АНГЕЛ ВАРЕНЬКА Повесть

I

Демьяновы-старшие вернулись в Москву первыми. Старую дачу в Жаворонках они на лето отдали молодым, Володе и Нине, а сами сняли часть дома в Коневом Бору: Василия Васильевича привлекали там места для этюдов и заброшенный карьер, где он мог добывать свои камни. Эта страсть овладела им недавно, но за несколько лет он стал заядлым собирателем камней, заставил ими все полки, а кабинет превратил в странное подобие минералогического музея, затаскивая в него всех посетителей квартиры, даже слесаря-сантехника и почтальона, приносившего заказную корреспонденцию из министерства. Поэтому он и не устоял перед соблазном жизни в Коневом Бору, рядом с карьером, хотя Анна Николаевна убеждала отказаться от этой затеи, ссылаясь на то, что Володю и Нину нельзя оставлять одних, без всякой помощи, с маленьким ребенком на руках. Последнее время молодые часто ссорились, неделями не разговаривали друг с другом, и меж ними возникало то пугающее отчуждение, с которым отчаивалась бороться даже терпеливая и сдержанная Анна Николаевна. Она опасалась, что лишенные их опеки Володя и Нина рассорятся окончательно и их размолвка бог весть к чему приведет. Но Василий Васильевич отвечал на это: «Наоборот. Дай им самим разобраться. Мы им только мешаем». Растерянная, она соглашалась, хотя ее продолжали мучить сомнения, в Коневом Бору она не находила себе места и чуть ли не каждую неделю срывалась в Жаворонки.

Возвращалась Анна Николаевна поздно вечером. Встречая ее под мигающим фонарем на платформе, Василий Васильевич обеспокоенно заглядывал ей в глаза, как бы стараясь прочесть в них то, в чем она сама оставалась неуверенной и к чему с трудом подбирала слова. «Ну как? Не помири?..» — спрашивал он, не решаясь договорить до конца, словно его вопрос был поставлен слишком определенно и прямо для такого сложного случая. «Не знаю. Ничего не знаю», — отвечала Анна Николаевна. По ее рассказам, внешне все выглядело благополучно, Володя и Нина радовались ее приезду, поили чаем, угощали грибами, но уже по обилию этих рыжиков и сыроежек, поджаренных на сковороде и запечатанных в банки, она догадывалась, что ее сын целыми днями пропадает в лесу, вынашивая мрачные и одинокие думы, а Нина, не щадя своей красоты, таскает ведрами воду, купает малыша, собирает ему на кисель смородину и еще успевает причесаться, накраситься, приготовить обед. Так у нее всегда — несмотря ни на какие ссоры, обед приготовлен и в доме все убрано. Не придерешься. Сама похудела, осунулась, глаза блестят, как на грузинской иконе, но жалобы не услышишь. Только однажды, когда Анна Николаевна с надеждой спросила: «Не помирились?» — Нина не выдержала и призналась: «Хочу в Москву!»

После этого Демьяновы-старшие и заторопились со сборами. Часть своих камней Василий Васильевич упаковал вместе с вещами, а те, которые не поместились в багажнике, аккуратно сложил и накрыл газетой, пообещав хозяевам забрать их через неделю. Он снял со стены оконченные и неоконченные этюды, отнес на кухню большую картофелину, приготовленную для натюрморта, поставил на заднее сиденье два ведра с яблоками, укутав их старым пальто, и они простились с благословенным Коневым Бором. По Рязанскому шоссе мчались без остановок — только позвякивали ручки эмалированных ведер и громыхали тюбики краски в этюднике. Как бы наверстывая упущенное, Демьяновы-старшие стремились поскорее оказаться рядом с детьми и своей любовью создать заслон для той неведомой энергии, которая разрушала их жизнь. Едва лишь выгрузились вещи в московской квартире, как сразу взялись за уборку, принялись что-то двигать, переставлять, словно новый порядок в комнатах позволил бы сделать вид, что дома царят безмятежность, мир и покой. Анна Николаевна выложила в вазу самые красные яблоки, а Василий Васильевич выставил на полках лучшие камни и устроил свою осеннюю передвижную — развесил на стенах этюды и наброски, запечатлевшие красоты Конева Бора. Обычно Володя скептически относился к его живописи, считая, что чертежи прокатных станов удаются ему гораздо лучше. Но Нина любила разглядывать его холсты, радуясь каждому удачному мазку. Хотя она была художником-модельером, Василий Васильевич и в живописи признавал ее высшим авторитетом и души не чаял в невестке, благодарный ей за то, что, художник по профессии, она и ему не отказывает в праве создавать скромные ценности искусства.

Поэтому возвращения Нины он ждал гораздо больше, чем Володиного. Он надеялся на ее терпение, ум, такт и волю, хотя порою закрадывалась крамольная мысль, а стоит ли ей терпеть, а не возмутиться ли наконец и не разорвать узел, затянутый его сыном. Не ценишь такую жену — получай! Оставайся один со своими книгами, продавленным креслом и иконами на стенах. Так могла бы сказать каждая, но только не Нина, поэтому Василий Васильевич отгонял крамольные мысли и с надеждой ждал. Главное, чтобы Нина скорее вернулась, — тогда все и решится. Он уже знал, как произойдет их встреча, и заранее усвоил шутливую роль горе-художника, этакого незадачливого неумехи, Фомы Фомича Огурцова, чей вымышленный образ — копна волос, впалая грудь, застенчивое заикание — он научился воспроизводить с неподражаемым комизмом. Пускай Володя над ним подтрунивает, Нина будет его защищать, а там, глядишь, и помирятся. Не сразу, но помирятся. Нина этого хочет, она мать и к тому же любит Володю настолько, чтобы найти в себе силы его простить. Да и Володя ее слишком любит, чтобы упрямствовать и не сдаваться. Не может не любить: Василий Васильевич чувствует в нем свою натуру и понимает сына через себя, а это понимание — самое верное и безошибочное.

— Наконец-то! С возвращением к родным берегам! — воскликнул он, открывая дверь перед Володей и втаскивая через порог картонную коробку из-под телевизора, набитую дачными вещами. — В честь доблестного экипажа дрейфующей станции «Жаворонки-1» художник Фома Фомич Огурцов устраивает показ своих шедевров, после которого все приглашаются на торжественный семейный ужин!

Василий Васильевич повернулся, чтобы встретить таким же возгласом остальных членов доблестного экипажа, но Володя посмотрел на него так, словно был единственным, кто мог сегодня вернуться.

— Нина забрала ребенка и уехала к матери, — сказал он, выкладывая на подзеркальник ключи от дачи.

Василий Васильевич так и застыл в дурашливой позе воображаемого Фомы Фомича.

— Как это уехала? Зачем ты ее отпустил? Аня, ты слышишь?

Анна Николаевна, догадавшаяся обо всем минутой раньше, молча направилась в комнату, как бы устраняя себя от выяснения дальнейших подробностей.

— Нина оскорбительно отозвалась о дорогих для меня людях. Я не мог этого простить, — крикнул Володя вдогонку матери, словно она задавала ему те же вопросы, что и отец.

— О каких людях? Кто может быть дороже ребенка, жены, семьи? — Василий Васильевич обеспокоенно посмотрел на застекленную матовым стеклом дверь, за которой исчезла жена.

— Отец, ты не понимаешь. Кроме моих родных есть люди, близкие мне по духу. Мои единомышленники. Нина же смеется над ними. Она считает этих людей проходимцами и мошенниками. Я прочел ей письмо одного человека, который мне очень помог, а она сказала, что все это чепуха, что этот человек ей физически неприятен и если я приглашу его в дом, она уйдет и не вернется.

— Это случайно не то письмо, которое ты перепечатал на машинке? — задавая вопрос сыну, Василий Васильевич пододвинулся поближе к застекленной двери, чтобы слышать, что за ней происходит. — Если то самое, я согласен с Ниной. В письме действительно много чепухи. И странной чепухи…

— Отец, ты не понимаешь. Письмо призывает к духовности…

— Тогда, позволь, я тебя спрошу. — Василий Васильевич оперся о край подзеркальника, на котором лежала связка дачных ключей. — О какой духовности идет речь?

— Этого не объяснишь. Это надо почувствовать. Сердцем.

Последнее слово заставило Василия Васильевича вспомнить о жене, и, приоткрыв застекленную дверь, он заглянул в комнату. Анна Николаевна неподвижно сидела под картиной, и ее колени были усыпаны клочками бумаги.

— Аня, что с тобой? Почему закрылась? Мы тут с Володей спорим… может быть, и ты присоединишься? — Василий Васильевич почувствовал, что говорит нечто противоположное желанию и настроению жены, но нарочно изображал человека, словно и не подозревающего об этом.

Он устроился на краешке дивана рядом с женой, как бы настолько искренне желая разделить ее огорчение, что невольно перенимал и позу, в которой она сидела. Анна Николаевна поблагодарила его усталой улыбкой.

— Ничего, я просто отдохну. Продолжайте ваш разговор.

— У тебя ничего не болит? Может быть, сердце? — он взял ее руку, торопливо нащупывая пульс — Учащенный. Хочешь, я принесу подушку? — Анна Николаевна посмотрела на него умоляюще. — Хорошо, отдыхай, — Василий Васильевич наклонился в решительном намерении встать. — Я уверен, что все наладится.

Анна Николаевна улыбнулась, возвращая мужу часть той уверенности, которую ему удалось ей внушить. Подтверждая свое намерение не быть навязчивым, Василий Васильевич заговорил о картине, висевшей над головой жены.

— …А ведь что-то есть. Володя, взгляни-ка! — обратился он к сыну, заметив его застывшую тень на матовом стекле двери. — Это дорога к карьеру…

— Да, да, ты делаешь успехи, — сказал Володя и только после этого посмотрел на холст.

— Вот что, дорогие мои, — Василий Васильевич заключил в символические объятия жену и сына, — хватит нам ссориться. Глупо! Сейчас я позвоню Нине и попрошу ее вернуться.

— Василий, не вмешивайся. — Анна Николаевна резко встала, и с ее колен посыпались клочки бумаги.

Василий Васильевич неуверенно наклонился за ними.

— Ты разорвала чью-то фотографию? — он сложил вместе несколько клочков.

— Твой сын знает, чью, — Анна Николаевна резко отвернулась, подчеркивая этим, что не желает смотреть на сына и быть свидетелем его разоблачения.

— Как ты посмела! — закричал Володя, подбирая с пола разорванную фотографию.

Его руки дрожали, а рукава спортивной куртки вздернулись над запястьями.

— Я не потерплю, чтобы за спиной у жены ты… — проговорила Анна Николаевна, стоя в неестественной прямой позе и с каждым словом выпрямляясь еще больше, — ты встречался с кем бы то ни было. Имей в виду, Нина останется для нашей семьи единственным человеком, который… — у нее не хватило дыхания докончить фразу. — Она порядочнее и чище всех твоих…

Анна Николаевна обессиленно опустилась на стул, который пододвинул ей муж.

— Ах, вот как! Значит, и ты… и вы тоже! — Володя бросился вон из комнаты, одергивая рукава куртки.

— Куда ты?! Куда ты собрался?! — воскликнул Василий Васильевич, не решаясь выпустить спинку стула, на котором сидела жена.

— Пусть идет, куда хочет. — Анна Николаевна встала и закрыла за собой застекленную дверь.

II

Анна Николаевна в душе была восторженной матерью. Она находила сотни подтверждений тому, что ее сын необыкновенно умен, красив и добр, и больше всего на свете боялась потерять в глазах Володи свой авторитет. Ее пугала малейшая мысль о том, что Володя подметит слабые стороны ее характера или уличит в незнании вещей, которые ей как матери подобало бы знать. Анна Николаевна доблестно старалась не отстать от сына и, когда Володя поступил на истфак, подписалась на специальные журналы, проштудировала целый список литературы, заново перечитала Ключевского и Соловьева, чтобы разговаривать с сыном на равных. Ее знакомые удивлялись тому, насколько она отдавала себя сыну, считая, что Анна Николаевна делает это из-за слепой любви к нему, на самом же деле она была мученицей своего авторитета. Восторженно любя Володю, Анна Николаевна хотела, чтобы и сын отвечал ей такой же любовью, и поэтому не допускала в отношениях с ним ничего слепого, не проверенного разумом и расчетом.

Замечая перемены в Володе, Анна Николаевна чувствовала, что ее авторитету предстоят серьезные испытания. В нем пробудилась непонятная для нее тяга к отвлеченным материям — слишком уж отвлеченным от реальной жизни, и Анну Николаевну пугали его рассуждения на библейские темы, постоянные ссылки на Аввакума и Нила Сорского. Она успокаивала себя тем, что ее сын, с детства такой увлекающийся и даже азартный, заблудился в дебрях исторической науки, ведь и у Ключевского и у Соловьева встречается немало подобных рассуждений, но затем убаюкивающая мысль о науке сменилась внезапным сомнением: а не религия ли это? Впервые за столько лет, потраченных на воспитание сына, Анна Николаевна растерялась. Она знала, как вести себя в сложнейших ситуациях, и сумела бы принять меры, если бы Володя (разумеется, Анна Николаевна представляла себе это с трудом) попал под влияние улицы, связался с дурной компанией, стал курить, сквернословить и пить водку, но как вести себя в этом случае, она не знала, уверенность в своем педагогическом умении покинула ее, и она сомневалась в каждом шаге.

Анна Николаевна не решалась открыто противоречить Володе: ей хотелось сохранить его доверие, и она по-прежнему дорожила его откровенностью. Поэтому обычно она выслушивала его со спокойной и умной улыбкой, по которой нельзя было понять, поддерживает она его или не соглашается с ним, но скрытая инерция ее привычного отношения к сыну как бы говорила: поддерживает. Оправдываясь перед собой за эту улыбку, Анна Николаевна внушала себе, что библейские притчи основаны на народных преданиях, что красота колокольного звона привлекала многих великих музыкантов, что церковные фрески и иконы считаются произведениями высокого искусства. Словом, во всем этом надо различать религиозную и эстетическую стороны, и конечно же для Володи эстетическая сторона была главной. Ведь не подумает же кто-нибудь всерьез, что ее сын способен поддаться религиозному дурману! Это обычно случается с людьми не слишком развитыми, образованными и к тому же обделенными чем-то в жизни — больными или калеками. Разве ее сын похож на таких? Он живет в хорошей семье, ни в чем не нуждается, у него здоровые руки и ноги, — с чего ему быть несчастным и искать утешения в вере?

Взвесив все эти доводы, Анна Николаевна решила, что пока не следует бить тревогу. Она терпеливо ждала, что пройдет время и Володя сам ей скажет: «Я ошибался», — и они вместе вернутся к его прежним увлечениям русской оперой, полотнами передвижников и архитектурой старой Москвы. Тогда-то и станет ясен смысл ее мученической жертвы во имя материнского авторитета: Володя будет ей благодарен за то, что она позволила ему самому почувствовать и исправить ошибку. Это был бы момент ее высшего торжества, но, к удивлению Анны Николаевны, время шло, а Володя ничего похожего не говорил. Напротив, он стал гораздо молчаливее и избегал рассуждать с ней даже на прежние — библейские — темы, словно ему уже было недостаточно ее умной улыбки, а иных знаков одобрения и поддержки он не получал.

В жизни Володи происходили события, о которых она узнавала понаслышке и которые — вопреки ее попыткам самоуспокоения — все больше и больше тревожили Анну Николаевну: он, например, стал чаще бывать в церкви. Володя и раньше ездил по подмосковным усадьбам и монастырям, забираясь в такие места, куда редко попадают туристы, но тогда его интересовала архитектура (особенно стиль нарышкинского барокко) и реставрация разрушенных памятников, теперь же он выбирал для своего паломничества действующие церкви, не обращая внимания на их архитектурную ценность. Спрашивается, что же ему там понадобилось? Может быть, он молится, крестится и кладет земные поклоны? Анна Николаевна с трудом воображала такую картину, — ей даже смешно становилось, но в то же время она вроде бы и верила, что эта картина может оказаться вполне реальной. Ведь отказался же ее сын от воскресного обеда, которым она хотела порадовать домочадцев, сварив украинский борщ и налепив домашних пельменей: Володя отодвинул от себя тарелку и встал из-за стола. «Это что же, пост?» — спросила Анна Николаевна. И хотя он сослался на плохое самочувствие и отсутствие аппетита, у нее осталось подозрение, что истинная причина его голодовки вовсе не в этом.

Вскоре выяснилось, что у Володи есть духовник, к которому он ходит каждую неделю и имя которого она случайно узнала — Николай Николаевич. Эта новость повергла Анну Николаевну в полнейшую растерянность: ее воображению духовники рисовались чем-то похожими на домовых, ютящихся за печной заслонкой, и ей мерещилось, что Володя связался с нечистой силой. На беду, Анне Николаевне еще попалось в руки письмо, отпечатанное на машинке, под которым она увидела подпись Николая Николаевича. «Чему тебя учит этот человек!» — воскликнула она, держа в руках листки писчей бумаги и с отчаяньем глядя на сына. Володя стал ее успокаивать и убеждать, что в письме нет ничего предосудительного, что поучения Николая Николаевича не расходятся с общепринятой моралью: он тоже призывает к доброте и любви, заботе о ближнем, крепости семейных устоев. Анна Николаевна задумалась и внимательно перечитала письмо. И в самом деле, семейные устои защищались в нем с такой проповеднической страстью, что она была вынуждена признать: это не только не расходится, но, может быть, и превосходит общепринятую мораль. Поэтому она и понадеялась, что письмо-то как раз и поможет и уставший от увещеваний родителей Володя прислушается к голосу чужого человека.

Ее педагогическая позиция заключалась лишь в том, чтобы заставить сына подтвердить слова делом. Короче, что обещал, то и выполни. Создай у себя дома тот лад, к которому призываешь других, — это-то и покажет истинную цену твоих убеждений. С этими мыслями она однажды убиралась у него в комнате и наткнулась на фотографию молодой женщины, выпавшую из-под настенного календаря.

— Кто это? — спросила она.

— Это один человек, ты не знаешь… — Володя засунул фотографию обратно под календарь.

— Интересно, а Нина знает об этом человеке? — Анна Николаевна снова достала фото и поднесла к глазам, подчеркивая свое право видеть то, что ему хотелось от нее скрыть.

— Почему ей необходимо знать! Это мой близкий друг, вот и все! Могу я иметь друзей! — Володя настаивал на очевидности своих прав там, где существовала противоположная очевидность прав его жены.

— Ты можешь иметь друзей, но не тайно… — Анна Николаевна вдруг споткнулась об это слово. — Не тайно же… — повторила она.

Анна Николаевна почувствовала, что даже создаваемый годами материнский авторитет не удержит ее сейчас от вспышки гнева, и впервые накричала на сына. С тех пор доверительные отношения меж ними распались, они холодно здоровались по утрам, молчали за завтраком, и бедный Василий Васильевич обращался к каждому из них в отдельности…

III

Володя Демьянов глубоко страдал из-за того, что жена не поддерживает его духовных исканий. Он привык видеть эту поддержку в матери, которая разделяла его интересы и устремлялась за ним всюду с такой готовностью, словно они были сверстниками и друзьями. Поэтому Володе казалось, что и с женой будет так же, ведь Нина его любила и эта любовь как бы объединяла ее с теми, кто делил с ним все радости и огорчения. Но, к его удивлению, Нина вовсе не собиралась никуда за ним устремляться: у нее существовали свои представления о семейных обязанностях, она бегала в магазин, стояла у плиты и при этом старалась оставаться для него такой же красивой, как в первый день знакомства. Все сравнивали ее, Нину Джакобия, с грузинской царевной, восхищались ровным овалом лица, высокой грудью, линией длинных и гибких рук, и она умела поддерживать это восхищение не только в других людях, но и в собственном муже. Нина надевала для него лучшие платья, успевала после работы в парикмахерскую, по утрам занималась с обручем и скакалкой, но стоило Володе заговорить о своих исканиях, и она сразу же становилась нетерпимой, чужой и насмешливой.

