Я часто встречаю людей, воплощающих свойство, именуемое мною комнатной экзотикой. О, это особые люди, настолько непохожие на обычных, что приходит на ум сравнение. Вот, скажем, растет из земли дуб, и с какой стороны ни взгляни, все правильно, в полном согласии с порядком вещей: вцепился в землю корнями и сидит в ней крепко. А вот прилепился к камням цветок, и сам-то весь неказистый, и не поймешь, чем же он за камень-то держится: весь вывернулся, искривился, и кажется, дунешь, и тотчас сорвется…
Таких прилепляющихся к своим комнатенкам людей я знаю много. И не то чтобы мы были близко знакомы, но я их словно бы инстинктивно угадываю. К примеру, был однажды консерваторский вечер — один из тех, на которые почти никто не ходит. Зал — полупустой, аплодисменты — жидкие, да и артисты были не в ударе. Но я не уходил, привлеченный не столько тем, что происходило на сцене, сколько теми, кто сидел в зале. На плохих концертах — я уже успел заметить — собирается самая причудливая публика из числа тех, для кого более всего важен сам факт их присутствия на концерте, а не дома за телевизором или кухонной плитой. Это люди, особенно остро ощущающие каждый миг своего существования, — домашние философы экзистенциального толка. Жизнь для них слагается из простых и значимых актов: кормления воробьев и бездомных кошек, чтения объявлений на фонарных столбах и разговоров на скамейках бульвара. При этом она вряд ли заслуживает названия созерцательной жизни, потому что причуды и странности в людях скрывают деятельность души — может быть, самую главную для человека.
Однако вернемся к теме. Чуть поодаль от меня и сидел такой домашний философ в заношенном пиджаке и войлочных ботинках, со слуховым аппаратиком в ухе и под аккомпанемент скрипки увлеченно передвигал карманные шахматы, а рядом с ним я увидел старую женщину с надменным лицом, неестественно прямо и напряженно державшую спину, и что меня в этой женщине особенно удивило — выеденное молью боа и белые перчатки до локтя, какие в старину носили на балах. Конечно же это были люди комнатной экзотики, причудливые, как вензель на обоях. Сразу сознаюсь: я не из их числа и в то же время не отношу себя к людям противоположным настолько, чтобы не испытывать к ним никакого интереса. Интерес — самый жгучий — я как раз и испытываю. Мое любопытство дразнит цветок, прилепившийся к камням, и хочется узнать, где он берет почву, чтобы расти. Ради этого научного знания я даже готов на эксперименты: дернуть за стебелек и попробовать силу корней. Выдержат или нет?
Но произошла история, научившая меня, что экспериментировать с цветком нельзя. Странности, встречающиеся в жизни, надо беречь и лелеять, как старые улочки города. Надо любить и уважать чудаков, потому что их жизнь, может быть, гораздо серьезнее, чем наша собственная, а сами мы и есть настоящие чудаки, только боимся себе в этом признаться.
Сенсацией нашего курса была женитьба Аркаши Сергеева на Кирочке Кулаковой. В консерваторской курилке, у большого зеркала, висевшего в раздевалке, и в репетиционных классах только и разговоров было, что о молодом семействе, напоминавшем, по мнению многих, причудливый гибрид двух растений. Консерваторское зубоскальство, впрочем, удовлетворялось лишь внешней стороной парадокса, вызывавшего в памяти тени Жорж Санд и Шопена. Киру изображали не иначе как роковой возлюбленной, одержимой манией семейного диктаторства, а Аркашу — ее слабой жертвой, чем-то вроде мужа-мальчика и мужа-слуги. И мало кто задумывался, что Шопен и его амазонка здесь совершенно ни при чем и вся история куда более в духе Сретенки и московских переулков, чем Монмартра и Елисейских полей.
Аркаша, собственно, и жил на Сретенке, в этом маленьком государстве со своими законами, своими домами и тротуарами, своим — особым — населением, совершенно не похожим на население других московских государств — Самотеки или Арбата. Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на Аркашин дом с колоннами, античными масками и изразцовым фризом, тротуар вокруг которого предусмотрительно огорожен досками, потому что карнизы грозят вот-вот обвалиться, а с колонн сыплется штукатурка. Любой из тех, кто бывал у Аркаши, может засвидетельствовать, что его старый угол — лучшее место в Москве, чтобы к нему прилепиться. Стоит свернуть со Сретенки в кривой переулочек, нырнуть под темную арку, пересечь двор и, поднявшись по лестнице черного хода, оказаться в крошечной комнатушке, хотя и согреваемой паровым отоплением, но сохранившей белую печь с чугунной дверцей поддувала и медными крышечками отдушин, как вас охватывает ощущение, что вы погребены, забыты, предоставлены лишь собственным мечтаниям. Признаюсь, и я поднимался, и меня охватывало, а уж Аркаша — он просто сросся со своей Сретенкой.
