но она не испытывала торжества, а напротив, как бы разделяла с ним горечь его поражения. Синьор простился и пошел на свое место; начался заезд. Но Клементина уже не видела ни лошадок, ни цветов. Вместо них перед ее глазами возник белый снег в Наскосте и стая волков, поднимающаяся на Виа Кавур. Вот они ступают через пьяццу, эти посланцы темных сил, тех сил, которые — Клементина это знала наверное обволакивают самую сердцевину жизни. И вспоминая морозное прикосновение той зимы к своей коже, белизну снега и вкрадчивую поступь волков, она подивилась, зачем Господу Богу понадобилось предоставить людям такой большой выбор, зачем он сделал свой мир таким удивительным, таким разнообразным?

Загрузка...