Поведение жены озадачивало Володю, и, пытаясь найти ему объяснение, он говорил себе, что все это слишком сложно для нее, что она была иначе воспитана, что с раннего детства ее окружала резная старинная мебель многокомнатной патриархальной квартиры, хлопотливые бабушки шили ей платья с оборками, выводили гулять в заросший виноградом дворик и белой панамой отгоняли от нее ос. Поэтому ей трудно перестроиться и понять в нем то, к чему он пришел не сразу, через множество сомнений и колебаний. Свои искания Володя с гордостью считал проявлением силы и даже превосходства над теми, кто был лишен стремления к духовности. Оно, это стремление, как бы возносило его над людьми, погрязшими в мелких будничных заботах, и он настойчиво гнал от себя подозрение, что для Нины его искания были проявлением самой обычной слабости. Она не хотела замечать в нем эту слабость и поэтому была с ним насмешливой и колкой там, где другие были бы полны сочувствия и жалости.

«Хорошо, ты стремишься к духовности, но почему ты отвергаешь все самое прекрасное в жизни?! Неужели духовность может быть только вне жизни?! По-моему, наоборот, она должна пронизывать своим светом все, чем мы живем. Я не верю, что аскеза, самобичевание, умерщвление плоти духовны, а наслаждение музыкой, стихами великих поэтов — недуховно! «Нет лучшего способа приблизиться к Господу, нежели создать совершенное творение, ибо Господь и есть Совершенство». В этих словах Микеланджело гораздо больше правды, чем во всех твоих проповедях!» — говорила она, и Володя чувствовал, что переубедить ее невозможно. Поэтому он все больше утверждался во мнении, что его жена красива, умна, самоотверженна и он ее, конечно, искренне любит, но при этом она не может стать ему опорой в его исканиях. Вся беда в том, что Нина не понимает его в самом главном, поэтому Володя стал искать понимания в других людях.

Когда он познакомился с Варенькой, она показалась ему полной противоположностью жены: Варенька была не слишком красива, с обыкновенным лицом, гладкими волосами, заколотыми простым гребнем, стеклянными сережками в ушах, какие обычно из баловства надевают дети, и тихим бесцветным голосом. Поговорив с ней несколько минут, Володя обнаружил, что она к тому же и не слишком умна: Варенька не к месту смеялась, невпопад отвечала и, если он настойчиво о чем-то спрашивал, робко сдвигалась на самый край стула, словно ехала в тесном загородном автобусе (она действительно жила в подмосковном поселочке) и на нее наседала толпа. Ее робость и смущение вызывались тем, что у Вареньки не было собственного мнения о вещах, интересных для Володи, но зато она с готовностью устремлялась за ним. Стоило перестать ее спрашивать и заговорить самому, и Варенька преображалась. В ней все теперь было к месту: улыбки, смех, возгласы одобрения, и казалось, что понять она способна гораздо больше, чем высказать.

Она понимала его во всем, даже в самом главном. Володя с трепетом убеждался, насколько близки ей его мысли, насколько глубоко в ней заложено то же стремление к духовности. Вскоре она, как и он, стала рассуждать на библейские темы и с благоговением произносить имена Аввакума и Нила Сорского. Ради стремления к духовности она могла бы пожертвовать всем — ничего не читать и ничего не слушать, сидеть на хлебе и воде. Это сквозило во всем ее облике — смиренном, тихом и преданном, и Володя испытывал нечто вроде сожаления о том, что жена его лишена такой жертвенности. Какое счастье было бы объединить их вместе, и как он любил бы Нину, если бы она позаимствовала немного от Вареньки! Так говорил он себе, не допуская мысли о каком-либо предпочтении, отдаваемом Вареньке: Нина по-прежнему оставалась для него самым близким человеком, но Варенька как бы издалека восполняла то, чего не было в близости Нины.

Володю особенно умиляло то, что добрая и бескорыстная Варенька не только не проявляла никакой враждебности к Нине, но, напротив, готова была ее искренне полюбить, отдать ей себя без остатка, стать для нее сестрой и наперсницей. В ней не было и намека на примитивную ревность, и когда они с Володей подолгу оставались вдвоем (а это случалось довольно часто при их потребности во взаимном общении), Варенька трогательно заботилась о том, чтобы Нина не беспокоилась и не волновалась, чтобы Володя не забыл ей позвонить. Все помыслы Вареньки были сосредоточены на счастье молодой семьи, и она сама заболевала от горя, если у Володи и Нины простужался ребенок, кашлял по ночам и ему вызывали врача. Конечно, Варенька сожалела, что Нина не понимает Володю, но она же находила этому множество оправданий и призывала Володю к терпению, мягкости и деликатности с женой. Одним словом, Варенька вела себя как самый настоящий друг, а вот Нина — вместо ответного шага навстречу — держалась вызывающе, дерзко и не скрывала своей враждебности к Вареньке.

Все попытки завязать с нею дружбу были Ниной отвергнуты, — она не могла спокойно слышать голос Вареньки и, когда та звонила по телефону, несколько раз бросала трубку. В конце концов Володя не выдержал и пообещал Вареньке, что решительно поговорит с женой. Варенька всячески удерживала его от этого шага, внушала, что нападки Нины ее вовсе не унижают, что она вытерпит все, лишь бы не нарушать мир и спокойствие в их семье. Но Володе не позволяла совесть и дальше пользоваться добротой своего друга. Он мягко и деликатно (как учила Варенька) попросил Нину помириться с человеком, желающим ей только добра. Нина же ответила, что никогда этого не сделает, потому что не верит в ангельскую доброту Вареньки — не верит, и все! Когда Володя это услышал, привычное равновесие (Нина — жена, мать его ребенка, любимое существо, Варенька — друг и единомышленник) в нем нарушилось, и, желая защитить Вареньку, он почувствовал себя вынужденным отдать ей частицу любви, которая раньше полностью принадлежала Нине…

IV

— Володенька! Не замерз? Не вымок? Я так тебе рада! Что же ты не предупредил! — Варенька стояла перед ним в переднике, с косынкой на голове, с закатанными рукавами мужской рубашки, с рук капала мыльная пена. — А я стирала и вдруг слышу… Ты, наверное, проголодался! Мне даже нечем тебя накормить! — вытерев руки о передник, она бросилась к кухонному столику, застеленному выцветшей клеенкой. — Хочешь, я борщ разогрею?

— Хочу, — сказал Володя, отвечая улыбкой на ее радостное оживление, достаточной, чтобы скрыть то, что сам он испытывает совершенно противоположные чувства. — А ты обедала?

— Кажется, да. С утра столько дел… — она как бы заставила себя на минуту отвлечься от собственных дел и вспомнить о делах, связанных с Володей. — Помнишь, мы говорили о книге… Отец помог мне ее достать. Правда, всего на три дня, но я для тебя законспектировала. Послушай… — Варенька достала из-под вазочки, стоявшей на буфете, исписанные листки бумаги. — «Смотришь ли на звездное небо или в глаза близкого существа, просыпаешься ли ночью, охваченный каким-то неизъяснимым космическим чувством, припадаешь ли к земле, погружаешься ли в глубину своих неизреченных переживаний и испытываний, всегда знаешь, что бытие в тебе и ты в бытии, что дано каждому живому существу коснуться бытия безмерного и таинственного». Правда, замечательно?

— Я поссорился с Ниной, — сказал Володя. — Она забрала ребенка и уехала к матери.

Варенька отложила листки, вытерла запястьем лоб и поправила слипшиеся от кухонного жара волосы.

— Извини, у меня в баке белье…

Она побежала за перегородку, откуда доносилось шипенье газовой конфорки, заливаемой выкипавшей водой.

— Ты гонишь меня? — крикнул ей вслед Володя, не решаясь сойти с полосатого половичка, лежавшего у дверей.

Варенька обернулась и пожала плечами так, что показалось, будто плечи у нее вздрогнули.

— Я тебя? Не гоню…

— Тогда почему же ты… на меня странно смотришь? — Володя хотел спросить о другом («Почему же ты не разрешаешь мне раздеться?»), но внезапно заметил пронзительный взгляд покрасневших от мыльного пара глаз Вареньки.

— Потому что ты дурачок, — сказала Варенька и опустила глаза. — Ты должен разыскать Нину и вернуть ее домой. Я не хочу быть причиной вашей ссоры.

Она выключила газ под стиральным баком и попробовала снять его с плиты.

— Не трогай, я сам, — Володя бросился ей на помощь, и они вместе поставили бак под холодную воду.

— Нина прекрасный человек. Она — твоя жена. Обещай, что вернешь ее.

Варенька не выпускала ручку бака, как бы не признавая права Володи помогать ей до тех пор, пока он не примет ее условие.

— Меня никто не понимает так, как ты, — Володя тоже не выпускал ручку стирального бака, но его ручка была горячее, и поэтому он касался ее лишь кончиками пальцев.

— Это совсем другое. Наши отношения построены на близости наших мыслей и чувств, а не на том, что мы муж и жена. И мы не должны переступать эту грань никогда, — сказала Варенька так, будто эти слова были последними, на которые у нее хватило сил.

— Что с тобой? — спросил Володя, не привыкший видеть Вареньку в таком состоянии.

Она качнула головой так, словно больше ничего произнести не могла.

— Тебе плохо?

Варенька по-прежнему молчала, не замечая, что вода переливается через край бака.

— Хорошо, я все сделаю, как ты просишь, но нельзя же бесконечно жертвовать собой ради других! — Володя решительно закрутил кран. — И не только собой, но и мной, — добавил он, с удивлением обнаруживая глубокий смысл в словах, вырвавшихся у него почти случайно.

— Тобой? Я тобой жертвую? — явная несправедливость сказанного Володей как бы заставила Вареньку нарушить молчание.

— Конечно, если ты заставляешь меня мириться… если ты толкаешь меня туда, где мне плохо, где меня совершенно не понимают!.. Здесь ты читаешь мне о звездном небе, о глазах близкого существа, о бытии безмерном и таинственном, а после этого заставляешь снова возвращаться в тесную клетку. Конечно, жертвуешь! Что же это, если не жертва!

— Ты возвращаешься в нормальные человеческие условия, а здесь вода в кранах замерзает и мыши скребутся под полом. К тому же у тебя папа изобретатель и депутат, а мой отец… неизвестно кто, — Варенька понизила голос, как бы показывая, что, если бы не беспокойство за судьбу Володи, она бы никогда не сказала этого об отце.

— Не смей, — Володя жестом остановил ее. — Николай Николаевич мой учитель.

— А зато ты мой… мучитель, — сказала Варенька с улыбкой, как бы означавшей, что она имеет такое же право говорить, как и Володя.

После этого оба почувствовали, что продолжать этот разговор им больше нельзя. Володя молча снял куртку и повесил на гвоздь. Варенька проверила, плотно ли закрыта входная дверь, и поправила покосившийся половичок.

— Обещала борщ, а сама не кормишь, — вздохнул Володя, шутливо сетуя на забывчивость Вареньки.

— Ах, извини… Сейчас, сейчас! — Варенька смахнула со стола крошки, поставила хлебницу и достала из целлофанового пакета хлеб. — А ты знаешь, одна мышь живет у нас в зачерствевшем батоне, и мы с отцом зовем ее Клавкой. Она такая смелая… Не боится, даже когда отец стучит молотком, выдалбливая свои ложки, или включает токарный станок. Лишь только он начнет работать, она встанет на задние лапки и слушает… Или заберется к нему на колено и ждет подачки. Отец считает, что ее можно выдрессировать для цирка.

Варенька налила борща в расписную деревянную миску и подала Володе вместе с такой же ложкой.

— Весело вы живете, — сказал Володя и вдруг вспомнил, что самому ему сейчас не до веселья. — А я с родителями поругался… Вчера ночевал у приятеля, а где сегодня ночевать, не знаю.

— Из-за меня? — сухо спросила Варенька, закрывая глаза на то время, пока Володя раздумывал над ответом.

— Видишь ли, родители такие люди… — он повертел деревянной ложкой в свекольной жиже борща.

— Конечно, из-за меня, — перебила Варенька. — Представляю их недоумение… Что это за странная особа, которая лезет из кожи вон ради их драгоценного сына! Ездит по библиотекам, делает для него всякие выписки, конспектирует книги. Перепечатывает его рукописи, исправляя грамматические ошибки. Отсылает в редакции заказные бандероли. Наверняка в этом какой-то подвох. Нельзя же просто так помогать человеку! Делать ему добро! Нет, тут что-то иное… Уж не задумала ли она разрушить семью?! Не помышляет ли о московской прописке?! О четырехкомнатной квартире в кирпичном доме?!

Варенька отвернулась к окну, сцарапывая со стекла пятнышко белой краски.

— Они так не думают, — сказал Володя, невольно краснея за родителей.

— Думают, Володенька… Помнишь, ты попросил у меня фотографию, а я не хотела давать, говорила, что это к разлуке? Вот так оно и вышло…

— Фотографию? — переспросил Володя, стараясь скрыть замешательство.

— Знаешь, лучше верни мне ее…

Варенька задернула марлевую занавеску и включила электрический свет, но затем снова выключила, заметив, что на террасе было достаточно дневного света.

— Хорошо, я посмотрю, — в замешательстве пообещал Володя и покраснел еще больше.

— Ты ее потерял? Или, быть может?.. — В знак того, что она обо всем догадалась, Варенька стала еще старательнее сцарапывать со стекла краску.

— Понимаешь, так получилось… Мать убиралась у меня в комнате и наткнулась на фотографию, а сегодня…

— Что же произошло сегодня? — Варенька рассматривала на ногте белое пятнышко.

— Она… разорвала ее, — пробормотал Володя с отвращением к собственному голосу.

— На клочки?

— Да, на клочки.

— Как это унизительно! — Варенька повернулась спиной к окну, как бы безразличная ко всему, что происходило по обе стороны от него.

— Я заступился за тебя! Я…

В знак своей готовности в любую минуту вступиться за Вареньку Володя отодвинул тарелку и встал из-за стола.

— Как это унизительно! — еще безразличнее сказала Варенька. — Ты должен разыскать Нину, ведь ты ее любишь…

Она шлепнула на доску ком мокрого белья и принялась полоскать.

— Но ведь я… я и тебя люблю, — шепотом произнес Володя, с нежностью глядя ей в спину.

Варенька зябко съежилась, словно по ее спине провели чем-то холодным.

— Что?

— Да, мне кажется… понимаешь?..

Володя со страхом ждал ее ответного взгляда.

— А ты не ошибаешься? — голос Вареньки звучал приглушенно.

— Нет, я столько раз себя спрашивал… нет, — отважно признавался Володя.

— А я чувствовала, — Варенька наконец обернулась к нему, бессильно опустив руки. — Чувствовала и догадывалась. Мне только было обидно, что ты молчишь. Никогда ничего не скрывай от меня, ладно? Ведь мы друзья и единомышленники.

Она присоединялась к его словам, как бы не подозревая, что он сам в них не слишком верил.

— Друзья, и только? Значит, ты меня не?.. — прошептал Володя.

— Ты должен вернуть Нину, — так же тихо ответила Варенька.

— Ни за что… — Володя собрал всю свою решимость, чтобы возразить Вареньке, и в то же время он чувствовал себя так, словно бы соглашался с ней.

— Ты должен. Представляю, как ей сейчас плохо, — со вздохом сказала Варенька, словно ей на собственном опыте было известно то, что испытывала сейчас Нина.

— Я останусь сегодня здесь, ведь ты же меня не выгонишь!

В знак своей готовности остаться у Вареньки Володя снова уселся на стул и пододвинул к себе тарелку.

— Конечно, я не могу тебя выгнать, а отец? К тому же где я тебя положу? — спросила Варенька, с недоумением обнаруживая, что называемые ею препятствия вовсе не мешают ей оставить у себя Володю.

— В летней пристроечке, а Николаю Николаевичу мы пока ничего не скажем.

Володя взял ложку и стал доедать остывший борщ.

V

Василий Васильевич давно расстался с мечтой увидеть в сыне свое продолжение и направить его по собственным стопам. Володя был непохож на отца еще тогда, когда носил вельветовые штанишки и чулки на резинках, сбрасывал во сне подушку, ненавидел в бульоне вареный лук и не умел завязывать шнурки ботинок. «Папа, завяжи…» — просил он, собираясь гулять, и Василий Васильевич поднимался из-за письменного стола, ставил его ногу на круглую скамеечку и, в очередной раз показывая, как делать бантик, затягивал шнурки так, что Володя краснел и морщился от боли. «Запомнил? Ну, теперь беги…» — говорил он, сопровождая свои слова поощрительным шлепком, и сын, слегка прихрамывая на одну ногу, выбегал на улицу, чтобы сейчас же забыть отцовские уроки. Молчун и тихоня с длинными ресницами и вьющимися локонами, он нежно тянулся к матери и, подражая ей, тайком крутил швейную машинку, засовывал ноги в ее вечерние туфли, примерял жакет с накладными плечами и даже пробовал душиться духами «Красная Москва». Но стремления подражать отцу Василий Васильевич в нем не замечал, и Володя толком не знал, где он работает и какую абракадабру изобретает.

Когда он подзывал к себе сына для очередного экзамена, Володя с тоской смотрел на брошенные игрушки, с притворным усердием морщил лоб и ждал подсказки от матери. «Прокатные станы», — шептала она из-за спины мужа, но, стоило Василию Васильевичу укоризненно взглянуть на нее, лицо Анны Николаевны принимало невинное выражение школьницы, пойманной на подсказке строгим учителем. «А что такое прокатный стан? Как ты себе представляешь?» — спрашивал он, сажая сына на колени и тем самым делая недосягаемым для незримой опеки матери. Володя упрямо молчал, словно самостоятельный ответ (без подсказки) был равносилен предательству своих и переходу во вражеский лагерь. «…Это машина для обработки давлением металлов между вращающимися валками. Усвоил? Повтори…» Молчал еще упрямее. «Повтори же! — невольно повышал он голос и, лишь заметив в глазах Володи слезы, блестевшие под длинными ресницами, отпускал его с колен. — Никакого стремления к технике!»

Удрученный таким диагнозом, Василий Васильевич пробовал действовать мягче и осторожнее: приносил с завода гайки, болты, подшипники и вместе с сыном собирал из них простейшие конструкции, стараясь побудить Володю к техническому творчеству, но его творческий огонь быстро иссякал, и стоило отойти на минуту, он возвращался к прежним играм. «Никакого просвета!» — сокрушался Василий Васильевич, но Анна Николаевна, в глубине души считавшая, что чрезмерное увлечение техникой пробуждает в детях излишнюю воинственность, успокаивала мужа: «Ничего, пусть играет, во что ему нравится. Ведь он же ребенок! Нельзя подчинить его жизнь твоему честолюбию!» — «Ты не понимаешь… ты не осознаешь…» — доказывал свое Василий Васильевич, но ее непроницаемая улыбка как бы говорила одно и то же: «Ведь он же ребенок!»

Когда сын благополучно окончил школу и перед Демьяновыми встал вопрос о его будущем, роли Василия Васильевича и Анны Николаевны отчасти переменились: он поборол в себе отцовское честолюбие и великодушно предоставил Володе полную самостоятельность в выборе, но либеральная Анна Николаевна вдруг заосторожничала и забеспокоилась, не совсем уверенная, что сын сумеет правильно воспользоваться своей самостоятельностью. В ту пору Володя мечтал об истории и раскопах славянских курганов, о лаврах Ключевского и готовился поступать на истфак. Эти мечты представлялись Анне Николаевне слишком неопределенными и зыбкими, чтобы делать на них реальную ставку, и хотя она всячески поддерживала увлечение сына, благоразумие подсказывало, что технический вуз будет надежнее. Она попробовала убедить его в этом, призывая в союзники Василия Васильевича, но Володя резонно ответил, что он не болванка, которую обрабатывают давлением между двумя валками. Василий Васильевич рассмеялся и с этих пор стал еще решительнее выступать за свободу и самостоятельность.