Одним из проявлений его комнатной экзотики была, например, боязнь телефонных разговоров. Аркаше нужно было собрать все душевные силы, чтобы позвонить по неотложным делам, а уж позвонить без всяких дел, между прочим — такое было для него немыслимо. Точно так же и с ним нельзя было просто поболтать по телефону — Аркаша мучился, и в трубке, казалось, было слышно, как панически колотится его сердце. Зная за ним эту слабость, я нарочно испытывал Аркашу, заводя с ним иезуитски длинные разговоры по телефону и особенно разыгрывая самую болезненную для него ситуацию, когда собеседникам нечего сказать друг другу и меж ними воцаряется неловкое молчание. Я не тяготился этим молчанием, но Аркаша страдал, как никто. И еще я заметил за ним черту, свойственную людям такого типа: из страха перед неловкими паузами и ради иллюзии полноценной беседы они способны удариться в откровенность, которую вы совершенно не вправе с них спрашивать, и вместо того чтобы отделаться пустяками, отчаянно поверяют вам свои душевные тайны.
Признаюсь, я часто пользовался этим, что тоже входило в число экспериментов. Я старался как можно больше выведать об Аркаше, оправдывая себя тем, что первые анатомы не стеснялись вскрывать могилы ради научных знаний. Подчеркиваю — именно научных, потому что я никогда не интересовался тем, чем интересуются из праздного любопытства. Сколько зарабатывает, с кем развелся, на ком женился, — это тема для сплетен, меня привлекал гораздо более странный и возвышенный предмет. Может быть, и сам я отчасти философ, но в каждом человеке я стремился отыскать идею, спасающую от того мучительного, что есть в жизни. Мне слишком хорошо знакомы состояния тоски, отчаянья, разочарования в себе и обиды на весь мир, и поэтому хочется знать, как другие-то спасаются! Должна же у них быть идейка — этакая зацепочка! Для Аркаши зацепочкой была духовность, в которую он свято верил, оставаясь при этом человеком комнатной экзотики. Аркашину комнату я сравнивал с гимнастическим залом, где его воображение проделывало головокружительные прыжки и кульбиты. В ней он был способен на смертельный риск, на отважные и дерзкие поступки, но, лишенный ее, терялся, словно человек, выведенный из гипноза, и повторить свои подвиги не мог.
Теперь о Кире. Она никогда не заполняла неловких пауз откровенностью, и я вынужден опираться на собственные догадки, пытаясь рассказать о ней. С Кирой бесстрастие экспериментатора мне всегда изменяло, и в душе тяжелел мучительный, потаенный ком. Может быть, это объяснялось тем, что Кира была красива какой-то венгерской или молдаванской красотой, статная, сбитая, чернобровая, красота же сама по себе могла считаться редкостью, а всякая редкость — привлекательна. Естественно, что в Киру влюблялись, у нее было несколько романов, самым бурным из которых я считаю роман со мной. Дошло даже до свадьбы — вот ведь какое дело…
Мы купили кольца — это было зимой в заснеженном Столешниковом переулке, окутанном морозным паром, словно источник гейзера. Все белело в махровом инее, мороз жег губы, солью проступая в воздухе, снег оглушающе скрипел под ногами, клокотал голубиный табор, раскинувшийся на площади. Мы надели кольца, стараясь поймать в стеклах ювелирного магазина свое отражение. «Тебе очень идет, — говорила она. — Мужчинам вообще идут кольца. Какой хороший обычай, а ведь многие их не носят! Как это глупо!» — «Конечно… прекрасный обычай!» — шептал я восторженно. Мы выбежали на площадь, стали кормить голубей сухим печеньем, оказавшимся у нее в сумочке. Потом забрались в полупустой кинотеатрик и молча уставились на экран, сцепив в напряжении пальцы и словно испытывая друг друга: я-то решился, не отступлюсь, а ты?
Отступила Кира, позвонив мне на следующее утро и сказав, что наша затея ее разочаровывает, мы слишком серьезные люди и слишком хорошо знаем недостатки друг друга, и то, что у нас было, вовсе не обязательно переводить во что-то новое, лучше оставить все как есть. И еще она добавила, что за меня надо выходить замуж во второй или в третий раз, но не в первый, не в первый! Это был почти крик, я помолчал в трубку и то ли в шутку, то ли всерьез ответил, что подожду такого поворота в ее судьбе. Я не удивился словам Киры: в жизни я всегда был вторым или третьим, но никогда — первым. Я привык к этому — притерпелся и согласен терпеть и дальше, лишь бы быть с Кирой. С ней или рядом с ней — все равно.
Однако я не представился… Я и есть третий герой этой истории, неплохо владею контрабасом и играю в оркестре одного кафе. У меня звучное имя эстрадной звезды — Олег Вертоградов, но я не прославил его победами на конкурсах, самопожертвованием и подвижничеством. В моей жизни не было бурь, у меня не умирал любимый пес, я не бросал вызов врагу, не терял друзей и близких, но что любопытно: все, с кем это случается, почему-то спрашивают совета именно у меня. Давать эти глубокомысленные и мудрые советы помогает мне то, что я умею быть бесстрастным к происходящему, не сочувствуя ни одной из спорящих сторон. В любой дуэли я лишь секундант и арбитр. Сейчас принято собирать коллекции — самые необычные и забавные. Один собирает дверные замки, другой — самовары, третий — старинные лампы. Я же, равнодушный к вещам, коллекционирую людские недоразумения и курьезы, с которыми сталкивает меня жизнь.