Он смирился с тем, что сын вместо технического вуза поступил в гуманитарный: свобода есть свобода. Демьяновы скромно отметили это событие, означавшее наступление нового — дай бог, чтобы счастливого и благополучного — этапа жизни. Теперь Володя сам устраивал отцу проверочные экзамены, придирчиво расспрашивая о расселении славян в Восточной Европе, о первых киевских князьях и крещении Руси. Василий Васильевич старался не ударить в грязь лицом, и Анна Николаевна нередко замечала, что тома Ключевского и Соловьева стоят на полках не в том порядке, в каком поставила она: сие означало, что муж тайком наводил справки. Иногда, листая справочник по металловедению, Василий Васильевич, словно прибаутку, твердил: «Рало с полозом, плуг с железным лемехом, соха с асимметричным сошником». А как они волновались всей семьей, когда Володя сдавал первую сессию, — Василий Васильевич по рассеянности даже оставил на вешалке новогодний заказ, а затем уморительно изображал гардеробщицу тетю Машу, которая по запаху обнаруживает забытый сверток. После первого курса Володя уехал на раскопки, и для осиротевших родителей чтение его писем стало одновременно и привычным, и праздничным ритуалом: они усаживались на диван в большой комнате, оба надевали очки и благоговейно вскрывали конверт, дабы не повредить приклеившийся изнутри тетрадный листочек.

Гуманитарное и техническое начало мирно уживались в семье, и Володя не говорил тогда: «Ах, как мне надоели твои блюминги!», «Как опротивели твои шпиндели, муфты и бесшовные трубы!» Он стал говорить это позже, уже женившись на Нине, и Василий Васильевич чувствовал, что причина подобной перемены вовсе не в разнице двух начал. Никто не упрекнул бы Василия Васильевича, что за это время он безнадежно отстал от сына с его гуманитарными склонностями: разве он не занимался живописью и не коллекционировал редкие камни! А взять хотя бы его домашнее актерство — комичные позы, жесты и гримасы, над которыми покатывалась со смеху вся семья! Что ни говори, а была в нем артистическая жилка. Да иначе и нельзя: просидишь бессонную ночь над чертежами, набегаешься по цехам и лабораториям, и нужна разрядка, катарсис, как выражались ученые греки. Конечно, в искусстве он грешил откровенным дилетантством и любой выпускник Суриковского обнаружил бы в его этюдах явные огрехи, но зато в живописи он находил радость и отдых, и поэтому Василия Васильевича больше всего удивляло, что сыну гуманитарные занятия приносили только мучения.

Володя больше не устраивал отцу проверочных экзаменов, не расспрашивал о расселении славян и киевских князьях. Странная вещь — он словно бы крест тащил, мучаясь над летописными сводами и стараясь извлечь из них некое моральное поучение, некую укоризну для ближних: вот, мол, не так живете. Свои мучения Володя возводил в ранг духовности, вкладывая в это понятие особый, не вполне доступный его тощему разумению смысл (мол, ты, отец, человек другого склада, тебе — не понять). Естественно, Василий Васильевич в долгу не оставался, и в семье не прекращались споры, в которых участвовали и Анна Николаевна, и Нина, но самым главным спорщиком был, конечно, сам Василий Васильевич. Он возражал сыну осторожно, мягко, без излишней горячности, хотя порою готов был вспылить от досады. Одного он действительно не понимал: уж если ты пренебрегаешь грубой материей и так стремишься к высотам горним, то пусть это наполняет тебя радостью, как Августина, у которого и прозвище-то было — Блаженный, и всякий подвижник истинный в душе своей блажен, а не несчастен. Иначе какой же смысл! Рассуждать о духовности, а самому оставаться мрачным, на всех обиженным и не уметь устроить даже жизнь своего маленького семейства!..

VI

— …Простите, Василий Васильевич, — Нина на минуту перестала слушать, стараясь вспомнить, что ей нужно было срочно сделать до его прихода. Она поднесла спичку к конфорке газовой плиты и поставила на нее кастрюльку с детским питанием. — Мы с Володей вовсе не враги, чтобы нас нужно было мирить. И мы вовсе не ссорились.

— Ты меня неправильно поняла! — воскликнул Василий Васильевич, в душе сознавая, что Нина поняла его правильно, и отказываясь от того значения своих слов, которое оказалось для нее неубедительным. — Хорошо, ты не ссорилась с ним, но и со мной ты тоже не ссорилась. Вот я и приехал как твой старший друг… родственник… разве нельзя?!

— Я знала, что вы приедете, — сказала Нина, освещенная снизу пламенем плиты и от этого кажущаяся Василию Васильевичу чужой и незнакомой. — Вы или Анна Николаевна… Нет, скорее именно вы. Вы ведь такой добрый…

Он растерялся от этих слов и, как бы приписывая их странное воздействие тому необычному освещению, которое было на кухне, стал искать выключатель.

— Да, в вашей семье все такие добрые, все меня так любят и так трогательно ревнуют друг к другу! Я окружена такой заботой и так счастлива! Спасибо! Я вам очень благодарна! — продолжала Нина, даже не пытаясь помочь ему найти выключатель.

— Что ты говоришь! Опомнись! — Василий Васильевич наконец щелкнул кнопкой.

— Это вы во всем виноваты. Это из-за вас и Анны Николаевны у нас с Володей все рушится! — сказала она, прямо глядя на Василия Васильевича и почти не щурясь от яркого света.

Василий Васильевич внезапно успокоился, словно он уже сталкивался с подобным поведением невестки и знал, чем кончится эта вспышка.

— Хорошо, хорошо…

Нина молчала, ожидая, что он будет возмущаться и негодовать, но Василий Васильевич тоже молчал.

— Ах, простите! — она вдруг словно очнулась от сна или гипноза. — Не понимаю, как это вырвалось.

Он ответил мягкой улыбкой, означавшей, что он заранее готов все понять и простить.

— Василий Васильевич, почему все так несправедливо?! Разве я хочу ему зла?!

Нина снова поддавалась гипнозу навязчивых мыслей.

— Мы все желаем Володе только добра. Мы не деспоты и не тираны, — на всякий случай напомнил он, как бы предупреждая новую вспышку Нины. Заметив пар над кастрюлькой, Василий Васильевич выключил газ. — Как там Маугли? Почему его не слышно?

— Миша! — позвала Нина, не слишком уверенная, что сумеет добиться послушания от сына. — К тебе дедушка приехал.

Повернувшись к двери, Василий Васильевич слегка наклонился и расставил руки, как бы собираясь поймать вбежавшего внука. Но на кухню никто не вбегал и в комнате было так тихо, словно их голоса заставили мальчика спрятаться и затаиться.

— Миша! — снова позвала Нина, неуверенно показывая, что начинает сердиться. — Мы тебя ждем!

— Пантера тебя ждет, — поправил Василий Васильевич, стараясь говорить на языке ребенка.

Но и на этот раз никто не отозвался.

— Наверное, занят своими игрушками, — сказала Нина, словно бы извиняясь перед свекром.

Василий Васильевич решительно выпрямился и опустил руки.

— Не надо… Дети все чувствуют.

Нина приняла это объяснение, ничего не добавляя к нему. Она достала из шкафа детскую тарелку с петухом и лисой. Василий Васильевич решил вернуться к словам Нины, которые по-прежнему внушали ему беспокойство.

— Да, мы желаем добра и тебе и Володе, но, может быть, ты права в одном… Мы с Анной Николаевной слишком старались создать для вас… идеальные условия, что ли, — он подчеркнуто неопределенно выражал свою мысль, как бы считая ее чересчур банальной для того, чтобы быть выраженной точно и однозначно. — Мне самому многое не нравится в нашем доме. Анна Николаевна подчас навязывает мне уют, в котором я вовсе не нуждаюсь. Я бы гораздо охотнее сидел на обычных фанерных стульях, чем в ее мягких креслах. И старый письменный стол, который мы отвезли на дачу, казался мне намного удобнее нового. Ты совершенно справедливо обвиняешь нас в том, что мы…

— Я вас ни в чем не обвиняю. Просто у Володи иногда бывает такая тоска… — Нина смотрела в сторону от свекра, как будто он сам заставлял ее говорить то, что расходилось по смыслу с его словами.

— Какая тоска?! Откуда?! Объясните мне наконец! Он что, больной или калека?! У него нет куска хлеба и крыши над головой?! — вспылил Василий Васильевич, словно ему часто приходилось сталкиваться с подобными жалобами и они всякий раз вызывали у него однозначный ответ.

— Василий Васильевич, вы же умный человек. Зачем вы так упрощаете… — Нина по-прежнему смотрела в сторону и не решалась выпустить из рук тарелку до тех пор, пока не кончен этот разговор.

Василий Васильевич вспомнил, что раньше он на словах соглашался с Ниной, и, поймав себя на противоречии, постарался оправдать это тем состоянием досады и раздражения, в котором находился теперь.

— Может быть, и упрощаю, но зато вы слишком усложняете. Тоска, видите ли… Надо делом заниматься, и не будет никакой тоски.

Он адресовал свое раздражение Нине, словно она была виновата в том, что рядом не было настоящего адресата. Нина не обиделась, а как бы задумалась над тем, что было обидного в его словах.

— Ваш старый письменный стол стоял на террасе, и, когда Володя за него садился, он казался очень похожим на вас, — сказала она, как бы отвечая на то невысказанное, что скрывалось в словах свекра.

— Кто казался? Стол или Володя? — Василий Васильевич пожалел, что его остроты не слышал никто, кроме Нины, которая не могла и не хотела ее оценить.

— Стол!

Нина покраснела оттого, что пришлось невольно повысить голос.

— Благодарю. Раньше русской литературе был известен многоуважаемый шкап. Теперь стал известен многоуважаемый стол.

Усомнившись в своей остроте, Василий Васильевич с досадой посмотрел на Нину, которая была ее единственным свидетелем.

— Вы хорошо знаете русскую литературу.

— Преувеличиваешь. В школе я делал по двадцать ошибок в сочинении, зато математику знал на пятерку.

— Вы хорошо знаете литературу, искусство, музыку, — все, кроме жизни собственного сына.

— А вот это уже серьезно, — Василий Васильевич сел за стол, то ли ожидая обеда, запаздывающего из-за беспорядков в доме, то ли собираясь объяснить, в чем он видит серьезность слов Нины. — Наши отношения с Володей для тебя укладываются в схему: отец вечно занят своей работой, выполняет и перевыполняет план, получает премии и награды, а дети растут заброшенными и несчастными. Только учти, что схема есть схема…

Василий Васильевич тяжело вздохнул, показывая, что он все-таки больше ждет обеда, чем рассчитывает на понимание Нины. Заметив этот вздох, Нина снова покраснела, но сдержалась, чтобы не повысить голос.

— Вы, Володя и Анна Николаевна так между собой похожи, а я в вашем доме неизвестно кто. Зачем мы с мамой сюда приехали!

Василий Васильевич спохватился, что так и не высказал Нине того, о чем думал в машине.

— Нет, нет, мы тебя все очень… — он вспомнил, что Нина недавно отзывалась с иронией о той любви, в которой он хотел ей признаться. — А впрочем… Лучше давай обедать. Зови скорее Маугли.

— Миша! — устало позвала Нина. — Мыть руки!

На этот раз дверь приоткрылась, и на пороге показался пятилетний мальчик, державший в руке пятнистого резинового крокодила.

— Вот и наш Маугли! — обрадовался Василий Васильевич, выдвигая из-под стола детскую табуретку.

— Я не Маугли, — ответил мальчик, нарочно противореча взрослым и волоча по полу крокодила, чтобы рассердить их.

— А кто же ты у нас? — благодушно спросил Василий Васильевич и как бы приготовился услышать еще более смешное прозвище, которым назовет себя внук.

Мальчик молча наступил на крокодила, слушая, как из него с шипеньем выходит воздух, и исподволь следя за поведением взрослых. Василий Васильевич обеспокоенно посмотрел на Нину, напоминая ей недавний разговор.

— Ладно, разберемся, кто есть кто, — сказал он громко и похлопал по спине внука. — Руки-то мыл?

Мальчик неохотно отправился в ванную, пихая ногой крокодила.

— Не смей портить игрушку! Садист какой-то, — крикнула вдогонку Нина и посмотрела на свекра, показывая, что не забыла их недавнего разговора.

— Скучает без отца. Встревожен. Дети все чувствуют, — Василий Васильевич достал из кармана платок и тотчас спрятал в другой карман.

— Зачем мы сюда приехали! — Нина прислушивалась к звукам, доносившимся из ванной. — Сейчас весь пол будет залит.

— Мы все тебя очень… — Василий Васильевич не стал лишний раз повторять фразу, недоверчиво встреченную Ниной. Он снова достал платок и незаметно смахнул слезинку. — Нервы совсем расшатались. Надо пить валерьянку.

— Пока мы сюда не приезжали, все было иначе, — Нина смотрела в окно, чтобы не видеть слез свекра.

— Боже мой! Скорее полотенце! — Василий Васильевич всплеснул руками, встречая забрызганного водой внука, который выходил из ванной.

Нина сорвала с крючка полотенце и стала вытирать сына.

— Несчастье мое, а где крокодил?

— Улетел.

Мальчик нарочно подставлял ей лицо так, чтобы ему было как можно больнее и неприятнее.

— Крокодилы не летают. Что ты выдумываешь!

Нина убрала полотенце и посмотрела ему в глаза.

— Он улетел на самолете. В Африку. К своему папе, — сказал мальчик и посмотрел в глаза матери.

VII

Когда Нина выходила замуж за Володю, ее тбилисские подруги, восхищавшиеся тем, какой он умный, как много читал и сколько всего знает, наперебой твердили, что ей с ним будет очень интересно. Нина не разубеждала в этом подруг, хотя ее смешили представления о замужестве как о совместном существовании с человеком, с которым интересно поговорить о книгах или театральных спектаклях. Ей казалось, что она продолжала бы любить Володю, даже если бы он стал скучным, угрюмым, неразговорчивым, не читал книг и не бывал в театрах. Все это ничего не изменило бы в ее любви: ведь Нина не понимала, за что она любит Володю. Сумей она перечислить те привычки, свойства характера, черточки поведения, которые вызывали в ней любовь, и ее чувство мгновенно исчезло бы, но именно невозможность это сделать и заставляла все сильнее любить мужа. Иногда Нина смотрела на него с удивлением, словно пытаясь раскрыть неуловимый секрет своей любви: «И что я в тебе нашла! Обыкновенные глаза, нос, губы…» — но в то же время неведомый голос шептал: «Необыкновенные, необыкновенные…» — и она верила ему больше, чем произносившимся словам и фразам. Эти слова никогда не называли того, что скрывалось в ее чувствах, и поэтому чувства Нины оставались загадкой не только для подруг, но и для нее самой.

Нину объединяло с подругами то, что они вместе были посторонними свидетелями ее любви, поэтому замужество Нины поначалу не повлияло на их дружбу, они по-прежнему часто встречались, забегали в кафе, переписывались и звонили друг другу с тою лишь разницей, что теперь к их содружеству словно бы добавился кто-то новый, незримо сопутствовавший им всюду. Этим новым человеком была сама Нина — не та, которая принадлежала им, а та, которая принадлежала Володе, и именно на ней сосредоточивалось отныне все внимание. «Что он ей сказал? Что он ей подарил? Куда он ее пригласил?» — эти вопросы будоражили любопытство подруг, и Нина не уставала отвечать: «Пригласил в театр. Подарил цветы. Говорили о Глинке и Чайковском». Она охотно посвящала подруг в эти тайны, потому что в душе надеялась выведать тайну от них и по случайным обмолвкам узнать самой, что же означали приглашения и подарки Володи. «Ах, как он тебя любит!» — восклицали подруги, и Нине доставляло странную радость это услышать, словно сама она не догадывалась о том, о чем случайно проговаривались подруги. «Ах, какая ты счастливая!» — с завистью вздыхали они, и Нина словно бы с благодарностью принимала из их рук свое счастье, которое иначе оказалось бы навеки затерянным среди мелких бед и несчастий. Она удивлялась тому, что ей завидовали, и пользовалась малейшим предлогом, чтобы позавидовать им: «Девочки, какие на вас шляпки! А где вы сшили такие платья?!» Нине хотелось наравне с подругами чувствовать себя счастливой и любимой, и она словно украдкой разглядывала свое изображение на классной фотографии, делая вид, будто ей одинаково интересны те, кто сфотографирован рядом.

Так продолжалось до тех пор, пока Нина наконец не узнала тайну своей любви, заключавшуюся в том, что, кроме Володи, ей никто не был нужен. На работе она отгораживалась ото всех кипами книг и, обхватив руками голову, по двадцать раз перечитывала одну строчку: «…постепенно складывается образ грациозной и привлекательной женщины в нарядной одежде… постепенно складывается… грациозной…» — а сама лишь думала, как вечером вернется домой, вставит ключ в замочную скважину, нетерпеливо толкая коленом дверь, растрепанная ввалится в прихожую, выронит раскрытую сумочку, бросится собирать рассыпанную мелочь и, подняв голову, увидит его, смеющегося, радостного, завороженного созерцанием грациозной и привлекательной женщины. Какие ж тут могли быть подруги, — Нина, конечно, забыла о подругах, и они обижались, что она перестала звонить и отвечать на письма, почти не появлялась в Тбилиси, а если и приезжала, то не удавалось выкроить часок, чтобы забежать к ним. Своим недоверием Нина словно бы мстила им за былую откровенность, на месте которой она возвела глухую неприступную стену. «Напиши, как Володя, где вы бываете, с кем поддерживаете знакомства», — просили подруги в письмах, но Нина либо отмалчивалась, либо отделывалась небрежными отписками: «Нигде не бываем, знакомств не поддерживаем, рассказывать не о чем». Подруги считали это предательством, но она не столько предала, сколько пожертвовала собственной потребностью в дружбе.

Все прежнее время Нина жила в томительном ожидании, что когда-нибудь ей придется отдать то, чем она с детства владела: большую комнату с балконом, нависавшим над спуском мощеной улочки, пианино с резными медальонами и библиотеку, залегавшую на антресолях подобно археологическим пластам, — сначала книги, купленные ею, затем — собранные родителями, и наконец — доставшиеся в наследство от тифлисских бабушек и прабабушек, прокладывавших путь грузинскому просвещению. Эти томики, отпечатанные на пожелтевшей бумаге, Нина могла перебирать часами, а затем садилась за пианино, открывала ноты и играла «Баркаролу» Чайковского. Ре, ми, фа-диез, соль… — вступала правая рука, и, переворачивая страницу, Нина думала о том, что скоро ее позовут обедать и в глубокой тарелке, поставленной на мелкую, будет дымиться бульон с кубиками гренок, справа лежать именная серебряная ложка, увековечившая день ее рождения, слева — нож с граненой ручкой и едва заметным клеймом на лезвии, и она заберется на высокий стул с вышитой подушечкой, мать и отец повяжут ей салфетку и каждое движение руки от тарелки ко рту будут сопровождать счастливыми улыбками родителей, чьи дети хорошо и помногу едят. Затем ее отправят гулять в палисадник, где по водосточным трубам вьется дикий виноград, а в гамаке раскачивается забытая книга. Затем она будет играть с младшим братом в шашки, используя вместо фишек шахматные фигуры, и помогать матери гладить белье, двигая огромный железный утюг по белоснежной простыне.

Это повторялось изо дня в день, и Нина не представляла перемен и потерь в своей жизни. Однажды спилили засохшую чинару, и Нина проплакала все утро, отказавшись идти гулять, чтобы не видеть страшного для нее пустого места. Спиленная чинара была такой же потерей, как смерть голубя, жившего у них на балконе, или пропажа любимой черепахи, украденной мальчишками. Каждая из этих потерь означала для Нины утрату драгоценной частички ее жизни, и в то же время Нина знала: наступит час, и она отдаст свою жизнь целиком ради другого человека. С этим человеком она познакомилась в Тбилиси, куда он прилетел для того, чтобы участвовать в научной конференции. Человек назвал себя Володей Демьяновым, и, проговорив с ним несколько часов, они отправились гулять по старым улочкам, поднимались на фуникулере, и Нина показывала ему могилу жены Грибоедова. Затем пили чай у подруги, маленькой и большеротой, как щелкунчик, смотревшей на Володю восторженными глазами. Пили чай, хрустели домашними вафлями, кололи щипчиками сахар, и Володя так увлекательно рассказывал об архитектуре нарышкинского барокко, о подмосковных усадьбах и монастырях, что Нине захотелось встретиться с ним еще раз. Через неделю он улетел в Москву, и Нина стала получать от него письма. А через полгода Володя прилетел снова и забрал ее с собой. В Москве она вышла за него замуж…

Для нее это не было жертвой, и, верная примеру своей великой тезки, связавшей собственную судьбу с судьбой Грибоедова, Нина ни в чем не раскаивалась и вовсе не жалела о комнате с балконом, любимой библиотеке, пианино с медальонами и большом железном утюге. Она рассталась со всем этим, уверенная, что в новой жизни ей ничего не понадобится, потому что там будет Володя, а разве можно сравнить его с теми вещами, которыми она когда-то дорожила! Нина ждала, что близость Володи заменит ей все, и ради этой близости даже отреклась от себя такой, какой ее знали родные, друзья и подруги, какой она сама себя знала, и превратилась в ту, которую хотел в ней видеть ее возлюбленный. Вместе с Володей она ездила по подмосковным усадьбам, лазила по полуразрушенным монастырским стенам, скользила в войлочных шлепанцах по паркету маленьких краеведческих музеев, разглядывая безымянные портреты в овальных рамах, полосатые диваны с резными спинками и старинный фарфор. Нина чувствовала, что ей интересно все, в чем она угадывает интересное для мужа, удивлялась, как беспомощно и неуклюже она пыталась раньше создать мир собственных интересов, выбирая между театром абсурда, полотнами Сальвадора Дали и музыкой Джона Кейджа, состоящей из одних пауз. Теперь необходимость выбора для нее исчезла, и Нина почувствовала себя счастливой оттого, что во всем доверяла выбору Володи.

VIII

После тихих улочек Тбилиси Москва пугала Нину, казалась огромной и шумной, и ей — как в детстве — хотелось схватиться за подол матери, чтобы не потеряться в толпе. Она словно попала в загадочный античный лабиринт, в котором безнадежно заблудилась бы, не будь у нее надежного проводника. Этим проводником — материнским подолом — для нее был Володя, и первые годы после замужества Нина жила в уверенности, что предела ее доверия мужу не существует, и лишь постепенно стала обнаруживать, что предел все-таки был. Когда Володя познакомил ее с Николаем Николаевичем, Нина отнеслась к нему как ко всем московским знакомым, словно бы внутренне соразмеряя свою приветливость и доброжелательность с тем отношением к человеку, которое угадывала в муже. Она приготовилась к обычному вежливому разговору и внезапно растерялась, почувствовав, что Володя относится к этому человеку необычно, восторженно и даже подобострастно. Нина попыталась объяснить для себя, чем это вызвано, пристально вглядываясь в нового знакомого, но ничего привлекательного в нем не нашла. Напротив, ей внушали смутную неприязнь гладко зачесанные волосы Николая Николаевича и большие мягкие руки, постоянно оглаживавшие одна другую.

Нина впервые не поверила мужу и поделилась с ним своими сомнениями в надежде, что на этот раз он сумеет соразмерить с ними отношение к Николаю Николаевичу. Она попросила Володю пореже с ним встречаться, не подозревая, что этой просьбой задевает самолюбие мужа и наносит ему душевную рану. Володя долго молчал, потом сказал: «Хорошо», — а потом вдруг накричал на нее, и они поссорились.

— Пойми, как это для меня важно! Этот человек открыл для меня имена Флоренского, Розанова, Бердяева. «Смотришь ли на звездное небо, или в глаза близкого человека…» Он, он, он! — кричал Володя, наступая то на один, то на другой конец выпадавшей паркетной планки. — Неужели ты не способна подняться выше женского эгоизма! Ты хочешь целиком обладать мною, но я не могу принадлежать одной тебе!

Нина запомнила эту фразу. Оказывалось, что она, отдавшая все ради мужа, на самом-то деле поработила его, опутала веревками и заставила выполнять собственные прихоти. Нина ужаснулась своему эгоизму и, обвинив во всем себя, простила Володю.

— Конечно, для тебя это важно. Я понимаю, — говорила она, наступая на ту же планку паркета. — Ты не можешь себя привязать ко мне. Это было бы глупо. Я всего лишь женщина, которая тебя любит. Прости.

Нина смирилась с существованием Николая Николаевича, но с этих пор затосковала о Тбилиси, о своих подругах, пианино и библиотеке…

Проводив Василия Васильевича, Нина услышала за стенкой плач и бросилась в соседнюю комнату. Ее сын сидел на коврике среди разбросанных игрушек и обиженно разглядывал ушибленный палец. Нина опустилась рядом с ним на колени и, успокаивая сына, стала тихонько дуть ему на палец и платком вытирать слезы. Малыш с трудом успокоился, но как плату за это потребовал, чтобы мать поиграла в его игрушки. Нина стала вместе с ним складывать из кубиков дом и подводить к нему железную дорогу. Слепой почтовый вагончик никак не хотел вставать на рельсы и все время падал. Нина раздраженно поднимала его и снова ставила, но из этого ничего не получалось. Тогда она вновь поймала себя на мысли, что в ее жизни все плохо и нескладно. Темно, словно в слепом почтовом вагончике. Ни просвета. «Мама, не туда, не туда!» — закричал мальчик, заметив, что она неправильно прокладывает рельсы. «Мишенька, подожди…» Нина поднялась с колен, держа вагончик в руке, и подошла к окну. Прокатила вагончик по подоконнику, и он упал на пол. Нина подняла вагончик и виновато посмотрела на сына.

IX

Володя открыл дверь и, не зажигая света в прихожей, тихонько разделся, но мать услышала его из комнаты.

— Володенька, вернулся! А мы так беспокоились! Не знали, где тебя искать! Вася, скорее сюда!

Из кабинета выбежал Василий Васильевич с круглыми очками на носу и логарифмической линейкой в руке, на которую он искоса поглядывал, чтобы не потерять нужное деление.

— Я же говорил! Напрасно ты беспокоилась! — воскликнул он, не подозревая, что Анна Николаевна не отделяла своего явного беспокойства за сына от той скрытой тревоги, которую испытывал муж.

Володя с запоздалым упреком обернулся к матери.

— Хватит! Я же не с Северного полюса вернулся!

Он словно бы опасался, что чрезмерная радость родителей обяжет его против собственной воли оправдать их восторженные ожидания.

— В самом деле, Аня, — осторожно вмешался Василий Васильевич, еще не решивший, чью сторону ему занять. — Сейчас спокойно сядем, обо всем потолкуем.

Он еще раз взглянул на деление, чтобы не забыть его во время предстоящего разговора.

— Да, разговор назрел, очень серьезный, — с неожиданной резкостью сказала Анна Николаевна, изменяя своему прежнему миролюбивому тону.

Она толкнула застекленную дверь в комнату и расставила вокруг стола стулья. Василий Васильевич снял очки, спрятал линейку в карман рабочей куртки и присел на краешек стула. Володя неохотно опустился на стул, словно тем самым уступая матери инициативу в разговоре.

— Я именно затем и приехал, — сказал он в тот момент, когда эта фраза уже ничего не значила, и поэтому ее никто не заметил.

— Итак, мы с отцом, — Анна Николаевна положила руку на плечо мужа, — ставим тебе условие. Либо ты расстаешься с этой женщиной и сейчас же звонишь Нине, либо все отношения меж нами прекращаются.

Анна Николаевна одна не садилась на стул, готовая немедленно выйти из комнаты, выполняя свою угрозу.

— Анечка, по-моему, ты несколько… — Василий Васильевич сделал попытку приподняться, но рука жены заставила его снова сесть.

— Либо — либо. Пусть он решает.

Хотя Володя собирался поставить родителям сходное условие, он не сразу его принял, словно бы, высказанное матерью, оно приобретало совсем иной смысл.

— Я не знаю… так сразу… мне надо подумать.

— Именно сразу. Володенька… — не выдержав резкого тона, Анна Николаевна неожиданно снова смягчилась: — Ведь это единственный выход.

Заметив, что мать готова сдаться, Володя почувствовал себя увереннее.

— Да, единственный. Поэтому я навсегда расстаюсь… с Ниной, — с трудом проговорил он, как будто цепляясь языком за колючие и острые звуки этих слов.

— Как? — Анна Николаевна взялась за сердце.

— Ты не оговорился? — Василий Васильевич страдальчески сморщился, словно Володя на его глазах падал в пропасть и должен был сейчас разбиться.

— Мы с Варенькой решили пожениться, и, если вы станете мешать…

Теперь Анна Николаевна бессильно опустилась на стул, а Володя встал, как бы обещая немедленно выполнить свою угрозу.

— С какой Варенькой?! Как пожениться?! — словно не чувствуя под собой стула, Анна Николаевна искала рукой надежной опоры.

— Володенька, что ты говоришь! — от растерянности Василий Васильевич назвал сына тем же уменьшительным именем, что и жена.

— Очень просто. Как все люди. Расходятся и снова женятся.

Володя воспользовался примером других людей, потому что их жизнь в глазах родителей всегда выглядела проще его собственной жизни.

— А как же твой сын? — спросил Василий Васильевич, но жена не позволила раньше времени воспользоваться этим аргументом.

— Подожди, неужели он нормально смотрит на то, чтобы бросить одну женщину, жениться на другой… — голос Анны Николаевны сорвался там, где недоговоренность как бы служила знаком бездны, в которую мог скатиться Володя. — Неужели так теперь принято среди молодежи?!

— Да, я нормально смотрю на то, чтобы расстаться с нелюбимым человеком и жениться на… — начал Володя, но в это время Анна Николаевна резко качнула головой, как бы убеждая его не договаривать до конца то, во что она все равно не поверит.

— Нет.

— Что значит нет?

Володя готов был обидеться, что мать с такой уверенностью за него высказывается.

— Нет, ты любишь Нину, — Анна Николаевна по-прежнему качала головой, не принимая никаких возражений. — Все дело в том, что ты вбил себе в голову: одна жена поддерживает… другая не поддерживает… Скрябин расстался с Верой Ивановной и женился на Шлецер… Как повезло Достоевскому с его Анной Григорьевной и не повезло Толстому с Софьей Андреевной! Нельзя подстраивать свою жизнь под жизнь великих. Нельзя жить вычитанной жизнью. Ведь ты же не Скрябин, а Нина — не Вера Ивановна. И твои духовные искания, я уверена, не имеют ничего общего с той мистикой, в которую под конец жизни ударился великий композитор.

— Почему ты с такой уверенностью судишь о том, чего не знаешь! — спросил Володя, своим выжидательным взглядом заставляя мать ответить на этот риторический вопрос.

— Потому что я знаю, что настоящим другом тебе будет только Нина, — сказала Анна Николаевна, опровергая сына с помощью употребления того же слова без отрицательной приставки.

— Ты не можешь знать то, что знаю я один. И прошу тебя не открывать моих книг на том месте, где лежат закладки. Это мое личное дело, под кого я подстраиваю жизнь и кого я считаю настоящим другом. Если вас учили «делать жизнь с товарища Дзержинского», то у нас есть и другие авторитеты. Например, Скрябин, Толстой и Достоевский, — Володя произнес те же самые имена, что и мать, вкладывая в них совершенно иной смысл.

— Толстого и Достоевского мы изучили не хуже тебя, — Василий Васильевич поспешил на помощь жене, уставшей от спора с сыном. — А вот ты имеешь смутное представление о Дзержинском. Это был борец, подвижник и истинный рыцарь.

— Василий, мы не об этом, — Анна Николаевна вздохнула, как бы сожалея о том, что не может позволить себе даже самой короткой паузы в разговоре.

— Нет, именно об этом, — на этот раз Василий Васильевич не позволил себя прервать. — Я давно ждал случая поговорить именно об этом.

— Ждал и дождался, — Анна Николаевна откинулась на спинку стула.

Василий Васильевич как бы не обратил внимания на этот жест и в то же время явно заметил его.

— В прошлый раз ты сказал, что духовность надо почувствовать сердцем. Хорошо, согласен. Но неужели твое сердце тебе не подсказывает, что бросить женщину с ребенком — это не только недуховно, но и попросту непорядочно, — по-прежнему не обращая внимания на жесты жены, он продолжал замечать, как заинтересовывали ее его слова. — Да будет тебе известно, что я был у Нины и видел, как ведет себя Мишенька. Он все чувствует и все понимает. Ему нужен отец, а не получужой дядя, который иногда навещает их семью.

— Спасибо, что ты уже успел навестить Нину, — сказал Володя, как бы устанавливая этот факт с той же осторожностью, с какой проникала в сознание связанная с ним обида. — Оказывается, вы развили бурную деятельность за моей спиной!

— Ты не рассказывал, что был у Нины, — сказала Анна Николаевна с мягким упреком, так как в целом была удовлетворена словами мужа.

— Да, не рассказывал, — чтобы не оправдываться и не объясняться по мелочам, — Василий Васильевич сменил тему. — А что касается Толстого и Достоевского, то об этом разговор особый. Мы к нему еще вернемся.

— И ты меня, конечно, во всем переубедишь, — сказал Володя и нехотя усмехнулся.

— Постараюсь переубедить, — поправил Василий Васильевич.

— Переубедишь, ведь ты же сильный. Волевой. Это ты при матери стараешься быть мягким и уступчивым, а на самом деле ты другой. На заводе тебя боятся, уж я-то знаю. Сам слышал, как ты кричал в прокатном цехе: «Если сорвется пуск блюминга, я вас заставлю на собственной кухне плавить чугун!» — Володя так же нехотя спрятал усмешку. — А вот я действительно человек мягкий и слабый. С детства. И на словах ты победишь меня, но здесь дело не в словах, а в том, с чего ты начал: надо чувствовать!

— А я, по-твоему, лишен этой способности?

— Так и знал, что ты это спросишь. Нет, не лишен, конечно, но ты больше привык изобретать, рассчитывать, конструировать. Ты даже в живописи изобретал какие-то методы. И, конечно, ты всегда любил действовать, стремиться вперед, а я никогда не мог за тобой угнаться…

— Допустим, и что же из этого? — подбросив на ладони бахрому скатерти, Василий Васильевич не решился повторить этот жест, словно бы доказывавший недостаток внимания к собеседнику.

— О чем вы! Хватит! — вмешалась Анна Николаевна, как бы показывая, что, устранив ее от участия в разговоре, они тем самым окончательно завели его в тупик.

X

Володя и любил, и ненавидел отца с одинаковым чувством ревности. Он с детства привык к мысли, что отец все делает лучше и даже не пытается этого скрыть по примеру других отцов, которые — не желая обижать и ранить своих детей — нарочно им поддаются в играх и соревнованиях. Володе же отец никогда и ни в чем не поддавался и, если они бежали наперегонки, сначала подзадоривал и дразнил его тем, что будто бы готов был отстать, теряя последние силы, задыхаясь и с трудом волоча ноги, но у самой финишной черты каким-то чудом вырывался вперед, и Володя лишь напрасно отбивал пятки, пытаясь его догнать. От обиды у него дрожал подбородок. Он слышал, как мать упрекала отца: «Справился! Сладил! Не стыдно?! Не мог уступить собственному ребенку!» — и ждал, что отец раскается и хотя бы на словах вернет ему победу (скажет: «Ладно, Володька, будем считать, что ты выиграл»), но тот лишь приговаривал: «Ничего, ничего. В жизни ему никто уступать не станет», — и от этого Володя чувствовал себя еще более обиженным и несчастным.

Мечтая хотя бы в чем-то опередить отца, он складывал из кубиков башню, полный надежд, что отец не сумеет сложить такую же (а если сумеет, то ему не хватит кубиков), но он осторожно присаживался на ковер, брал несколько кубиков, как бы и не помышляя о соперничестве с сыном, и вдруг рядом с башней Володи самозванно вырастала другая башня, еще более затейливая, похожая на дворец. Не веря в свое поражение, Володя звал мать, чтобы она решила, какая из двух башен лучше. «Конечно, твоя, мой мальчик!» — восклицала мать, видя его отчаянье, и неуверенно показывала на башню, построенную мужем. «Моя?!» — громко переспрашивал Володя, заглушая в себе подозрение, что похвала матери относится к другой башне, и стараясь не следить за ее указательным жестом. «Да, да, твоя!» — повторяла она, притягивая сына к себе и гладя его стриженую голову с двойной макушкой.

Володя успокаивался в объятьях матери и после этого весь день поддерживал в себе уверенность, что именно он — победитель, но такая победа не радовала, словно он присвоил ее незаконно, похитил или украл. Так бывало всегда, когда он пользовался своим правом младшего и вынуждал взрослых ему уступать, но и став взрослым, Володя не смог избавиться от ревности к отцу. Эта ревность передалась ему, как двойная макушка, родинка над верхней губой и привычка широко расставлять буквы при письме, полученная в первом классе, и по этой мнительной и беспричинной ревности он словно бы узнавал в себе, семнадцатилетнем, того далекого Вовика Демьянова, каким он был десять лет назад. Правда, теперь он ревновал не только чувствами, но и рассудком, и это было вдвое мучительнее, потому что каждая вспышка ревности рождала свое объяснение, а объяснение вызывало еще более жгучую ревность. Володя искренне восхищался тем, с какой легкостью отец (по привычному выражению сына, дремучий технарь) вникал в любое дело. Так же, как и Анна Николаевна, Василий Васильевич подхватывал все начинания сына, но если она при этом слепо следовала за Володей, то он всегда опережал его и, словно взобравшись на горный уступ, не спешил подать руку отставшим. Вместе с сыном увлекшись живописью, Василий Васильевич не только собирал репродукции и маслом писал этюды, но и изобрел особый живописный метод, основанный на имитации цветовой гаммы камней-самоцветов, а когда Володя поступил на истфак, вывел числовые закономерности в чередовании великих событий, облегчавшие запоминание исторических дат.

С институтскими друзьями сына Василий Васильевич непринужденно шутил, актерствовал, показывал им свои камни, — одним словом, вел себя как шумный и гостеприимный хозяин дома, и Володя с ревностью чувствовал, что отец оттесняет его от друзей. Иногда ему даже казалось, что отец забывал о нем, забившемся в угол дивана, или — того лучше — как бы переводил его в ранг беспомощного и неуклюжего гостя, которого нужно развлекать и ублажать наравне с другими. «Он нарочно меня унижает», — думал Володя, уверенный, что друзья не простят ему этого унижения, что они лишь из вежливости смеются каламбурам отца и разглядывают отшлифованные срезы камней, громоздящихся на полках, а на самом деле им скучно и неловко в доме, где старший навязывает себя в компанию младшим и старается выглядеть еще более озорным и веселым, чем они. Но друзья, напротив, оставались очень довольны проведенным в их доме вечером и — что самое непостижимое — благодарили Володю, как будто именно он находился в центре внимания и развлекал их. «Ты молодец, Демьянов. У тебя такой батя!» — говорили они на прощание, словно заслуга Володи заключалась в том, что он воспитал такого батю, и после того как друзья расходились по домам, Володя не знал, сердиться ли ему или благодарить отца. В конце концов он выбирал среднее — не сердился и не благодарил, молча разнося по комнатам сдвинутые в беспорядке стулья и убирая со столов посуду, и, лишь когда отец пытался незаметно ему помочь, с ожесточением вырывал у него стул или чашку: «Я сам!»