Между Сергеевыми и Кулаковыми тоже началась дуэль, и мне снова досталась роль секунданта. Молодожены получили различное воспитание, что обнаружилось вскоре после свадьбы. Аркаша был взлелеян бабушкой Анастасией Глебовной, осколком дворянских гнезд, бестужевкой и эмансипэ. Она знала три языка, была страстной гётеанкой и в молодости стенографировала на конгрессах Коминтерна. Именно от бабушки Аркаша унаследовал убеждение в том, что в жизни надо стремиться только к духовному. Ребенком он засыпал под Моцарта, а в десять лет декламировал наизусть отрывки из «Фауста». Анастасия Глебовна воспитала во внуке завидное умение отделять духовное от недуховного, и Аркаша никогда не мог сказать, какой у него воротничок рубашки и размер обуви. Непрактичных людей обычно жалеют, по-моему же, им, наоборот, легко, это беззаботные счастливцы, избавленные от житейского бремени. Вот и Аркаша порхал мотыльком, окруженный духовным комфортом, пока не влюбился в Киру…
Кирочку Кулакову тоже лелеяли с детства, но совсем иначе. Ей не читали шедевров веймарского старца, ее не убаюкивали Моцартом, но зато для нее создавали совсем иной комфорт — материальный. Ребенком она носила лучшие платьица и туфельки, ее одаривали дорогими игрушками, возили на лучшие приморские курорты. Стоило ей захотеть, и из-под земли доставалось все — даже то, что невозможно было достать. Хозяйство у Кулаковых велось идеально, и в нем никогда и ничто не пропадало. Обеспечивая Кире калорийное питание, они старались как можно реже ходить в магазин и много сил вкладывали в дачу. Анастасия Глебовна же дачников терпеть не могла. «Своя картошечка, свои огурчики», — она зажимала от этого нос, словно от дурного запаха, и у частников принципиально ничего не покупала. «Рыночный мед и творог?! Это же сплошная антисанитария!» Только в магазинной упаковке, только государственное… От старушки исходил воинственный дух неприятия новых родственников, и Кулаковы платили ей тем же.
Упоенные счастьем молодожены не обращали внимания на вражду своих монтекки и капулетти, и, лишь встречаясь со мной, Кира сетовала на ссоры между родственниками и спрашивала моего совета. Ей хотелось считать меня умным другом счастливых влюбленных, и, выслушав мою речь, она восклицала: «Умничка! Ты не сердишься?! Не ревнуешь?!» Я уверял ее, что все забыто, а потаенный камень тяжелел в душе, и я успокаивал себя лишь тем, что если бы возлюбленные из Вероны когда-нибудь поженились, в них бы тоже проснулись монтекки и капулетти. Мне хотелось думать, что в Аркаше и Кире столкнулись две избалованности, два своенравия, два закоренелых эгоизма. Я не сомневался, что Аркаша любит Киру, но, человек комнатной экзотики, он, как мне казалось, никогда бы не пожертвовал ради нее частицей духовного комфорта. Киру же воспитали так, что она умела принимать заботу, но не обладала умением создавать материальный — кулаковский — комфорт для других. Поэтому от их совместной жизни я заранее ждал курьеза.
И я не ошибся. Когда молодожены появлялись вместе у знакомых, эффект был неотразим: брючно-костюмная, вельветово-замшевая Кира, разодетая как модистка, и с нею Аркаша в замусоленном пиджачке, на котором белеет неотпоротый номерок химчистки. Кире и в голову не приходило, что кроме поцелуев она должна дарить мужу домашний покой и уют, лелеять его, как когда-то и ее лелеяли дома. У нее было несколько портних, ей оставляли модные вещи в магазинах, и она никогда не надевала платье больше семи раз, тотчас сдавая его в комиссионку, если оно чуть-чуть выходило из моды. В мире легкой промышленности у нее действовали проверенные каналы, о существовании которых Аркаша догадывался по коробочкам конфет или духов, время от времени появлявшимся на буфете и сразу же исчезавшим. Но мужу она не сшила ни рубашки. С такой же милой небрежностью Кира забывала о том, что Аркашу надо кормить, поддерживая в нем жизненные силы. Самое большее, на что хватало ее умения, это разогреть и подать к столу. Кире быстро надоедало стоять у плиты, и она часто норовила сбежать из дома, оставив нож в наполовину разрезанной луковице.
Сам же Аркаша о поддержании жизненных сил вовсе не думал и тратил деньги только на книги, которых Кира почти не читала, оправдываясь тем, что занятия в консерватории отнимают у нее много времени. «Ничего не успеваю из-за этой музыки», — жаловалась она, хотя на самом деле заниматься музыкой тоже не успевала. Однажды в разговоре ей долго не могли втолковать, что в русской литературе было три Толстых и «Князя Серебряного» написал вовсе не тот Толстой, перу которого принадлежит «Война и мир». Аркаша при этом чуть со стыда не сгорел. С тех пор он осторожно убирал от жены книги, о которых Кира могла изречь нечто подобное, и оставлял лишь проверенные временем шедевры вроде «Королевы Марго» и «Двенадцати стульев». Между супругами пролегла первая трещина. Забегая ко мне в кафе, Кира садилась за столик и потерянно смотрела перед собой. «Снова родственники? Не договорились между собой?» — спрашивал я, настраивая мой контрабас. «Нет, нет, они прекрасные люди, особенно Анастасия Глебовна, — отвечала Кира, чтобы сейчас же добавить: — А вот Аркаша…» И я опять давал ей советы.