После таких вечеров с друзьями у Володи наступал период самобичевания, когда он безжалостно казнил себя за то, что не умел быть веселым и остроумным, как отец, и от этого упорно боролся с ним, враждовал и соперничал. Эта борьба и соперничество угнетали Володю, потому что он все равно сознавал превосходство отца и, несмотря на все попытки его ненавидеть, любил его все больше и больше. С тайным замиранием сердца ждал он того момента, когда на следующий день друзья снова вспомнят о минувшем вечере и повторят свою фразу: «Ты молодец, Демьянов», — а если не вспоминали и не произносили, он долго крепился, с отсутствующим видом маячил у них перед глазами и наконец, не выдержав, спрашивал сам: «Как вам вчера мой отец?» И стоило друзьям отозваться о нем с похвалой, небрежно бросив: «Да, да, повезло тебе с предком, Демьянов!» — и Володя испытывал особое удовлетворение при мысли, что сам он может не присоединяться к этой похвале, а напротив, изобразить к ней полнейшее равнодушие и даже скептически улыбнуться в ответ на слова друзей: мол, предок как предок, ничем не лучше других. В душе же при этом звучало: «Лучше, лучше!» — и Володя с гордостью чувствовал, что ни у кого нет такого отца, что его отец — самый умный, справедливый и великодушный. И действительно, бывая в гостях у друзей, Володя всякий раз убеждался в своей правоте и, ставя себя на их место, понимал, что по сравнению с чужими отцами его отец вообще не заслуживает никаких упреков: чужие лишь хмуро здоровались с ним и, повернувшись спиной, на весь вечер погружались в пучину телевизора. Поэтому друзья не спрашивали: «Как тебе мой?..» — а вообще молчали о своих отцах, словно бы навеки утонувших в пучине, и Володя возвращался из гостей с чувством запоздалого раскаянья. Вместо того чтобы быть благодарным, он недооценил, пренебрег, обидел своим равнодушием и с тех пор был вынужден выкупать обратно — и по вдвое большей цене — все то, что за бесценок отдал отцу.

Вместо скрытого и ревнивого обожания Володя настойчиво искал поводов показать отцу свою любовь и ради этого готов был отказаться от всех попыток опередить его и заставить признать себя первым. «Как ты хорошо написал это дерево со скворечником и покосившийся забор вокруг дома! У меня бы так не получилось», — говорил он, разглядывая новый этюд отца, повешенный на стену, и стараясь внушить ему, что он способен быть лишь восхищенным зрителем его картины, а уж вовсе не критиком и не судьей. Своим смирением Володя надеялся как бы растрогать и полностью расположить к себе отца, конечно же не ожидавшего такой перемены в сыне, которого он привык видеть заносчивым, насмешливым и колючим, но тот вовсе не спешил принимать сына в растроганные объятья, обрывая восторги по поводу собственной живописи скептической фразой: «А по-моему, сущая ерунда!» Эта фраза обжигала Володю, словно пощечина, и хотя он заставлял себя стерпеть обиду, отцовское пренебрежение к собственному творчеству ранило гораздо больше, чем могло бы ранить пренебрежение к творчеству самого Володи. «Почему он так сказал? Неужели хотел уличить меня в неискренности? Или ему безразлично мое отношение?» — спрашивал он себя, словно соскальзывая с ледяной горы, на которую с таким великим трудом — по шажочку — удалось забраться. От былого смирения не оставалось и следа, и Володя вновь поддавался соблазну судить и критиковать. «Почему же ерунда? Мне кажется, напротив, это твоя лучшая вещь. Вот раньше действительно была… было то, за что ты мог себя ругать, а теперь ты сделал явный шаг вперед», — говорил Володя, не скрывая насмешливости и стараясь уколоть ею отца, но тот, вместо того чтобы вооружиться против насмешливых уколов сына, обезоруживал его простодушным признанием: «Шут тебя знает, Володька! Может быть, ты и прав!»

При этом он дружески обнимал сына, водружал ему на плечо тяжелую руку с тикающими на запястье часами, и Володя готов был все простить, обида мгновенно улетучивалась, и он чувствовал, что снова любит отца какой-то женской любовью — любовью слабого к сильному, повелевающему, властному. В такие минуты ему даже хотелось, чтобы отец однажды воспользовался своей властью, грубо прикрикнув на него или щелкнув по носу, и тогда Володя смог бы пересилить причиненную ему боль любовью — пересилить настолько, что боль оказалась бы блаженством и радостью. Оглушенный тиканьем отцовских часов под самым ухом, Володя стерпел бы даже измену, оставлявшую право не верить в нее, как он не верил в детстве шутливой угрозе бросить его в лесу или отдать чужому дяде. Тем самым он искупал собственные измены и если раньше самолюбиво стремился привлечь к себе внимание отца, то теперь сам преследовал его восхищенным вниманием. После хвалебных восторгов отцовской живописи Володя благоговейно брал в руки камни, участливо выспрашивал их названия, дыша на отшлифованную поверхность и по запотевшему облачку вычерчивая пальцем таинственные знаки. «Как странно вообразить, что перед нами — окаменевшая жизнь, окаменевшие голоса древних, окаменевший шум моря», — говорил Володя, нарочно повторяя как свои услышанные им прежде слова отца, чтобы заставить его удивиться непроизвольному совпадению их чувств и мыслей. С тем же благоговением он рассматривал отцовские чертежи, громче всех смеялся отцовским каламбурам и аплодировал его актерским пародиям на знакомых. «Великолепно! Бис! Браво!» — кричал он, особенно польщенный тем, что среди прочих пародий отец комически изображал и собственного сына…

Когда все разошлись из-за стола, так ничего не решив и ни на чем не остановившись, Володя заперся в комнате и с облегчением почувствовал, что сможет побыть в одиночестве и еще раз обо всем подумать. Он слышал за дверью шаги и кашель матери, слышал, как она включала лампу, висевшую над кроватью, и взбивала подушки, собираясь ложиться спать. Отец ходил большими шагами около нее, пытался ей помогать и, доказывая, что он ее внимательно слушает, повторял за ней: «Да, решительно настоять… да, недопустимо… да, он просто вбил себе в голову… — Заплатив эту дань супружеской покорности, он попробовал, как всегда, пошутить: — А вот если бы ты не поддерживала моих исканий в области прокатки мелких профилей, я бы с тобой развелся?» Но мать лишь устало отмахнулась: «Оставь!» — и погасила свет.

XI

Володя сомневался в своей любви к Нине не потому, что это чувство было недостаточно сильным или с ним соперничало другое и такое же чувство — скорее напротив, он любил жену с той силой и постоянством, которые исключали любое сомнение, но при этом чувство любви не возникало в нем всякий раз заново, когда он видел Нину особенно красивой, встречающей его в новом платье или примеряющей у зеркала новое украшение, а словно бы всегда было в нем, поэтому временами он переставал различать его, и ему казалось, будто никакого чувства нет. Володя смотрел на новое платье Нины, совершенно не осознавая, что оно делает ее красивой, а глядя на новое украшение, принимал его за купленное много лет назад и совсем не удивлялся тому, как выглядела в нем жена. Ее это, конечно, обижало, и она не раз упрекала Володю в том, что он к ней равнодушен, что она превратилась для него в серую тень, ежедневно мелькающую перед глазами, и Володя начинал этому верить, хотя стоило им ненадолго расстаться, и он тотчас же снова влюблялся в Нину, тосковал, мучился, писал ей длинные письма и с нетерпением ждал ее возвращения. «Ну вот, чтобы я у тебя была, надо, чтобы меня не было», — говорила она на вокзале, когда он встречал ее с букетиком майских подснежников, купленных у метро, выхватывал из рук чемодан, ловил с подножки вагона в распахнутые объятья и набрасывался с поцелуями. Володя же не слышал этих слов или не хотел слышать, любуясь движением ее губ, словно отделенных от него звуконепроницаемым стеклом, с восторгом узнавая знакомый запах ее пальто, кожаных перчаток, убранных под вязаную шапочку волос и угадывая во всем этом ответную радость от встречи с ним.

В такие минуты Володю охватывала лихорадочная вокзальная горячка, желание куда-то спешить, бежать, мчаться — с поезда ли, на поезд — все равно, лишь бы снова чувствовать себя влюбленным и окрыленным. Они благоговейно выстаивали очередь за такси, медленно — по шажочку — продвигаясь вперед и перенося на очередные полметра чемодан, сверкавший на солнце никелевыми замками, и, когда подкатывала забрызганная грязью «Волга», забирались в прокуренную кабину, с шумом захлопывали дверцу, и, вплотную прижавшись, притиснувшись друг к другу, предавались влюбленному шепоту, пылким признаниям и восторженным заверениям. «Ты скучал?» — «А ты ждала?» — «Ты думал обо мне?» — «А ты ревновала?» Так они наперебой спрашивали друг друга, вызывая улыбку шофера, и Володя ловил себя на том, что из всего множества чувств, испытываемых им к Нине, именно это — истинное, единственное и неповторимое, и он стремился удержать его в памяти вместе с мелькавшими за окнами чугунными решетками скверов, мокрыми афишными тумбами, витринами магазинов, и ему казалось, будто отныне лишь одно это чувство — реальное и достоверное, как решетки, тумбы и витрины, — останется в нем и он никогда не будет поддаваться прежнему раздражению и неприязни к жене. Такси притормаживало у подъезда дома, шофер поднимал крышку багажника, и Володя вытаскивал старенький чемодан, вызывавший у него мгновенный прилив нежности, словно заключенная в нем тяжесть неведомым образом связывалась с Ниной, чьи платья, свитера и туфельки были аккуратно уложены под крышкой. Так они втроем — Володя, Нина и чемодан — добирались до дома, и, едва открывалась дверь, Нина радостно признавалась: «Самой не верится, до чего соскучилась по этим диванам, стульям и даже дверным ручкам!» И Володя принимал ее признание как заслуженную благодарность за то, что и ему не верилось, и он соскучился, и это совпадение представлялось единственно возможным между людьми, так долго не видевшими друг друга.

«Для того чтобы ты у меня была, надо чтобы ты была», — произносил Володя или просто думал этими словами, передававшимися ей по таинственной незримой ниточке, которую протягивало меж ними единственное и неповторимое чувство. Несколько недель после возвращения Нины Володя жил только этим чувством, наполнявшим его изнутри и вселявшим томительное удивление, что и вовне все отвечало этому чувству — и красная клетчатая клеенка стола, на котором они завтракали, и шипевшая на сковородке яичница, и запах молотого кофе, разносившийся по квартире. Между всем этим и Володей тоже протягивалась ниточка, и стоило ему потянуть за один конец, как на другом конце тотчас же отзывался звонкий радостный колокольчик. Так продолжалось до тех пор, пока радость счастливого возникновения любви не сменялась привычным ощущением ее присутствия, и тогда Володя, уставший хмуриться и отмалчиваться, принимался искать предлоги, чтобы уехать. Куда угодно, — лишь бы избавиться от гнетущего однообразия завтраков на красной клеенке и утренней молки кофе в ручной кофейной мельнице. «Намечается командировка. В Саратов, — говорил он, как бы сомневаясь в праве произносить слова, способные вызвать у нее огорчение, и в то же время уступая необходимости воспользоваться этим правом, столь же тягостной для него, как и для нее. — Посылают всю нашу группу, и отказаться никак нельзя, потому что темы докладов заранее распланированы и, если я не поеду, придется перекраивать всю программу». Нина смотрела на него с удивлением, не понимая, зачем он приводит эти объяснения, ничего не добавляющие к тому, о чем она, безусловно, догадывается, хотя и сохраняет при этом спокойный и невозмутимый вид. «Конечно, поезжай, — отвечала она, как бы признаваясь в невольном желании задержать его дома и одновременно призывая не считаться с ее желанием и целиком посвятить себя выполнению порученного задания. — Только позвони, если соскучишься. В гостинице, наверное, будут междугородные автоматы?» — «Конечно же будут. Я тебе обязательно позвоню», — обещал Володя, благодарный жене за то, что она требует такой маленький выкуп за его свободу. «Только если соскучишься…» — повторяла она, как бы предостерегая его от выплачивания назначенной суммы слишком мелкой монетой.

Володя прощался с женой и спешил на вокзал, поглядывая на ручные часы и сверяя их с уличными, и, едва лишь подавали к платформе тяжелый состав с притушенным светом в окнах, чувствовал себя лихорадочно счастливым оттого, что он едет, что впереди — дорога и можно не мучиться вопросами, любит он или не любит, а просто отбросить эти сомнения как ненужный груз. И вот он отыскивал свой вагон, протягивал проводнице картонный билетик и, вытянувшись на верхней полке купе, укрывшись тощим одеялом и забросив за голову руки, с наслаждением думал о том, какой хороший город Саратов и как вовремя подвернулась эта командировка, в которую его послали одного, без всякой группы, — порыться в каталогах местной библиотеки, навести нужные справки в архивах, а заодно и просто побродить по улицам и почаевничать в гостиничном буфете. С этими мыслями он засыпал, проваливаясь в глубокий темный колодец, а утром нацеживал в ладони холодную воду из умывальника, вытирался жестким накрахмаленным полотенцем, рассеянно разговаривал с попутчиками и смотрел в окно, не подозревая, какую страшную пытку уготовил ему Саратов и какое чувство сиротского одиночества охватит его, когда, получив забронированный номер гостиницы, он откроет казенным ключом дверь, устало опустится в кресло и недоуменно уставится в пустой стеклянный графин с граненой пробкой. Не подозревал и не мог предвидеть, что, глядя на этот графин, ему захочется стиснуть руками голову и заскулить от жалости к самому себе, воскликнуть: «Зачем я здесь! Что мне здесь надо!» — сознавая полнейшую отчужденность от себя, и этого гостиничного номера, и кресла с потертой обивкой, и пыльной улицы за окном, и своего недавнего желания бесцельно бродить по городу, наводить справки в архивах и копаться в каталогах библиотеки, перебирая пожелтевшие карточки в длинном выдвижном ящичке и аккуратным почерком заполняя листки формуляров.

Но все случалось именно так, и, едва лишь тяжелый состав останавливался у низкого перрона и к вагонам подкатывали тележки носильщиков, Володя уже предчувствовал будущее разочарование, и Саратов казался ему унылым и скучным, и он с такой грустью вспоминал Нину, словно они расстались десять лет назад. «Почему я уехал?!» — спрашивал он себя и тотчас срывался с места, нашаривал в кармане пятнадцатикопеечную монету и бежал звонить по междугородному. «Скучаю… очень скучаю!» — кричал он в трубку, радуясь, что слышит голос жены, и панически боясь, что его разъединят и этот голос оборвется, исчезнет в глухой немоте пространства, отделяющего Москву от Саратова.

Спешно уладив все дела, связанные с командировкой, Володя на несколько дней раньше брал обратный билет и возвращался в Москву таким же счастливым и окрыленным, каким встречал ее на вокзале, выкладывал из карманов ненужные подарки, кружил жену в объятьях и вновь убеждал себя, что именно это — истинное и отныне он будет жить лишь этим отношением к Нине. «Почему так скоро вернулся?» — спрашивала она, конечно, догадываясь о причинах его возвращения, но считая нужным подчеркнуть свое недоумение, чтобы он не почувствовал себя прощенным раньше положенного срока. «Соскучился…» — отвечал он голосом человека, виноватого лишь в том, что он не сумел справиться со своим искренним порывом. «Интересно, по кому же ты соскучился?» — наивно удивлялась она, как бы отказываясь признать себя предметом, способным вызвать такое пылкое признание. «По любимой жене… по сыну», — не сдавался он. «Ах, вот как! И ты больше не сбежишь от них?!» — спрашивала она с прежней наивностью, хотя ее взгляд был внимательным и серьезным. «Никогда», — говорил Володя и понуро опускал голову, то ли раскаиваясь в том, что в прошлом уже не раз нарушал свое обещание, то ли предчувствуя, что еще не раз нарушит его в будущем…

Утром Володя наскоро выпил кофе и, ничего не говоря родителям, быстро оделся. Василий Васильевич и Анна Николаевна еще не вставали с постели и — каждый из-за своей двери — прислушивались к шагам сына. Они ждали, что Володя заглянет к ним. Им хотелось исправить то, что сгоряча было неудачно сказано во вчерашнем разговоре, и они готовились встретить сына миролюбивой улыбкой. Но Володя не заглянул, и, услышав, что он уже натягивает ботинки, Анна Николаевна с тревогой спросила:

— Володенька, ты далеко?

— В институт, — ответил Володя, притоптывая в прихожей, чтобы лучше просунуть ногу в ботинок.

Анне Николаевне показалось, что из-за этого топота она не расслышала его ответ.

— В институт? — переспросила она.

Володя не стал повторять, куда он направлялся, словно это послужило бы обещанием оправдать те надежды, которые прозвучали в вопросе матери.

— Что ты, Аня! Он же ясно сказал! — вмешался из-за своей двери Василий Васильевич, как бы истолковывая молчание сына в положительном для жены смысле. — Человек спешит на работу. Значит, все в порядке. И не надо теребить его расспросами.

— Все в порядке, Володенька? — все-таки не выдержала Анна Николаевна, словно бы не веря в благополучный диагноз, поставленный ей врачами.

— Аня, он же сказал! Зачем ты! — снова остерег Василий Васильевич, как бы донося до жены то раздражение, которое она невольно вызывала в сыне.

Володя ничего не ответил, тихонько открыл входную дверь и так же тихонько закрыл ее за собой, не желая связывать звук громко хлопнувшей двери со своим отношением к настойчивым расспросам родителей.

XII

— Нина! — позвал он жену, догоняя ее настолько, чтобы она услышала в толпе его голос, и в то же время не решаясь подойти ближе, чтобы не сокращать расстояния, нужного им обоим. — А я тебя жду. Ты в магазин?

Нина остановилась и медленно обернулась к нему, перекладывая из руки в руку хозяйственную сумку. Между рукавом пальто и перчаткой мелькнуло ее тоненькое запястье, натянутое как струна.

— Да, в магазин…

— Нам надо поговорить, — Володя сделал шаг в сторону, чтобы не мешать толпе.

— Я очень спешу.

Нина не двигалась с места.

— Нам очень надо поговорить. Может быть, мы где-нибудь сядем?

— Я оставила Мишеньку в сквере. С одной женщиной. Она просила вернуться быстрее.

— Хорошо, я буду ждать тебя в сквере.

Володя повернулся, чтобы уйти, но Нина спросила ему вдогонку:

— Ты собираешься мне сказать, что у нас больше ничего не будет?

Володя замер на месте.

— Я тебе все объясню.

— Когда?

— Когда мы сядем. Жду тебя в сквере на лавочке.

— Нельзя. Там Мишенька. Он не должен этого знать.

Нина посмотрела куда-то вверх, чтобы не смотреть на Володю.

— Что он не должен знать! Я же еще ничего не объяснил! Нам надо сесть. Здесь люди. Здесь нельзя говорить.

Володя протянул руку, чтобы увести Нину.

— Оставь меня! Оставь меня! — вскрикнула она, взглядом отталкивая его руку.

— Нина, давай по-хорошему, — сказал Володя, невольно делая вид, будто он вытянул руку, чтобы поправить на ней перчатку. — Ты все себе рисуешь не так. Не так, как на самом деле. Успокойся. Я должен все тебе сейчас объяснить. Пойми, если мы сделаем этот шаг, нам обоим будет легче.

— Какой шаг? — спросила она, снова улавливая в его словах то, что подтверждало ее предчувствие. — Я не хочу никаких шагов.

— Обычный шаг. Что в этом такого? — Володя торопливо искал, чем заменить пугающее ее слово.

— Нет, нет, мне надо купить… сыр, яблоки, спички. Извини, — Нина бросилась к дверям магазина.

— Значит, ты хочешь мне помешать? — вдогонку спросил Володя, но Нина не расслышала, и тогда он догнал ее у кассы и снова спросил. — Хочешь мне помешать?

Она вздрогнула от его громкого голоса и выронила из рук мелочь. Володя ждал, что Нина сама нагнется за нею, но она не нагибалась, ожидая, что это сделает он. Наконец они нагнулись оба.

— Я хочу тебя спасти. Спасти от одной болезни, — прошептала Нина и тотчас выпрямилась.

— От какой болезни? — спросил он, медленно выпрямляясь вслед за женой.

— Ужасной, — добавила она со странной (будто бы легкомысленной) улыбкой. — Я сама ею больна, и вот видишь… — Нина кивнула на горстку собранной мелочи. — Это болезнь раскаянья. Тебе лучше ею не болеть. Ведь если ты уйдешь, Володенька, я тебя никогда не прощу.

— В чем же ты раскаиваешься? — спросил он, складывая на ладони столбик из серебряных монет.

— Я ни в чем не раскаиваюсь.

— Ты же только что призналась…

— Ни в чем, Володенька, а вот ты будешь раскаиваться. Я же тебя знаю.

— Не пугай. — Столбик мелочи рассыпался у него на ладони. — И ты не раскаиваешься даже в том, что никогда не понимала меня?

— Я понимала тебя лучше, чем ты сам.

— Типичная самоуверенность женщины.

— Я понимала, Володенька. И сейчас понимаю. Поэтому мешать тебе никогда не буду.

— Спасибо, — он вернул ей собранную с пола мелочь.

— Пожалуйста, — ответила она и с тем же словом, произнесенным совсем другим голосом, обратилась в кассу. — Пожалуйста, двести граммов сыра и килограмм яблок.

— …и спички, — напомнил Володя. — Ты всегда забываешь купить спички.

Нина покраснела и обернулась к нему, не столько отвечая на его упрек, сколько упрекая Володю в том, что он сделал его не вовремя.

— Значит, ты еще помнишь о моих привычках?

Володя тоже слегка покраснел.

— Да, представь себе.

Нина задержала взгляд на его лице, как бы надеясь обнаружить что-то, дополняющее эти слова.

— Представь себе, я помню о твоих привычках, — произнес Володя, исчерпывая до конца смысл своих слов.

— Еще, пожалуйста, спички, — сказала Нина, снова обращаясь к кассирше.

Машина пробила два рубля и двенадцать копеек. У Нины не хватило двадцати копеек, и Володя полез в карман за деньгами.

— Я сегодня получил. Сколько тебе нужно?

Нина взяла лишь двадцать копеек.

— Благодарю. За мною долг.

— Перестань, — Володя держал горсть мелочи так, что было непонятно, предлагает ли он деньги или, наоборот, сам просит взаймы. — Зачем все делать хуже, чем на самом деле!

— Да, да, Володенька, — Нина притворно удивилась мудрой правоте мужа, — зачем делать хуже! — С чеком в руке она отошла к прилавку и, снова вернувшись к месту, где стоял Володя, добавила без всякого притворства: — Хуже уж некуда…

Володя промолчал с выражением стоического терпения. Нина сочувственно отнеслась к тому, что Володе нечего сказать, и решила помочь ему.

— Итак, ты окончательно убедился в том, что я тебя не понимаю, — она напомнила слово, произнесенное недавно, — и теперь бросаешь меня. В ответ на мои жалобы и упреки ты, конечно, приведешь пример Льва Толстого, который на склоне лет покинул семью. Если этого окажется мало, ты станешь уверять, что ищешь не личного счастья, а смысла жизни и не уходишь к другой женщине, а хочешь полного одиночества. Я угадала?

— Нет, — Володя вздохнул, как бы набираясь терпения на весь дальнейший разговор, — не угадала…

— Интересно, в чем же разгадка? — спросила Нина раньше, чем успела почувствовать, что она вовсе не желает ничего отгадывать.

— Я ухожу к другой женщине, но это совсем не то, что ты думаешь.

— К другой женщине… — повторила Нина, как будто ей было нужно самой внятно произнести эти слова, чтобы поверить в то, что их произнес Володя.

— …совсем не то, что ты… — Володя с досадой замолчал, понимая, что никакая сила не помешает ей думать так, как ей хочется.

Нина слепо двинулась в глубь магазина.

— Куда ты? — он попытался ее остановить.

— Как мне отсюда выйти?! — она оттолкнула его руки. — Как мне отсюда… Выйти… Как выйти?!

Расталкивая людей, Нина пробивалась к выходу.

— Подожди! — Володя с трудом догнал ее в дверях и, развернув к себе лицом, сказал, как говорят людям, находящимся в полуобморочном состоянии. — Очнись ты наконец! Ты подумала совсем не то! Никакой женщины нет!

— К кому же ты уходишь? — низким голосом спросила Нина.

— К Вареньке… — Володя неуверенно пожал плечами.

— К этой… к этой?!.. — Нину затрясло от нервного смеха. — И ты ее… любишь?!

Володя слегка отвернулся, чтобы не быть свидетелем болезненного для нее вопроса.

— Нет, ты ее любишь?! Не прячься… Я хочу знать.

— Ты хочешь знать! Хорошо… Люблю, — сказал Володя со скрытым ликованием в голосе.

— Что? — растерянно спросила Нина.

— Да, да, ты же слышала, — произнес он, как бы намеренно договаривая до конца то, что она оставляла невысказанным.

— А меня ты больше не?.. — Нина оборвала себя на полуслове, испугавшись заранее отгаданного ею ответа Володи.

— Я не хочу испортить тебе жизнь, — сказал Володя, изменяя свой ответ так, чтобы он не совпадал с отгаданным ею.

— Значит, ты даришь мне свободу? — Нина судорожно вздохнула, как бы израсходовав на этих словах последний запас воздуха.

— Я не хочу испортить тебе жизнь, — повторил Володя, не желая подбирать новые слова там, где сказанное раньше сохраняло свое значение.

XIII

Нина с детства привыкла к пугающей мысли о том, что все хорошее в жизни дается человеку на один раз, и это всегда вызывало в ней странное сожаление, смешанное с беспомощным желанием удержать, не выпустить, продлить подольше свой единственный раз, чтобы потом не испытывать соблазна его повторения. Но соблазн все равно охватывал — еще до того, как единственный раз наступал, и поэтому само наступление переживалось ею с панической боязнью не успеть, промахнуться, сомкнуть руки и вместо брошенного мяча обнять пустой воздух. И она действительно не успевала, промахивалась и, провожая взглядом летящий мимо мяч, чувствовала себя обиженной, обманутой и несчастной, но, когда ей говорили: «Ничего, в следующий раз тебе повезет», — Нина решительно отказывалась в это верить и никакого следующего раза уже не ждала. В этом заключалось наказание за непреодоленный соблазн, и возможность повторения счастливого мига потому-то и отвергалась ею, что была страшнее невозможности и заставляла считать дважды свершившееся ложным, призрачным и ненастоящим. Поэтому в ответ на дружные увещевания взрослых, пытавшихся убедить ее, что везение непременно наступит, надо только надеяться и не вешать носа, Нина принималась беззвучно смеяться, пряча лицо в ладони с таким видом, как будто ей хотелось скрыть слезы, и ее худенькие плечи вздрагивали, и косичка прыгала между лопаток до тех пор, пока она не уставала от собственного смеха и удивленных взглядов окружавших ее домочадцев: «Не вешать носа! Не вешать носа! А куда же его можно повесить?! На гвоздь?!» Взрослые тотчас облегченно вздыхали, радуясь благополучно разрешившемуся недоумению, и одобрительно подхватывали ее наивный вопрос, как бы свидетельствовавший о здоровой способности ребенка повернуть их фразу на особый детский лад: «На гвоздь! Каково! Вы слышали?! На гвоздь!»

Нина же, усыпив подозрения озабоченных домочадцев, как бы освобождалась на время от их пристальной опеки и позволяла себе украдкой отдаться той самой тоске о несбывшемся миге, о неповторимости единственного раза, которая и была ее первой взрослой тайной. Она хранила эту тайну со всеми предосторожностями опытного конспиратора, умело направляя по ложному следу тех, кто о ней догадывался, и, когда родители ее спрашивали: «Почему это наша дочка сегодня такая задумчивая?» — тотчас вешала нос на гвоздик, как обозначалась в их семье способность не поддаваться печалям, быть веселым и бодрым, с улыбкой переносить минутные огорчения. «Вот и молодец!» — ликовали родители и, желая вознаградить ее за послушание, обещали купить много игрушек, покатать на фуникулере и заказать в кафе несколько порций мороженого, но Нина уклончиво отказывалась от этого изобилия и, сдерживая азарт матери и отца, произносила с загадочной неопределенностью: «Не надо так много, лучше — одну». — «Да, да, разумеется! — соглашались они, озадаченные ее терпеливой готовностью довольствоваться малым, которая казалась слегка подозрительной для здорового ребенка. — Одну, но — самую лучшую! Какую ты больше всего хочешь?!» — «Слона». — «Хорошо, мы купим тебе большого слона. А мороженое?» — «Шоколадное». — «Отлично, закажем шоколадного. С орехами». И Нину, одетую в нарядное платьице, обутую в лакированные туфельки с блестящими застежками, причесанную с собой тщательностью у зеркала, вели в центральный магазин игрушек, покупали большого резинового слона, которого она с трудом удерживала в руках, а затем катали в застекленной кабинке фуникулера, зависавшей над плоскими крышами, и кормили мороженым, подававшимся в заиндевевших от холода вазочках.

«Вкусное? Тебе нравится? — спрашивали родители, участливо заглядывая ей в глаза и словно стараясь прочесть в них ответ, совпадающий с их представлением о ребенке, который должен радоваться каждому мгновению созданного для него счастья. «Очень-очень. Как бабушкин торт», — угодливо отвечала Нина, с преувеличенным усердием изображая такую радость, лишь бы не лишать их уверенности в ее благополучии, казавшейся им заменой собственного счастья, и не показывать того, что, слизывая с пластмассовой ложечки холодное и липкое мороженое, она чувствовала себя гораздо несчастнее их, и никакой замены у этого чувства не было. Несчастье Нины заключалось в том, что ей никак не удавалось каждый миг этого праздничного дня превратить в единственный, и, как она ни стискивала зубами ложечку, заставляя себя подольше не глотать мороженое, единственный миг так и не наступал, и поэтому сладкое мороженое становилось горьким, а добрые родители вызывали досаду и раздражение. Они же, удовлетворенные тем, что потратили целый день на ребенка, вместе с Ниной возвращались домой, чтобы вечером пораньше уложить ее и успеть разобраться с делами, позвонить по телефону нужным людям, перелистать газеты, отдохнуть у телевизора — одним словом, хотя бы немного пожить для себя, но едва лишь закрывалась дверь в детскую комнату, как оттуда слышался такой отчаянный плач, что они тотчас бросали все дела, вместе с одеяльцем подхватывали дочь на руки и долго носили по квартире, гладя по голове, утешая и успокаивая. «Что случилось? Почему мы плачем? Нас кто-нибудь напугал? Может быть, слоник нас напугал?» — спрашивали они, невольно подсказывая Нине самую невинную причину ее плача, которая не вынуждала бы их раскаиваться в том, что они так поспешно забыли о дочери. «Да, слоник», — послушно соглашалась Нина, не столько стремившаяся ответить на вопрос родителей, сколько искавшая в их вопросе ответа на то, о чем ей самой так настойчиво хотелось узнать.

«Ах, какой нехороший! Сейчас мы его прогоним, — мать доставала из кроватки резинового слоника, а отец прятал его за спину. — Теперь ты будешь спать?» — «Буду». — «У тебя ничего не болит?» — «Ничего». — «Вот и хорошо. Ложись. Ты у нас умница». И едва лишь Нина послушно соскальзывала с материнских рук, прижималась к подушке и торопилась поскорее заснуть, пока ее не покидала уверенность, что родители находятся рядом, мать с укоризной обращалась к отцу, как бы по праву женщины упрекая его в том, в чем она в равной степени заслуживала ответного упрека: «Слишком много впечатлений. Нельзя устраивать для ребенка праздник из каждого дня». — «Да, да, слишком много…» — соглашался отец, повторяя ее слова, чтобы она убедилась в своей правоте и не искала поводов для новых упреков. Так заканчивались попытки родителей устроить праздник для дочери, отнюдь не разубеждавшие Нину в том, что в жизни не бывает повторений и каждая данная человеку минута — единственная. Поэтому, становясь взрослой, она все более озадачивала тех, кто учил ее превращать праздники в будни, равномерно распределяя впечатления между всеми днями недели: в воскресенье — театр, во вторник — день рождения подруги, в четверг — поездка на дачу. Нина стремилась все это получить сразу, в один день, а остальные дни готова была покорно просидеть дома, как царевна, заточенная в башню. Ее это ничуть не удручало, но среди домашних начинались разговоры о том, что она становится замкнутой и почти не бывает на улице, что у нее мало подруг и совсем нет мальчиков.

Последнее обстоятельство вызывало у всех особенную тревогу, и поэтому мать часто приглашала в дом детей своих знакомых и, оставляя их наедине с Ниной, каждый раз по забывчивости произносила одну и ту же фразу: «К тебе пришел Нукзар. Развлеки его. Покажи ему свои игрушки». «Какие игрушки, мама!» — с мольбой и упреком отвечала Нина, и мать тотчас же смущенно поправлялась, считая хорошим признаком то, что ее дочь неравнодушна к тем рекомендациям, которые даются ей в присутствии молодых людей: «Извини, извини. Совсем забыла, что ты уже взрослая».

Пока мать заваривала на кухне чай, распечатывала банку с вареньем и выкладывала на тарелочку пирожные, сдувая с пальцев сахарную пудру и кончиком языка слизывая шоколадный крем, Нина честно развлекала гостя, помогая ему освоиться в незнакомой обстановке и преодолеть застенчивость. Из картонной папки с барельефом Бетховена она доставала ноты, ставила на пюпитр и играла менуэт из сонаты Гайдна, благополучно усыплявший застенчивость Нукзара и заставлявший его скучающе смотреть в окно, с надеждой прислушиваясь к звону посуды и жужжанию струйки кипяченой воды, обжигающей фарфоровое донце чайника. После того как замолкал последний аккорд менуэта, а взяться за быстрое аллегро Нина не решалась, ей оставалось лишь заполнить паузу тем, чтобы показать гостю свое главное сокровище — коллекцию старинных монет, которую она начала собирать в пятом классе и собирала до сих пор, с упоением разглядывая в лупу шлемы греческих полководцев, тоги римских императоров и курчавые бороды персидских царей. И вот она извлекала из стола заветную коробочку, открывала крышку, снимала хрустящий покров пергаментной бумаги и аккуратно брала двумя пальцами самую редкую и ценную монету, сторожа в глазах Нукзара искорку невольной зависти, но, когда он завороженно протягивал руку за монетой, взгляд Нины упирался в его перепачканную углем потную ладошку, и это пятнышко грязи вызывало у Нины брезгливую дрожь, она крепко сжимала пальцы в кулак и ревниво прятала монету за пазуху. «Дай посмотреть! Дай!» — обиженно требовал Нукзар, вплотную придвигаясь к Нине и заглядывая туда, куда исчезла монета. «Не получишь. Сначала вымой руки», — Нина отодвигалась в угол дивана и загораживалась подушкой. «Покажи монету. Все равно отниму», — он пытался засунуть руку ей за пазуху, но Нина отчаянно взвизгивала и кусала его в плечо: «Дурак! Припадочный! Псих ненормальный!» «Сама психованная!» — кричал ей в ответ Нукзар, потирая укушенное плечо и усиленно смаргивая выступившие на глаза слезы.

В это время мать вносила в комнату поднос с чашками и, застав детей в разных углах дивана, осторожно выясняла причину ссоры, чтобы сейчас же помирить их и усадить за стол, но Нина наотрез отказывалась признаться, почему она укусила Нукзара, а Нукзар упорно молчал о том, чем не угодила ему Нина, и добиться примирения меж ними никак не удавалось. В конце концов Нукзар, не попрощавшись, убегал на улицу, Нина же укладывала драгоценную монету в гнездышко коробки, накрывала хрустящим пергаментом, прятала коробку в ящик стола и только тогда с высокомерной и беспомощной улыбкой говорила матери: «Разве я виновата, что со мной никто не хочет дружить!» Мать растерянно смотрела ей в глаза, не зная, что на это ответить, но жалость к дочери все-таки брала верх над желанием упрекнуть ее, и мать обнимала Нину со словами: «Ничего, дочка у нас красавица. У нее будет много друзей. И мальчишки за ней еще побегают». — «А мне не нужны мальчишки. Никто мне не нужен. Я хочу быть одна. Всю жизнь», — отвечала Нина, словно бы находя в своем одиночестве вынужденную замену тому единственному и неповторимому чувству, которого не удавалось найти в дружбе со сверстниками. Это чувство возникло у нее лишь тогда, когда она встретила Володю, и поскольку Володя был для нее первым, он и стал единственным, как бы заранее устранив всех возможных претендентов на эту роль. Там, в Тбилиси, Нина сразу сказала себе, что больше у нее никого не будет, и ринулась оберегать эту уверенность от всех посягательств. Она охотно знакомила Володю с друзьями и однокурсниками, но при этом ни с кем из них его не сравнивала, словно не доверяя сравнению те свойства, которыми мог обладать один Володя и которые в других людях становились до неузнаваемости другими, внушая ей такую же брезгливую неприязнь, словно мелькнувшие в лице младенца черты дряхлого старика. Поэтому и выбор между плохим и хорошим совершался как бы внутри Володи, и Нина лишь замечала, что сегодня он казался ей добрее и великодушнее, чем вчера, и его будущие поступки должны были исправить ошибки, допущенные им в прошлом.

Достоинства и недостатки Володи принадлежали только ему, и, оставаясь равнодушной к достоинствам других, Нина не создавала из них опору на тот случай, если она разочаруется в Володе. Такая опора ей была не нужна, потому что разочарование и восторг, вызываемые мужем, совершенно не соизмерялись с отношением к друзьям и знакомым, и случайно вырвавшееся: «А ты знаешь, Петров такой умница!» — таило гораздо меньше восторженного признания достоинств Петрова, чем разочарованное: «Володька, ты говоришь сегодня сплошные глупости!» Володя как бы превосходил всех тем, что заключал в себе — под оболочкой своего тела, своих рук и ног — самого себя, поэтому, даже поссорившись с мужем, Нина продолжала любить его, и ее разочарование оказывалось суеверной надеждой на то, что они вскоре помирятся. Единственный и неповторимый, Володя мог принадлежать только ей, и она тоже могла принадлежать лишь ему, и никакая ссора не должна была разрушить их взаимную предназначенность друг другу. Поэтому, услышав, что Володя уходит, Нина словно бы потеряла и его, и самое себя, и всю свою прежнюю жизнь. Из живого существа, обладающего желанием двигаться, говорить, совершать поступки, она превратилась в безжизненную мумию, обнимающую своей сухой оболочкой безразличие ко всему на свете. Осознав, что она не нужна Володе, Нина перестала быть нужной самой себе: целыми днями неподвижно сидела на кухне и смотрела, как сползает по крашеной стене струйка, сочившаяся из трубы. Струйка доползала до начала кафельной кладки, заполняла зазор между плитками и каплями срывалась вниз. «Раз, два, три…» — считала Нина, удивляясь тому, что она слышит эти звуки, хотя на самом деле ее здесь нет и она — это не она и все вокруг — это лишь переплавленные в предметы ее же собственные боль, тоска и обида.

XIV

Когда Володя и Нина прилетели из Тбилиси в Москву, на аэродроме их никто не встретил, поэтому, спустившись с трапа, Нина не увидела никого из новых родственников и слегка растерялась, не слишком уверенная, что она для них желанная гостья. Володя тогда успокоил ее, сказав, что отец наверняка занят на испытаниях очередного стана, а мать готовится встретить молодых дома. Так оно и оказалось: когда они с чемоданами протиснулись в прихожую, Анна Николаевна, взволнованная, бросилась к невестке, расцеловала, всплакнула, вытерла слезы перемазанной в тесте рукой, посетовала, что приходится разрываться, сохраняя достоинство человека, который из расположения к близким предоставляет им право себя упрекнуть, хотя и сознает незаслуженность этих возможных упреков. Вскоре подоспел и Василий Васильевич и тоже стал сетовать и извиняться, не подозревая, что жена делала это в тех же самых выражениях и поэтому его серьезная и озабоченная мина способна лишь вызвать смех. Все действительно дружно рассмеялись, а Василий Васильевич, почувствовав ненужность своих оправданий, принялся откупоривать бутылку шампанского, наполнять бокалы и произносить шумные грузинские тосты: «За молодых! За счастье этого дома! Долгих лет жизни каждому, кто в нем живет!» Самому Василию Васильевичу бокала не хватило, он налил шампанского в жестяное ведерко для поливки цветов, с веселой бесшабашностью выпил и расцеловал всех домочадцев — в том числе и Нину, отныне принятую в их семью.