Забегал ко мне и Аркаша, чаще всего затем, чтобы перехватить до стипендии, но однажды занял крупную сумму. По словам Аркаши, ему позвонил Вадим Августович, знакомый оценщик из букинистического, и сообщил по секрету, что есть альбом его любимого нидерландца, в хорошем состоянии, но очень дорогой. Аркаша два раза пропускал случай такой купить, и все из-за денег. Было ясно, что больше трех раз ему не повезет и если нидерландец уплывет в чьи-то руки, то счастье уже не повторится. Поэтому Аркаша и решился занять и, окрыленный, помчался в букинистический.
Заполучив нидерландца, Аркаша принес его показать. Мы уселись за столик с таинственным видом якобинцев, замысливших нападение на Бастилию. Прежде всего Аркаша исследовал качество типографской печати и, лишь убедившись, что никаких дефектов нет, предался эстетическому наслаждению. Я тоже склонился над альбомом. Изумительна была грубоватая тяжесть мазка, присутствовавшая в любой картине. Замысел художника казался простым и безыскусным: он показывал все, как есть, заботясь лишь о том, чтобы можно было подробно разглядеть каждую мелочь. При этом — даже в самых страшных сценах — он не стремился устрашать, а лишь слегка пугал, как пугают детей рассказами о ведьмах и домовых. Изображенные художником ужасы несли печать здоровой сельской наивности, но Аркаша как бы договаривал за нидерландцем то, о чем тот предпочитал умалчивать. Он упивался этими ужасами как чем-то зловещим и саркастически торжествовал вместе с художником. Под влиянием этих чувств Аркаша даже заказал вина, а я поднялся на сцену, где собирался наш небольшой оркестрик — саксофон, ударные и труба. В это время на пороге зала появилась молодая женщина с двумя тюками в руках, и мы с Аркашей узнали Киру.
— Ты?! Недурно проводишь время, — сказала она, с трудом осваиваясь с ситуацией, что человек, удививший ее чуть ли не до легкого шока, есть не кто иной, как ее собственный муж. — По какому случаю банкет?
Аркаша пожал плечами, показывая, что ответ вовсе не затрудняет его.
— Обедаю… Весь день ничего не ел.
— И не пил? — спросила Кира как раз в тот момент, когда официант поставил на столик сухое вино.
— Давай вместе выпьем, раз уж мы здесь встретились, — сказал Аркаша, лишь робко намекая, что они в равной степени грешники, так как подробный счет грехов был бы явно не в его пользу.
Кира издали на меня посмотрела, как бы приглашая третьим за этот нелепый стол. Она не удостоила Аркашу ответом и, отодвинув бокал, заказала официанту шашлык.
— А это что за карикатуры? — спросила Кира, заметив альбом, и я понял, что Аркашиному восторгу от восприятия живописи сейчас будет нанесен невосполнимый урон.
Он тихо назвал имя нидерландца.
— А кроме уродов и пьяниц твой живописец что-нибудь рисовал? — Она подчеркнуто сближала пьяниц, изображенных художником, с пьяницами, сидящими рядом с ней.
— Не рисовал, а писал… Красками, — смущенно поправил Аркаша, не притрагиваясь к бутылке.
— Ну правильно… А я что сказала?
Кира потянулась за альбомом, и тут — о боже! — задетая ее локтем соусница, которую только что принес официант, опрокинулась на страницы. Шашлычный соус брызнул на фирменные репродукции.
— Прости… — пролепетала Кира.
Я с ужасом представил, что сейчас будет. Любой человек на месте Аркаши превратился бы в разъяренного зверя, и мне казалось, будто я уже слышу звон бьющейся посуды, грохот падающих стульев и бранные крики. Я был уверен: Аркаша и Кира поссорятся так, что никакое примирение не будет возможно, и, признаться, мне даже хотелось этого. Но, увы, я не учел одного: застенчивый человек, Аркаша просто не мог кричать и бить посуду.
— Ерунда… не имеет значения, — сказал он, пытаясь всем лицом изобразить беспечность.
— Правда, ты не сердишься? — Кира украдкой взглянула на свое платье и, убедившись, что оно не пострадало, с еще большим сочувствием улыбнулась мужу.
— Конечно, нет… Нисколько.
— Милый, я такая растяпа! Я так виновата перед тобой!
— Ну а ты что купила? — спросил Аркаша, словно боясь того, что его покупка слишком долго служила предметом разговора.
— Сапоги и чудесные туфельки, — оживилась Кира. — Мне так повезло… Правда, пришлось занять денег.
Влюбленные зашептались, и я отвернулся, чтобы не мешать им. Одна немаловажная подробность: кредитором Киры тоже был я.
Бывает, вам попадется лесная редкость — причудливо сросшиеся корни или переплетенные стволы берез, — и невозможно представить, как же они держатся вместе. В вас возникает навязчивое беспокойство: как? Ответа вы не находите, да его и нет, собственно. Природа любит создавать странности, не подчиняющиеся биологическим законам, и почему бы не принять этот факт как он есть? Пусть тайна останется тайной… Но вы упрямы, вам хочется докопаться до истины, и вы не успокоитесь, пока не разрушите природное своеволие и не уничтожите чудо.