Нина сейчас же поняла, что ее сомнения были напрасными, и очень скоро привыкла и к новой обстановке, и к новым родственникам, но при этом из них двоих она все-таки выбрала для себя Анну Николаевну — как главную опору, авторитет и старшего друга. Анна Николаевна вызывала доверие своей дружелюбной улыбкой — не отдалявшей, не державшей на расстоянии, а именно приближавшей к ней каждого, умением избегать лишних слов и безошибочно угадывать чувства Нины, впервые оказавшейся в чужом доме. Она ни разу не сказала ей: «Чувствуйте себя как дома», «Будьте настоящей хозяйкой», «Вы для нас полноправный член семьи», — но Нина действительно чувствовала себя хозяйкой и полноправным членом семьи, словно бы заключив с Анной Николаевной негласный союз двух женщин, по-разному любящих одного человека. Союзническим вкладом Анны Николаевны была ее материнская ревность, от которой она с готовностью отказалась, стоило лишь убедиться, что Нина не собирается стирать эту разницу, присваивая себе те права на Володю, которые могли принадлежать только ей одной. Более того, Нина эту разницу всячески подчеркивала, послушно умолкая там, где Анна Николаевна произносила свое веское слово, и как бы уравновешивая ее приглушенную ревность своей сломленной гордостью, и союзники подчас испытывали друг к другу не меньшую любовь, чем к Володе. Володя (при всем том, что он был мужем и сыном) все-таки оставался для них мужчиной и поэтому существовал как бы в стороне, в отдалении, и лишь друг с другом Анна Николаевна и Нина могли полностью отдаться той доверительной близости, которая возможна между женщинами, заведомо лишенными зависти и соперничества. «Ниночка, позвольте поделиться с вами одним секретом…» — «Анна Николаевна, я хочу вам признаться…» В эти секреты, в эти признания они вкладывали гораздо больше пылкого энтузиазма, чем в ровную и спокойную откровенность с Володей, и, выбрав для себя Анну Николаевну, Нина расплачивалась за этот выбор тем, что как бы вынуждала слабого партнера по команде тщетно ловить мячик, которым более сильные партнеры перебрасывались у него над головой.

Получалось так, что ревновала не Анна Николаевна, не Нина, а Володя, и эта ревность была ненужным добавлением к их союзническим вкладам. Поэтому Нина отвечала на нее сдержанным недоумением в жестах и строгим холодком в глазах, призванными обозначить ту дистанцию разумной недоговоренности, которую не следовало преодолевать им обоим, но Володя упрямо стремился преодолеть ее и до конца выговориться в том, что вместо мнимой дистанции создавало реальное отдаление меж ними. «Я замечаю, что у вас с матерью полный альянс. Примите мои поздравления. Не часто случается, чтобы свекровь и невестка мирно уживались под одной крышей. Только должен предупредить тебя. Из опыта установлено, что моя мать человек авторитарный и семейный демократизм поддерживается ею лишь в виде иллюзий», — произносил он с загадочной усмешкой человека, знающего наперед то, что ожидает других людей в ситуации, в которой он сам не раз оказывался. «Зачем ты так говоришь о матери! — начинала сердиться Нина, обнаруживая в его словах не столько враждебный ей смысл, опровергнуть который у нее хватило бы сил, сколько враждебное выражение глаз и звучание голоса, делавшие ее беспомощной и бессильной. — Зачем так говоришь! Мать тебя вырастила, воспитала, и ты обязан всю жизнь…» — «Оставь! Между родителями и детьми должны быть не только семейные, но и гражданские отношения». Володя чувствовал, что его голос раздражает жену, но вместо того, чтобы говорить тише и мягче, нарочно говорил громче и резче, словно стараясь найти в этом повод для ответного раздражения. «Ты просто не умеешь любить свою мать и не понимаешь, какую она прожила жизнь, — решительно возражала Нина. — Анна Николаевна рассказывала мне то, что тебе никогда не расскажет». — «Интересно что же? Как за чтение Есенина в ее время исключали из комсомола, а Достоевского клеймили за реакционность? Это ее испытанный конек», — говорил Володя с невинной улыбкой, как бы оправдывавшей то, что и ему, и многим другим были известны тайны, которые собиралась так свято хранить Нина.

Ей не удавалось справиться с замешательством, подтверждавшим правильность его догадки, и оставалось лишь признаться: «Да, именно это, только я думала…» — «Думала, что ты единственная, кто удостоен подобной откровенности, — подсказывал Володя с правом человека, который давно уже пережил чувства, охватывающие сейчас жену. — Увы, это оказалось досадным заблуждением. Если у матери и есть тайны, то совсем иные, и бедный Достоевский, и бедный Есенин здесь совершенно ни при чем». После таких разговоров Нина долго не могла избавиться от разочарования, охлаждавшего ее пылкий энтузиазм к Анне Николаевне, и былая доверительность меж ними бесследно исчезала. «Ниночка, вы чем-то огорчены?» — «Нет, нет…» — «Может быть, пройдемся вместе до булочной?» — «Давайте лучше я сама». Так, разочаровавшись в выборе Анны Николаевны, Нина вдруг стала замкнутой, молчаливой, скупой на улыбку и похожей на человека, который боится обнаружить лишним движением, что ему в гостях досталась сломанная табуретка. Тогда-то — от отчаянья — она и выбрала Василия Васильевича, к которому поначалу отнеслась с недоверием как к человеку шумному, восторженному и немного суматошному, но однажды, постучавшись к нему в дверь, услышала в его голосе глухую безысходную тоску: «Сейчас… через минуту». Ее долго преследовало любопытство, о чем он думал наедине с самим собой, и она старалась понять это по дальнейшему поведению свекра, но за обедом Василий Васильевич вел себя как обычно — смеялся, шутил, актерствовал, и его тайну Нина так и не разгадала. Это была как бы их общая тайна, не известная никому другому и проложившая меж ними узенький мостик.

Постепенно Василий Васильевич превратился в ее главную опору, авторитет и старшего друга, а Анна Николаевна осталась лишь равноправной союзницей по любви к Володе. Володя по-прежнему был с ней, и поэтому Нина в душе одинаково радовалась и друзьям и союзникам. Когда Анна Николаевна и Василий Васильевич дарили ей на день рождения по флакончику духов, она с благодарной улыбкой принимала подарки, зная, что главный подарок конечно же ждет ее от мужа, который притаскивал из леса корень, напоминавший сказочное чудовище, или покупал на рынке огромную грушу в форме человеческой головы, уверяя с серьезным видом: «Точный портрет именинницы!» Теперь же, потеряв Володю, Нина впервые почувствовала себя лишенной всякой опоры и твердо сказала себе, что надо уехать. Вместе с сыном и матерью. В Тбилиси. Уехать и поселиться на время у родственников, а там видно будет. Может быть, снова обменяться, если получится, или найти любой возможный выход. Только бы не оставаться в Москве. Не чувствовать эту раздвоенность между ненавистью к Володе и надеждой вернуть его, между трезвым сознанием своего бессилия и боязнью сойти с ума. Нина бросилась сейчас же собирать вещи, но сынишка запросил есть, и она стала разогревать в кастрюльке кашу, перебирая в уме то, что следовало в первую очередь уложить в чемодан, — детскую одежду, пару своих платьев, книги. Попробовала ложкой кашу и обожглась: «А если не согласится мать? — Еще раз подумала и решила: — Явно не согласится». Снова менять квартиру — Москву на Тбилиси — какая нелепость! И у родственников долго не прогостишь — неудобно. И вообще вся затея с переездом, скажет мать, сплошная фантазия. Каша немного остыла, и Нина усадила за стол Мишеньку. Вспомнила слова Володи: «Ухожу к другой женщине», — и спросила себя: «Что же делать? — Взяла записную книжку: — Позвонить… Знакомой или подруге… все равно. — Стала набирать номер, поворачивая расшатанный телефонный диск. Когда наконец раздался гудок, с недоумением подумала: — Зачем я звоню! Сумасшествие!» «Алло!» — сказали в трубке, и Нина безвольно нажала на рычаг.

Сынишка доедал кашу, запивая ее молоком. Как похож на Володю! Разрез глаз, ямка над верхней губой — все, как у отца. Нина погладила голову сына и сейчас же отдернула руку. Почему ей так нехорошо?! Нехорошо в душе — в самой глубине, на донышке — настолько нехорошо, что хочется вывернуться наизнанку, лишь бы избавиться от этого чувства. Внезапно она заметила, что Мишенька, наевшись каши, вываливал остатки на стол. Прикрикнула: «Ах ты!..» — и шлепнула по руке. Сынишка заревел в голос, и от этого ей стало еще хуже, и Нина отвернулась к окну, чтобы самой не расплакаться. С рынка вернулась мать — с двумя спелыми гранатами для Мишеньки. Нина достала марлю, чтобы сделать гранатовый сок. Разрезала гранат надвое и стала выдавливать в чашку — по капле.

— Мама, давай уедем, — сказала она, с жалостью глядя на перепачканные пальцы. — Я больше не могу.

— Что случилось? — спросила мать обеспокоенно. — Приходил Володя?

— Да, приходил, — Нина расправила намокшую марлю.

— И что же?

— Он решил нас бросить. Навсегда. Мы ему не подходим. — Нина завернула в марлю новую порцию гранатовых зерен и стала терпеливо выжимать из них сок.

— Странно. Володя казался таким… — мать не сумела подобрать подходящего слова, которое еще не было бы произнесено меж нею и дочерью. — В общем, не знаю… Я все сделала по-твоему, а теперь думай сама.

Нина поняла, что мать просит ее еще раз подумать о своем намерении. Она поставила перед сыном чашку с гранатовым соком и отвернулась к окну. Мишенька, обиженный на нее за недавнюю нахлобучку, стал процеживать сок сквозь сжатые зубы.

— Не балуйся, — строго сказала бабушка как бы от имени Нины, которая не могла в эту минуту одернуть сына.

— Давай уедем, — повторила Нина, странно сгибая спину и как бы с усилием освобождаясь от этих слов.

— Хорошо, — неожиданно согласилась мать, как соглашаются с людьми, которых иначе нельзя успокоить. — Хорошо, хорошо. Я завтра возьму билеты.

XV

— Разрешите? Вы Николай Николаевич? Здравствуйте, я мать Володи Демьянова. Извините, что без предупреждения, — Анна Николаевна переступила через порожек и остановилась посреди комнаты, держа в одной руке сумочку, а в другой — сложенные вместе перчатки. — Дело в том, что у нас дома сложная обстановка, а вы имеете большое влияние на Володю… Он вас очень уважает. — Она произнесла это так, чтобы подчеркнуть и свое собственное уважение к хозяину. — Поэтому я воспользовалась адресом на конверте и… — Анна Николаевна старалась не ошибиться в выборе слов, — решилась обратиться к вам за советом.

— Что ж, очень рад…

Он пододвинул ей стул с фанерным сиденьем. Анна Николаевна села и положила сумочку на колени.

— Дело в том, что у нас дома… — она вдруг вспомнила, что уже произнесла эту фразу раньше, и стала вспоминать другие фразы, приготовленные для этого разговора.

— Да вы разденьтесь. Может быть, чаю сначала? — предложил он, видя ее затруднение.

— Нет, нет, благодарю, — она подала ему пальто, как бы намереваясь воспользоваться лишь одной из предложенных им услуг, но Николай Николаевич все-таки поставил на печку чайник.

— Чай у нас знатный. Не пожалеете.

Анна Николаевна улыбнулась в знак благодарности и, опережая его усилия, произнесла то, что никак не годилось для застольного разговора:

— Володя гибнет… Гибнет у меня на глазах, а чем ему помочь, я не знаю. Вы и ваша дочь…

— Варенька, — позвал он, чтобы дочь сама слышала то, что о ней говорилось.

— Да, папа…

Варенька вышла из другой комнаты и, поздоровавшись с Анной Николаевной, выжидательно посмотрела на отца.

— У нас гости, — сказал он, как бы призывая ее проявить такое же почтительное внимание к Анне Николаевне, какое проявлял и он сам.

Анна Николаевна смутилась и сделала вид, что забыла конец начатой фразы.

— Извините, я… одним словом… Вы собираетесь принять Володю в вашу семью?

Николай Николаевич растерянно посмотрел на дочь, как бы жалея о том, что невольно поставил ее перед таким вопросом. Анна Николаевна заметила этот взгляд.

— Прошу вас, — она доверительно коснулась его руки, — разрешите нам с Варенькой поговорить наедине.

Николай Николаевич в замешательстве приподнял крышечку чайника, словно она была единственным препятствием, мешавшим выполнить просьбу гостьи.

— …Пожалуйста… если моя дочь согласна…

— Я согласна, — сказала Варенька с ясной улыбкой, показывающей, что ей не страшны никакие препятствия.

Николай Николаевич огляделся, как бы вспоминая, какие у него остались дела, и озабоченно вышел из комнаты. Анна Николаевна тоже улыбнулась Вареньке, словно подчеркивая, что лишь присутствие Николая Николаевича мешало ей сделать это раньше.

— Вот мы и познакомились… Правда, ваше лицо я уже видела на фотографии. — Она делилась с Варенькой незначительными подробностями, связанными с предысторией их знакомства, которые теперь приобретали большое значение. — В жизни вы немножко другая, а может быть, и нет… не знаю… еще не успела присмотреться.

Варенька застенчиво отвернулась, как человек, стыдящийся, что его рассматривают.

— Я не хотела фотографироваться, но Володя так просил… — сказала она, готовая признать за собой любую вину, оправдывающую ее перед Володей.

Анна Николаевна оставила без внимания это объяснение.

— Значит, скоро мой сын придет в ваш дом, и вы будете жить в этих стенах… среди этих вещей, — произнесла она то, что могла много раз говорить себе Варенька, находясь в этой комнате.

— Я очень люблю Володю. — Варенька опустила голову, словно предвидя, что ее любовь не во всех вызовет одобрение.

— А его семья? — спросила Анна Николаевна, как бы напоминая Вареньке о ее же сомнениях.

— Да, у Володи семья, но ведь я же люблю его… Я понимаю Володю и сумею многое для него сделать, — от смущения Варенька пыталась спрятать руки в карманчики платья, но карманчики были маловаты, и руки в них не помещались. — Мне самой ничего не надо. Я счастлива только тогда, когда счастлив ваш сын.

— Все это очень хорошо, — Анна Николаевна слегка смягчилась. — Я верю, что вы добрая и преданная девушка. Вы готовы во всем подчиниться Володе, но ведь своей покорностью вы невольно толкаете его… в пропасть. Да, именно в пропасть. Вы поддерживаете Володю в том, что отрывает его от жизни, зачеркивает все его будущее. Вы знаете, что Володя собирается уйти из института?

Варенька вздохнула, словно бы лишний раз испытывая тяжесть своего знания.

— Знаю…

— И вас это не пугает?

Варенька пожала плечами, не находя в себе того испуга, о котором спрашивала гостья.

— А меня очень пугает, — Анна Николаевна с укором возразила Вареньке. — Пугает потому, что этот шаг…

— Володя не уйдет из института, — сказала Варенька, вынимая руки из карманчиков платья.

— Не уйдет? Вы так уверены? — Анна Николаевна немного иначе посмотрела на Вареньку, — А как же эти его идеи? Жить в деревне и все прочее?

— В деревне ему будет скучно, а в институте у него друзья и знакомые… Москва есть Москва.

— Вот как? Меня утешает, что вы так рассуждаете. Теперь я вижу, что вы действительно заботитесь о Володе, — Анна Николаевна поощрила Вареньку, еще не решившись окончательно встать на ее сторону. — Но учтите, Володя очень упрямый и сразу не откажется от того, что задумал.

— Наоборот, он очень мягкий и совсем не упрямый. В нем нет силы воли, — Варенька отвернулась, чтобы не смотреть на гостью в тот момент, когда приходилось ей возражать.

— Разве? А я всегда считала сына сильным человеком, — Анна Николаевна была слегка задета.

— Нет, что вы! Володя очень слабый… — с нежностью сказала Варенька.

— За что же вы его тогда любите?

— Он добрый и преданный.

— Как все перепуталось. Я только что назвала доброй и преданной вас, а теперь вы… — Анна Николаевна открыла сумочку и, ничего не достав из нее, снова закрыла. — Я слышала, вы работаете в столовой, — уточнила Анна Николаевна, улыбнувшись в знак того, что эти сведения лишь увеличивают ее расположение к Вареньке.

— Уборщицей. Мою котлы.

— Наверное, и дома забот хватает, — сочувственно произнесла Анна Николаевна, задерживая на Вареньке рассеянный взгляд, показывающий, что она думает совсем о другом.

— Хватает, — сухо подтвердила Варенька, расправляя складки передника и как бы стараясь этим занять себя на то время, пока гостья будет продолжать ненужные расспросы.

— Это хорошо, что вы воспитывались в такой обстановке. Трудности приучают бороться за свою судьбу. Я считаю трудовое воспитание… — Анна Николаевна вдруг замолчала, заметив слезы в глазах Вареньки. — Что с вами? Я вас чем-то обидела?

— Нет, нет, — Варенька через силу улыбнулась, — просто я очень устала.

— Понимаю, — сказала Анна Николаевна с растерянным видом человека, не способного ничего понять.

— Устала от тележки с грязной посудой, от швабры, от половой тряпки. Разве я не имею права жить, как все люди! Разве это справедливо! — Варенька вытерла слезы.

Анна Николаевна резко встала со стула — как бы для того, чтобы изменить положение, в котором ее слишком одолевали неприятные мысли.

— Я приехала сюда для того, чтобы… узнать ваши намеренья. Хотите ли вы?..

— Да, хочу. Хочу быть вместе с Володей.

Анна Николаевна терпеливо улыбнулась, разрешая себя перебить ради того, чтобы еще раз убедиться в искренних чувствах Вареньки.

— Я не об этом. Я спрашиваю, хотите ли вы, чтобы Володя ради вас развелся с женой и бросил сына?

Словно споткнувшись об эту поправку в вопросе, Варенька долго боролась с собственным лицом, чтобы не выдать подступившей обиды.

— Да, хочу, — глухо произнесла она.

Анне Николаевне тоже стоило заметных усилий не измениться в лице при этом ответе.

— Что ж, по крайней мере честно и прямо, — она встала и выпрямилась. — До свидания.

От растерянности Анна Николаевна забыла, в какую дверь вошла, и остановилась посреди комнаты.

— До свидания, — ответила Варенька, показывая ей нужную дверь.

На пороге их встретил Николай Николаевич.

— Уже обо всем побеседовали?

Он обеспокоенно посмотрел на Анну Николаевну, чье лицо выдавало большую неудовлетворенность беседой, чем безмятежное личико Вареньки.

— Да, хотя это было не слишком приятно, но зато полезно для нас обеих.

— Ты вела себя гостеприимно? — обратился он к дочери.

— Что вы! Ваша дочь просто ангел! — сказала Анна Николаевна, обращаясь к Николаю Николаевичу, но как бы проверяя эти слова на Вареньке.

Николай Николаевич понял, что не ошибся в своих тревожных подозрениях.

— Я провожу вас, — сказал он гостье, первой пропуская ее в дверь.

Анна Николаевна ответила благодарной улыбкой, показывающей, что она умеет ценить вежливое обращение, которого ей так не хватало при беседе с Варенькой.

XVI

«…и не будет никакого Тбилиси, и они вернутся в Москву, и все пойдет по-старому». Эта странная неожиданная мысль возникла тогда, когда Нина и ее мать посмотрели на свободную полку купе и разом отвернулись друг от друга, словно люди, опасающиеся столкнуться из-за того, что каждый стремится первым уступить дорогу другому. Обе представили, что в конце вагонного коридора сейчас покажется Володя, порвет в клочки их билеты, подхватит чемоданы, и не будет никакого Тбилиси, и они вернутся… и все пойдет… Да, да, эта мысль возникла именно тогда, а чуть раньше, на низкой заснеженной платформе перрона, в толпе, ожидающей подачи поезда, Нина об этом совсем не думала. Не думала и в такси, не думала и дома, укладывая в чемодан вещи. А тут возникло, обозначилось в сознании болезненным бугорком, и она поймала себя на желании, часто дразнившем ее в детстве: сорвать присохший к ране бинт и удовлетворить запретное любопытство к боли. После безуспешных попыток справиться с этим желанием Нина не выдержала и все-таки выглянула из купе, но в коридоре толпились лишь опаздывающие пассажиры, и вскоре один из них — сухопарый военный с обтянутым ремнями баулом — занял свободную полку:

— Вы позволите?