Весной Аркаша готовился к конкурсу скрипачей, а у меня был отпуск, и мы втроем — влюбленные и их умный друг — махнули в Прибалтику. В таллинских пригородах, среди камней и сосен, мы сняли верх недорогого коттеджика и зажили там, как бременские музыканты. Весна выдалась зябкой и ветреной, на прибрежной гальке ночами намерзал иней, крупный, словно английская соль, и в комнатах пахло смолой и хвоей. По утрам мы бегали к соседям-эстонцам за молоком и сметаной. Кира готовила нам омлеты, и, позавтракав, я брался за контрабас, а Аркаша за скрипку. Поначалу я старался не уступать и работал с таким же пылом, как и он: у нас тоже был маленький конкурс. Но затем, слыша волшебные тембры, извлекаемые Аркашей из хрупкого инструментика, я опускал смычок, понимая, что мои старания тщетны, и со спокойной совестью шел курить…
Вскоре местная почтальонша в куцей шубейке и перепачканных грязью ботах доставила нам телеграмму: бедственно захворала Анастасия Глебовна, что-то с почками, положили в больницу. Аркаша заторопился на поезд, а я поспешил упредить стихийный порыв Киры: «Зачем вам ехать вместе! Для старушки это лишние волнения. Лучше Аркаша съездит один и поскорее вернется». И тут на язык подвернулось, и я добавил: а мы с Кирой будем его ждать. Добавил и, сам того не ведая, оказался прав… Аркаша уехал в Москву, а мы с Кирой, как и прежде, хозяйничали в коттеджике, каждый день приносили к себе наверх бидончик молока, выливавшегося из-под крышки, и обсуждали с соседями виды на урожай. Перед поездкой в Прибалтику Кира в очередной раз спросила меня, простил ли я ее и не ревную ли, и я в очередной раз ответил: «Простил… не ревную», — но камень, камень тяжелел в душе, когда я разыгрывал платоническую жажду товарищества. Двенадцать часов в сутки я был свидетелем несносного зрелища: Кира ждала мужа. Я готов был доказывать всем, что она не должна его ждать. Она не из того теста, Кирочка Кулакова, — уж я-то знал! Но вопреки всем моим доводам Кира постоянно, в любую минуту дня и ночи, ждала и этим доводила меня до бешенства. Что за диковинное чудо, эта чета Сергеевых! И у меня возник непреодолимый соблазн разрушить это чудо…
Я услышал от хозяев коттеджика, что неподалеку открылся маленький дорожный ресторанчик, где посетители сами жарят шашлыки, и мы с Кирой решили туда наведаться. По ошибке мы выскочили из автобуса раньше, чем нужно, и дальше побрели пешком. Вскоре мы оказались возле карликового весеннего водопадика, образовавшегося невесть как: текло по плоским камням, щелкало, бурлило, лепетало что-то алмазно-холодное, сияющее на солнце. Надо было перепрыгнуть на другой берег. Я проделал это вполне благополучно, а Кира по неосторожности зачерпнула сапогом, и сели мы с ней сушиться. Она стащила с ноги сапог, выжала шерстяные носки, а я соорудил костерок. И словно бес меня подтолкнул…
В лыжной куртке с откинутым капюшоном, удрученная и несчастная, Кира была такой красивой, что мне мучительно захотелось ее поцеловать. Я приблизился к ней, разглядывая ее исподлобья. Она удивленно вскинула брови и насмешливо ждала. Я обморочно протянул руку к ее волосам. Она резко выпрямилась и оттолкнула меня, хотя поцелуй мне все же достался, правда, ценою увесистой оплеухи. Я готов был крикнуть: ну зачем ты лжешь, разыгрывая эту нелепую верность, ведь тебе нужен я, а не Аркаша! Разве ты забыла, что шептала мне ночами, когда опустошенно-счастливые — голова к голове — мы падали на подушки?! Как ни притворяйся, ты не сможешь без меня, ведь мы похожи, словно близнецы. Наверное, слишком похожи, поэтому ты и бросила меня. Похожи хотя бы тем, что мы оба без странностей, без причуд — нормальные люди. У нас общие привычки, от которых ты еще не отвыкла. Даже краник газовой плиты мы одинаково закрываем в обратную сторону… даже…
Но я промолчал, и, чтобы не испытывать мое терпение, Кира торопливо сказала:
— Пойдем, Олег, пора…
Она вновь натянула сапог.
— Пора так пора…
Я засыпал костерчик снегом, не делая ни малейшего движения в ее сторону.
— Пора, иначе мы здесь останемся навеки, — Кира улыбнулась, как бы приглашая и меня улыбнуться ее шутке.
— Навеки так навеки, — я отвернулся и посмотрел в сторону, словно бы извиняясь за то, что не улыбаюсь вместе с Кирой.
— Значит, ты все же ревнуешь и ничего не забыл! Поэтому и затеял эту поездку! — с облегчением воскликнула Кира.
Она как бы испытывала, что мне дороже, мои собственные слова или она, находившаяся в противоречии с ними.
— Ничего это не значит, — я стал затаптывать шипевшие угольки.
— Ты серьезно? — Она не знала, в чем сомневаться, в моих словах или во мне.
На этот раз я улыбнулся, как бы подсказывая Кире, что во мне она может не сомневаться.
— Гораздо серьезней, чем ты думаешь, — ответил я и первым двинулся дальше.
В ресторанчике — вот неожиданность! — я встретил Вадима Августовича, оценщика из букинистического магазина, с которым был знаком. Он тоже проводил отпуск в Прибалтике, бродяжничая дикарем и меняя стоянки. Вадим Августович исповедовал непонятный для меня образ жизни: яйцеголовый, с животиком и плешью, он до синевы выскабливал бритвой морщинистое лицо и смотрел на всех бесцветным скучающим взглядом. Но при этом он пользовался успехом у дам, и его привыкли видеть в обществе экстравагантных манекенщиц. У него была репутация холодного циника, и, пропитанные жгучим ядом, его остроты кочевали из уст в уста. Вадим Августович собирал красивые вещи — серебро, фарфор, бронзу, и двери его холостяцкого жилища оставались для всех закрытыми. Идеалом Вадима Августовича было английское одиночество с камином, и он казался себе сухопарым лордом, греющим у огня озябшие руки и поглаживающим пятнистого дога, лежащего на персидском ковре…
По Прибалтике он путешествовал с молоденькой манекенщицей, кутавшейся в короткую шубку и не снимавшей с головы вязаной шапочки. Вадим Августович представил ее как Настеньку, а потом по ошибке назвал Сонечкой. Я обрадовался застольной компании — одиночество с камином для нас с Кирой равнялось бы пытке. Под ядовитые каламбуры Вадима Августовича мы выпили по глотку шампанского, Кира слегка опьянела, стала громко смеяться, капризно жаловаться на сквозняк и кутаться в спортивную куртку, словно ее била дрожь, и я почувствовал, что она близка к истерике… Почувствовал это и яйцеголовый лорд. Меж ним и Кирой началась скрытая дуэль, в которой он все более обволакивал ее своим потертым обаянием, а она — как пьют отраву сквозь стиснутые зубы — с отчаянной безнадежностью поддавалась ему. «Вы собираете фарфор? О, я заинтригована… У вас дома есть настоящий дог? А он не опасен для ваших гостей?» Я видел, что Кира гибла, но не встал и не увел ее. Я оставался секундантом. «Пусть не я, а этот лордик докажет, что она все-таки не ждет мужа!» — подумал секундант и пригласил танцевать Сонечку, которая на самом деле была Настенькой.
Работал джазик, едва тлел притушенный свет в светильниках, в камине потрескивали натуральные поленья, и мы, танцуя, обо всем забыли. Настенька, переименованная в Сонечку, оказалась достойной партнершей, и я тоже старался как мог. Старался не отстать от Настеньки, старался не смотреть на Киру, старался не думать о Вадиме Августовиче. Не смотреть и не думать. Но внезапно меня словно бы обожгло, и я беспомощно остановился посреди зала. Ища взглядом Киру, я молил бога, чтобы она не наделала глупостей. Настенька мне что-то говорила, но я не слышал. Я искал взглядом Киру: где же она?! Оставив Настеньку, я ринулся к нашему столику, но там никого не было — ни Киры, ни Вадима Августовича, только записка, прижатая пепельницей: «Встретимся завтра. Кира».
На следующее утро я с Кирой не поздоровался. Мы молча завтракали на веранде, она была бледна и рассеянна, а я в сотый раз терзался вопросом: неужели яйцеголовый лорд своего добился?! Неужели я доказал Кире, что она не ждет?! Чем чаще повторял я этот вопрос, тем неразрешимее он мне казался, и в ощущении безысходного тупика я стал дожидаться Аркашу, чтобы… Да, да, в лихорадочном горении я жаждал высказаться. Наверное, я понимал, насколько это жестоко и каким ударом для Аркаши будет измена жены, но бес подстегивал меня. Когда Аркаша вернулся из Москвы и мы остались наедине, я начал осторожную разведку.
— Как съездил? Как Анастасия Глебовна? — спросил я, а сам подумал, что лучше бы он сейчас съездил мне по физиономии.
— Спасибо, ей гораздо лучше… А вы?
Аркаша без всяких сомнений ставил знак равенства между собой и нами.
— Скучали без тебя. Очень ждали, — мой голос помимо моей воли выделил последнее слово.
— Правда, я быстро? — обрадованно спросил Аркаша.
— Да, ты очень быстро вернулся. Может быть, потому, что не слишком уверен в молодой жене?
Я как бы шутил, что было естественно для двух близких приятелей, встретившихся после короткой разлуки. Аркаша лишь улыбнулся, словно бы считая, что было бы нелепо убеждать меня в обратном.
— Видишь ли, я потому спрашиваю…
И я вкрадчиво стал рассказывать: «Вадим Августович… пропадали всю ночь… а утром…» Рассказывая, я не отрываясь смотрел на Аркашу, словно от него зависела моя жизнь. Что он сейчас ответит? Что?!
— Чепуха, — сказал Аркаша.
Я поверил и не поверил, продолжая его оторопело разглядывать.
— Полнейшая чепуха, — повторил он, и тогда я вздохнул с облегчением.
В Москве мы расстались. Аркаша и Кира долго не появлялись у меня в кафе, а мне не удавалось встретить их в консерватории, куда я изредка забегал по старой памяти. Профессор Кабанчиков, у которого я учился, маленький, юркий, румяный, слегка привизгивающий при смехе и с задором ударяющий себя по коленям, благоволил к моей великолепной пальцевой растяжке, божьему дару для контрабасиста, и находил во мне музыкальность, призывая избрать поприще концертирующего ансамблиста. Но я принципиальный — законченный — неудачник. Мне доставляет наслаждение думать, что во мне что-то такое погибает, перл не перл, но увесистый самородок. О, как это поднимает меня в собственных глазах! Я начинаю сознавать свою значительность, превосходство над удачливыми соперниками. В то же время мои подразумеваемые таланты мгновенно обесценились бы, если бы я вздумал пустить их в ход — борьба истончает. Да и заскучал бы я на классике, милый профессор, — иное дело наш простецкий московский джазик…
Итак, я по-прежнему аккомпанировал ударным, саксофону и трубе, не имея вестей о чете Сергеевых, но затем мое неведенье было вознаграждено с лихвой. Я узнал, что Аркаша и Кира поселились на Сретенке: Анастасия Глебовна выписалась из больницы, и ей был нужен домашний уход. Старушка почти не поднималась с постели — выздоровление затягивалось, — и Аркаше приходилось быть сиделкой и домработницей. Он бегал за лекарствами, готовил и убирался по дому, едва успевая урывками готовиться к конкурсу. Минули времена, когда он ценил в жизни только духовное, и теперь он часто брался за скрипку, даже не сняв кухонного передника.
Кира искренне желала ему помочь, но с ее появлением на Сретенке сергеевский быт был взломан, словно асфальт ростком чертополоха. Прежде всего произошла метаморфоза с телефоном. У Сергеевых телефон чаще всего молчал, и звонки были традиционно одни и те же: знакомому из высотного дома, родственникам, в гомеопатическую аптеку. Но благодаря Кире телефон стал звонить непрерывно, и из коридора его пришлось перенести в комнату молодых. Сергеевы недоумевали, с кем можно по стольку разговаривать: час, полтора часа, есть же пределы! Один лишь Аркаша, слушая разговоры жены с продавщицами, портнихами и парикмахершами, понимал, что телефон для Киры — соломинка для утопающего. На Сретенке ей было все чужое. Старые вещи, книги, лепные бордюры, изразцовая печка с чугунной дверцей вселяли в нее беспросветное уныние, и если не звонил телефон, Кира целыми днями, подобрав ноги, сидела в углу дивана. Здесь, на Сретенке, она не жила, а чахла, и Кулаковы забили в колокола. Начался их новый турнир с монтекки: они упрекали Сергеевых, что те не создали условий для Киры, что ее муж занят капризной старухой больше, чем собственной женой. «Зачем мы отдали дочь в эту семью?!» — спрашивали себя Кулаковы, вспоминая те времена, когда я, отутюженный и выбритый, появлялся у них с букетиками весенних фиалок и милыми пустячками в скромных подарочных коробках. Теперь я казался им идеалом…
Вскоре, не выдержав комнатной экзотики, Кира ушла к родителям. Аркаша бросился за ней следом, но вернуться она не согласилась. Молодые надолго расстались, и лишь благодаря мне их удалось помирить. Под предлогом некоего мифического ЧП я порознь пригласил моих друзей в кафе, усадил за столик и нарисовал картину их безумных поступков. Вы идеальная пара, вы созданы друг для друга, рокотал я возвышенно. Вы чудо из чудес, вы ангелы-небожители, так зачем вам опускаться на грешную землю, унижаясь до мелких ссор и размолвок! Оставайтесь таким же чудом, такими же ангелами, дайте нам, смертным, любоваться вами, почтительно и благоговейно… Признаться, я немного фиглярствовал — от отчаянья, что снова теряю Киру, но они и ухом не повели. Аркаша и Кира попросту не слышали меня в ту минуту. Намыкавшись в разлуке, эти странные создания пожирали друг друга глазами, ожидая, когда их непрошеный миротворец исчезнет. И я исчез, унося с собой камень, тяжелевший в душе. Словно секундант, я возвращался с дуэли, где один блестяще победил, а другой блестяще погиб, и вся дуэль напоминала фейерверк, праздник, возвысивший и победителя и жертву. И только секундант остался тем же самым. Он не пал и не возвысился. Когда в богатом доме пир и все пьяны, нужна одна трезвая голова следить за тем, чтобы слуги не растащили дорогую посуду. Вот и я был так же трезв, секундант, скрупулезный арбитр…
Сергеевы помирились, но теперь уже не Кира жила на Сретенке, а Аркаша переехал к Кулаковым. Он решился на этот шаг лишь благодаря исключительным обстоятельствам: после несчастной разлуки ему доставляло трогательный восторг во всем соглашаться с Кирой. И вот сретенский домосед, сплетающий узоры своих фантазий из колебаний комнатного воздуха, вдруг оказался в шумном таборе кулаковской квартиры. Там не было старушки Анастасии Глебовны с ее сверхтактом и сверхделикатностью, и у Кулаковых толкался народ простецкий. Через проводников пассажирских поездов им с юга доставляли инжир и дыни, у них вечно гостили родственники, атаковавшие московские магазины, и Аркаша погибал… Даже собаки, лишенные привычной конуры, вскоре заболевают от тоски, так и Аркаша заболевал без Сретенки, без изразцовой печки, без шатких табуреток на выгнутых ножках и книжной полки с собранием сочинений веймарского олимпийца. Спасло его лишь то, что он внезапно улетел на конкурс — осенью, в конце сентябрьских дней.
Аркашу встречала родина Жорж Санд и страна Шопена, а мы с Кирой провожали его в Москве. Битый час простояли мы на аэродроме, под серым дождиком, и Аркаша — я это заметил — мучительно переживал ситуацию, когда собеседникам нечего сказать друг другу. Кира тоже чувствовала себя неуверенно, теребя в руках чехольчик от зонтика, который я держал над ее головой, и всякий раз краснея за свое молчание, когда ненароком сталкивалась взглядом с Аркашей. Я же оставался спокоен, заботясь лишь о том, чтобы ровнее держать зонтик над Кирой. У Сергеевых мне теперь поклонялись как великодушному спасителю, вернувшему семейству мир и благополучие. Кира даже сказала, что хорошо было бы, если б я женился и мы дружили бы семьями. Я ответил, что, женившись, мне труднее будет стать ее вторым мужем, поэтому я подожду… Этот разговор происходил на аэродроме, пока Аркаша оформлял билет. Прекрасный разговор на фоне гигантов аэронавтики…
Вскоре один из гигантов взмыл в воздух, унося Аркашу завоевывать лавры. Мы с Кирой вновь оказались вдвоем. Когда это случается, я — такова уж моя собственная экзотика! — начинаю испытывать восторженную нежность к природе. Вот и теперь я вдруг обнаружил, что осень — лучшее время года, и, чтобы доказать это Кире, стал часто приглашать ее в лес. Мы забирались в лесную глушь, срезали опенки со старых пней, и опять повторялось несносное зрелище: Кира ждала мужа. Но я смирился. Я даже был партнером Кириных ожиданий и сам доблестно наводил разговор на Аркашу: мы, мол, сейчас идем, а он, должно быть… И мы шли, впереди буро темнели овраги, чугунно лиловели дубы, и весь лес был выстлан опавшими листьями, словно новым паркетом. Через тропинку вдалеке перебегали лоси. Поляны накрывал туман, похожий на пар от вскипевшего молока. Потом мы мерзли на станционной лавочке — электричка опаздывала. Накрапывал дождь, стуча по полой ручке грибной корзины, и пахло железнодорожным гравием, мокрыми шпалами…
Вечера мы коротали в кафе, и я познакомил Киру с джазистами — Васико, Гиви и Аркашей. Да, да, у нас в джазе тоже был Аркаша — он играл на саксофоне, и Кира пожала ему руку с жалкой растерянной улыбкой. Ей словно бы не хотелось знакомиться с другим Аркашей. Я же словно нарочно стал рассказывать, как замечательно этот Аркаша играет на своем инструменте (ему бы тоже выступать на конкурсах!), какой он веселый и бесшабашный — мы всегда избираем его тамадой. И действительно, второй Аркаша подсел к нам за столик, и Кира развеселилась, разрумянилась, глаза ее ожили, и тут мы закрыли кафе на спецобслуживание (народу все равно почти не было), созвали девчонок-официанток, вытащили на свет божий повара дядю Маврика, маленького крепкого человечка, похожего на японского коврового борца, и закатили пир — в честь Киры. Дядя Маврик в диковинных историях летописал для нас ночную жизнь Москвы, второй Аркаша, словно румынский скрипач, самозабвенно импровизировал для Киры, а я отвечал ему под сурдинку на контрабасе.
Отвечал и смотрел на Киру: ждет или не ждет? Вот она рассмеялась, откинулась на стуле и — не ждет. А теперь задумалась, погрустнела: ждет. Вот снова не ждет и опять — ждет. Я уже начал терять надежду, смиряясь с участью вечного партнера ее ожиданий, и вдруг Кира произнесла фразу… как же она звучала?.. Словом, Аркаша существовал для нее только на Сретенке. Это было все, что сказала Кира, — тема Аркаши и Сретенки для нас умерла. Но мне кажется, что в тот миг я ее понял, но понимаю ли сейчас — не знаю. Если и понимаю, то, как говорится, уже по-своему.
Дуэль выигрывают секунданты…
Мы уже много лет женаты с Кирой, у нас милые дети и дружный гостеприимный дом. Все считают наш брак удачным, и мы согласны с этим. Трудно найти людей, которые подходили бы друг другу больше, чем мы, статная и чернобровая женщина, умеющая скрывать свой возраст, и седеющий мужчина, состарившийся в джазе, — живописный, импозантный, благоухающий… Правда, ночами — голова к голове — Кира уже не шепчет мне то, что шептала раньше, но у нас поразительно совпадают даже самые мелкие привычки… Да, да, краник газовой плиты мы по-прежнему закрываем в обратную сторону.
Так почему же иногда я застаю Киру в странной задумчивости и меня пугает выражение тоски в ее глазах? Может быть, она вспоминает Аркашу? Вряд ли… Победив на конкурсе — родина Жорж Санд приняла его «на ура» — Аркаша стал знаменитостью, снова женился и переехал на окраину Москвы, в двенадцатиэтажный белый дом. Анастасия Глебовна умерла, а родителей он забрал с собой. По городу часто расклеивают афиши с его именем, но мы с Кирой ни разу не были на концерте. Зато мы каждую неделю приходим на Сретенку, к домику, в котором поселились совсем другие люди: Киру неодолимо влечет туда. Я не в силах объяснить почему и попросту теряюсь в догадках. Кира и сама ничего не может объяснить, но в тот момент, когда она смотрит на знакомые колонны, арки и античные маски, я начинаю понимать, что в нашей жизни ей не хватает странности, курьеза, загадки, тайны, похожей на сросшиеся коренья или сплетенные стволы берез. Впрочем, через минуту я забываю об этом, и мы заговариваем о другом…