— Да, да, пожалуйста, — поспешно отозвалась мать и с новым выражением лица посмотрела на Нину, как бы отвечая на прежний взгляд дочери, заставивший ее отвернуться в сторону. — Вы тоже едете в Тбилиси?

Этот вопрос мать задала с особой заинтересованностью, показывающей, что, разговаривая с попутчиком, она намеренно предоставляет Нине возможность сосредоточиться на своих мыслях. Военный ответил, что в Тбилиси он не едет, а сойдет на маленькой станции, где поезд стоит всего две-три минуты. Этот ответ почему-то разочаровал мать и заставил сочувствующе обернуться к дочери, как бы разделяя угаданное в ней разочарование.

— А вы до Тбилиси? — спросил попутчик, чтобы поддержать разговор, но мать лишь кивнула ему в ответ, теряя всякий интерес к беседе.

Военный посмотрел на часы и сказал, что до отхода поезда осталось десять минут.

— Скоро… скоро поедем, — отозвалась мать с довольным видом человека, уставшего дожидаться того, что неизбежно должно наступить.

— Скоро поедем! Скоро поедем! — обрадованно закричал Мишенька, но Нина одернула его:

— Замолчи!

— Ниночка, зачем так резко! — заметив напряженное состояние дочери, мать попыталась ее успокоить, а Мишенька притих, опасаясь привлекать к себе внимание рассерженных взрослых. Нина через силу улыбнулась, как бы уверяя окружающих, что их попытки на нее подействовали. Она вывела сынишку в коридор и стала показывать огоньки в окне.

— Маленький огонечек… большой.

Мишенька считал огоньки, а сам искоса смотрел на военного, как бы стараясь определить по его поведению, скоро ли тронется поезд.

— Скоро? — шепотом спросил он у матери.

— Да, да, — ответила Нина и усадила сынишку на откидной стул, чтобы получше завязать ему шнурок на ботинке, но Мишенька болтал ногой, и ей никак не удавалось поймать концы шнурков.

— Перестань сейчас же! — сказала она, но он не унимался и, когда она наклонилась поближе, нечаянно ударил ее ногой по подбородку.

Нина закрыла лицо руками и притворилась, что плачет — нарочно, чтобы испугать его. Мишенька и в самом деле испугался, но, чувствуя себя виноватым, не решался этого показать и лишь обидчиво тер глаза:

— Мама, ну не плачь! Мама, ну не плачь!

— Уходи, негодный! — сказала Нина, не отнимая ладоней от глаз, и, когда сынишка в расшнурованном ботинке затопал по коридору, она почувствовала, что и на самом деле плачет.

— Ниночка, что с тобой?! — мать обняла ее за плечи, стараясь унять озноб в теле дочери.

— Я никуда не поеду! — крикнула Нина, отталкивая ее от себя и с враждебностью глядя на стрелки ручных часов.

— Хорошо, хорошо, — сказала мать, соглашаясь с ней так, как соглашаются с людьми, чье желание невозможно выполнить.

— Не по-е-ду! — упрямо повторила Нина, как бы заставляя мать сначала с ней не согласиться, а затем намереваясь убедить ее в своей правоте.

Оставалось пять минут до отхода.

XVII

Когда у Демьяновых родился сын, они жили у Колхозной площади, в трехэтажном домике с черным деревянным верхом и кирпичным низом, прокопченным козырьком над печной трубой, зарешеченными подвальными окнами, кошками в форточках и голубями на карнизах. Домик этот окружали сараи с погребами и поленницами дров, красные тесовые ворота, заросшие лебедой, покачивались от ветра, во дворе пахло стиркой и над железными бачками, именовавшимися помойкой, кружили изумрудные мухи. У Демьяновых была комната в самом конце коридора — угловая, с выступом изразцовой печки, разделенная на две половины буфетом и потому обладавшая правом называться не комнатой, а квартирой. Демьяновы так и говорили: «Надо заплатить за квартиру», «В квартире пора делать ремонт», — хотя их почтовый адрес не отличался от адреса других таких же квартир, расположенных по обе стороны длинного коммунального коридора. Просыпаясь по утрам, Анна Николаевна слышала голоса соседей на кухне, шипенье постного масла на сковородках, кашель застоявшейся воды в проржавевших кранах и скрежет печной кочерги, ворошившей прогоревшие угли. Анна Николаевна отворачивалась от стены, завешенной большим восточным ковром, долго смотрела в потолок, определяя, не прибавилось ли подтеков в сыром углу, а затем поднималась с кровати, ставила ноги на маленький коврик с таким же восточным орнаментом, набрасывала выцветший халат, просовывала ноги в стоптанные туфли и, склонившись над деревянной кроваткой Володи, поправляла ему одеяльце и вытирала скопившуюся в уголках губ слюну.

Василий Васильевич в это время стоял на задней площадке трамвая, мотавшегося из стороны в сторону на крутых поворотах, и, повернувшись спиной к наседавшей на него толпе, старался представить, что сейчас делается дома. Жену, встававшую ночью кормить ребенка, он никогда не будил по утрам, сам жарил себе яичницу или варил пельмени, завтракал на краешке кухонного стола, трогательно заботясь о том, чтобы испачкать поменьше посуды и не оставить после себя мусора. Здесь же, на кухне, он завязывал галстук, вставлял в прорези манжет массивные запонки, брал в руки портфель и, подняв тяжелый дверной крюк, пропадал в темноте улицы. Анна Николаевна просыпалась через час после этого и, благополучно сдав ребенка на руки приходящей няне: «Вы ему, пожалуйста, сварите кашку, а молоко я оставила в бутылочке», — убегала на службу. Ни усталости, ни уныния она в ту пору не знала, коммунальные трудности переносила с веселым задором и, когда Володя немного подрос, стала заговорщицки подбивать мужа на второго ребенка. Однажды так и сказала, прикладывая к его плечам недовязанный свитер: «Васенька, давай рискнем. Ну что нам стоит!» — но Василий Васильевич завел старую песню о том, что в их условиях это невозможно, что он и так потерял лучшие годы на войне и теперь ему надо наверстывать упущенное. «Нет, Анна, это несерьезная постановка вопроса», — произнес он в конце свою излюбленную фразу, означавшую упрямую готовность стоять на своем.

Анна Николаевна, с горечью принявшая этот отказ, сдалась не сразу и еще долго убеждала мужа, что Володе нужен братик, что без этого он вырастет избалованным и эгоистичным, что сама она создана для материнства и видит свое призвание в воспитании детей, что она возьмет на себя все трудности и постарается оградить его от мелких забот, но Василий Васильевич оставался неумолим, и постепенно она смирилась. Смирилась и даже стала говорить себе, что муж полностью прав и у них действительно нет условий, что Василию Васильевичу надо расти и продвигаться по службе, а не растрачивать впустую драгоценные годы. Говорила не оттого, что была убеждена, а для того, чтобы убедить себя, приучить к мысли о разумности приносимой жертвы, подавить навязчивые сомнения. Со временем и это ей удалось. И Анна Николаевна начала замечать, что ревниво следит за успехами мужа, вникает во все подробности его отношений с начальством, по-детски радуется каждому повышению и каждой прибавке к зарплате, хотя деньги для нее — не кумир и за праздничным столом, среди начальников и сослуживцев мужа, она умеет от имени их жен произнести лихой тост: «С капитализмом у нас покончено, поэтому деньги в наше время почти ничего не значат. Даже если они есть, на них ничего не купишь. Поэтому я считаю, что реальные ценности не в деньгах, а в положении (это слово выделялось с лукавой многозначительностью), к которому вы, дорогие мужья, и должны стремиться». Пробудившееся в ней честолюбие распространялось не только на мужа, но и на окружавшие его предметы обстановки, поэтому дома у Демьяновых вскоре все преобразилось: железную кровать с полосатым матрасом на проволочной сетке заменили двуспальным гарнитуром с зеркалом и полированной тумбочкой, легкие занавески — тяжелыми плюшевыми портьерами, алюминиевые миски и ложки — фарфоровым сервизом на двенадцать персон с супницей и блюдом для заливного. Вместо комсомольских косынок и блузок Анна Николаевна стала носить бархатные платья, пальто с чернобуркой и лаковые черные туфли. Вместо короткой стрижки — делать укладку, красить ногти и подравнивать пилочкой.

Та забота, которой она готовилась окружить многочисленных детей, сосредоточивалась на одном Володе. «Володечка, выпей горячего молока». — «Не хочу». — «Выпей, пожалуйста. Вчера у тебя было красное горло». — «Я уже пил. Не хочу. Хватит». — «Выпей еще стаканчик. Ради меня». — «Не хочу, не хочу, не хочу!» Анна Николаевна считала: лишенный братиков и сестренок, Володя должен иметь самую лучшую одежду, самые дорогие игрушки, самых воспитанных и умных друзей. Поэтому и друзей и игрушки она подбирала сама и прежде, чем привести (или принести) их в дом, придирчиво оценивала с самых разных сторон. Приглашенные на праздник гости проходили тщательный таможенный досмотр — сабли, кинжалы, пистолеты решительно изымались из набора подарков, и Володе доставались лишь кубики, машинки и железная дорога. Он катил по рельсам аккуратные вагончики с нарисованными окнами и играл в настольные игры с мальчиками, умевшими держать нож и вилку, вытирать салфеткой губы и учтиво произносить: «Благодарю вас…» — слегка склоняя при этом голову. Анна Николаевна подавала им чай с кусочками домашнего кекса и угощала клубникой, посыпанной сахарной пудрой. Ее душа была спокойна оттого, что Володя не носился по улицам и не виснул на заборах, как дворовый мальчишка, и она радовалась его образцовому послушанию, казавшемуся признаком согласия и взаимопонимания меж нею и сыном. Василий Васильевич тоже был доволен тем, что у них растет тихий ребенок, не устраивающий дома шума и беготни и не отрывающий его от занятий просьбами погулять и покататься на санках. И лишь один Володя не чувствовал никакой радости оттого, что был послушным и тихим, и, доставляя радость матери и отцу, как бы откладывал про запас свою неудовлетворенность, ведя ей строгий счет с тем, чтобы когда-нибудь предъявить его ближним…

…В воскресенье Василий Васильевич доблестно разыгрывал из себя отдыхающего, уверяя жену, что теперь отлично понимает, почему никакая толпа покупателей не заставит продавца магазина пожертвовать хотя бы секундой обеденного перерыва. «Закон психологии!» — утверждал он, демонстративно принимая позу отдыхающего продавца, этакого заспанного дяди Васи, торгующего тухлой селедкой и прокисшими помидорами. Но актерского азарта хватило ненадолго: вскоре он не выдержал и все-таки позвонил своим. Анна Николаевна обреченно прикрыла дверь в кабинет, наперед зная, что теперь начнется прокатка мелких профилей — бесконечные разговоры о листовом металле, о бесшовных трубах, о валках, шпинделях и муфтах. В это время в прихожей раздался отрывистый и робкий звонок. Анна Николаевна прислушалась. Звонок повторился. Она еще раз взглянула на дверь кабинета, словно бы колеблясь, открыть ли самой или попросить об этом мужа, но когда звонок зазвонил в третий раз, поспешила открыть. На пороге стояла Варенька, в сапожках, в телогрейке, в платочке, завязанном под подбородком.

— Здравствуйте, — сказала она с кротким взволнованным вздохом и опустила глаза.

Анна Николаевна увидела у ее ног дорожную сумку.

— Здравствуйте. Вы… к нам?

Варенька снова вздохнула, как бы беря на себя всю тяжесть утвердительного ответа.

— К вам. Я хотела извиниться за то, что в прошлый раз так разговаривала с вами.

— Ну что вы!.. — первым порывом Анны Николаевны было устремиться навстречу Вареньке, но затем она немного смутилась как человек, не умеющий соразмерить с первым порывом свои последующие действия. — А Володя не с вами?

— Он у Нины, — ответила Варенька и безразлично посмотрела на стены.

— Ах, вот оно что! — Анна Николаевна обрадовалась и тотчас же виновато вздохнула, как бы извиняясь перед Варенькой за неумение скрыть свою радость. — Значит, они помирились?

Варенька промолчала, не решаясь сказать ни больше, ни меньше того, что предполагала собеседница.

— Бедненькая, а как же вы? — Анна Николаевна понизила голос, словно считая нетактичным громко разговаривать с человеком, находившимся в таком трудном положении.

— Вы не так меня поняли. Володя у Нины в больнице. Дело в том, что на вокзале у нее был нервный приступ и Володя часто навещает ее. Дни и ночи проводит в ее палате, — сказала Варенька со странной усмешкой, словно бы извиняясь за то, что ее участь менее плачевна, чем хотелось Анне Николаевне, и более плачевна, чем хотелось бы ей самой.

— Ах, Ниночка в больнице! Как это ужасно! Вася, ты слышишь? — словно сомневаясь, что у нее одной хватит сил пережить эту новость, Анна Николаевна приоткрыла дверь в кабинет мужа.

— Какая больница? Кто попал в больницу? — Василий Васильевич выглянул в прихожую, одновременно обозначая свое присутствие в кабинете, где его ожидала телефонная трубка.

— Ниночка, Ниночка, твоя невестка! — воскликнула Анна Николаевна, разговаривая с мужем так, словно он по-прежнему находился за стенкой.

Василий Васильевич медленно осознавал случившееся.

— …Это ужасно… ужасно, — произнес он, не подозревая, что минуту назад эти же самые слова были произнесены женой.

— Познакомься, пожалуйста. Варенька. Она приехала специально, чтобы сообщить нам это известие, — Анна Николаевна слегка посторонилась, как бы предоставляя мужу возможность получше разглядеть гостью.

— Я не хотела вас огорчить… просто я думала… — начала Варенька и тотчас же замолчала, словно убедившись в том, что другие обладают гораздо большим правом ее осуждать, чем она — оправдываться.

— Конечно, вы не хотели. Вы ведь у нас такая добрая, вы всех любите, всем готовы помогать, только знайте, что я не верю в вашу доброту, — сказала Анна Николаевна и, как бы настаивая на значении этих слов, повторила: — Я не верю в вашу доброту. Никакой доброты сейчас нет, и все вы, добренькие, отлично умеете добиваться собственной выгоды! Отлично умеете, — повторила она, не глядя на Вареньку и тем самым подчеркивая, что обращается именно к ней.

XVIII

Утром Варенька заглянула к Володе.

— Можно на минуточку? — она неловко толкнула плечом дверь, так как руки у нее были заняты подносом, на котором стоял кофейник. — Ты просил кофе… вот… я приготовила, хотя мы с отцом никогда не пьем.

— Спасибо. Правда, я ничего не просил… — Володя взял у нее поднос, вместе с которым ему передались ее растерянность и неловкость.

— Значит, мне послышалось, — с облегчением согласилась Варенька, слишком правдивая и честная для того, чтобы прибегать даже к самым безобидным уловкам. — Но, может быть, выпьешь? Чуть-чуть?

Она убеждала его, как больного ребенка, отказывающегося принять микстуру.

— Не хочу, — больной ребенок отвернулся, словно гораздо больше страдая от назойливой заботы взрослых, чем от собственной болезни.

— Мне уйти? — спросила она с обидой.

Володя вздохнул, как бы внутренне сетуя на нее за то, что она задает этот вопрос вместо того, чтобы молча выйти из комнаты.

— Я тебя не гоню…

— Правда?! — Ее радость была гораздо больше того огорчения, которое она испытывала бы в том случае, если бы он действительно ее гнал. — Тогда я посижу с тобой, можно? А ты мне что-нибудь расскажешь.

Чтобы остывающий кофейник не служил ей немым укором, Варенька налила себе кофе.

— Можно, — ответил Володя, — только о чем же мне рассказывать!

— Обо всем. К примеру, почему у тебя грустное настроение? — Варенька поднесла ко рту чашку, слегка подрагивавшую на блюдечке.

— Напротив, очень веселое, — Володя улыбнулся, показывая, что, даже если Варенька его опровергнет, она не сумеет разгадать его истинного настроения.

— Неправда. Я же вижу, — сказала Варенька без всякой уверенности в своих словах.

— Что именно? — спросил он с той же улыбкой.

— Вижу, что ты мучаешься… из-за своей жены, — Варенька вздохнула, как бы одновременно настаивая на своем и готовясь сдаться при первой же попытке ее разубедить.

— Я мучаюсь?! — Володя попробовал изобразить удивление, но почувствовал, что сам себе не верит. — А впрочем, да… мучаюсь. Возомнил, что к чему-то призван… все бросил, сломал, перевернул вверх дном, а может быть, меня никто и не призывал?

— Володенька… вот же твои книги! — Варенька подбежала к книжной полке и обернулась к нему с сияющим лицом человека, нашедшего способ избавить его от душевных сомнений.

— А!.. — Володя безнадежно махнул рукой.

— Или ты уже жалеешь? — Варенька заглянула ему в глаза и отвернулась чуть раньше, чем прочла в них ответ. — Жалеешь о том самом дне?

— О каком дне?

— О том, в который мы познакомились, — ответила Варенька, снова глядя в глаза Володе…

…Володя впервые увидел Вареньку в кузове совхозного грузовика, рядом с флягами, буханками хлеба и горой алюминиевых мисок: весь сентябрь их курс провел на уборке картофеля, дни стояли почти летние, без дождей, с сухим горячим солнцем, и обед им привозили прямо в поле. Варенька половником разливала борщ, накладывала дымящуюся картошку, и Володя, вместе с очередью продвигавшийся к машине, рассеянно смотрел на ее руки, гребешок в волосах и простенькую косынку. Он даже не попытался — по примеру своих сокурсников — заговорить с Варенькой, воскликнуть с шутливым вызовом: «Чем кормишь, хозяйка?» — и, взяв из ее рук миску, лишь вполголоса поблагодарил: «Спасибо». Она так же тихо ответила: «Пожалуйста», — хотя с другими охотно смеялась, изображала из себя речистую молодайку; и этот неожиданный отклик на его настроение, способность различить его среди большой толпы озадачили Володю и вызвали невольное любопытство. Он стал ждать приезда Вареньки и на следующий день смотрел на нее уже не так рассеянно и с нетерпением продвигался к кузову машины, как бы желая проверить, возникнет ли снова в ней тот же отклик. «Спасибо, хозяйка», — пробормотал он, уже не позволяя себе казаться слишком хмурым и замкнутым и словно заимствуя у сокурсников — в дополнение к собственной благодарности — веселое расположение к хозяйке. И Варенька снова откликнулась: «На здоровьечко!» — и при этом улыбнулась гораздо охотнее, чем отвечала на улыбки других.

Когда все пообедали, Варенька стала собирать пустые миски и, подойдя к Володе, наклонилась, а он привстал, чтобы ей не пришлось наклоняться до самой земли. «Вкусно?» — спросила она, и он всем своим видом изобразил удовольствие от вкусной еды: «Необыкновенно!» Она смеялась, как бы не успев исчерпать в недавней улыбке всей радости от общения с ним. Володя помог ей забраться в кузов и поднять борт. Когда грузовик развернулся, приминая картофельную ботву на обочине, Варенька помахала рукой, и Володя понял, что ее прощальный жест предназначался только ему. После этого Варенька долго не приезжала, и Володя стал забывать о ней, но вскоре снова увидел в кузове ее простенький платочек. Как раз в этот день Володю сильно просквозило, и к обеду он почувствовал, что если не примет профилактическую дозу таблеток, то наверняка сляжет с температурой. Командир отряда разрешил ему показаться врачу, и Володя договорился с шофером грузовика, чтобы тот подбросил его до медпункта. «А я с вами, — сказал он Вареньке, забираясь в кузов, — Разрешите?» Варенька очень смутилась оттого, что он оказался в кузове, и по своей привычке сдвинулась на самый край сиденья, словно на нее наседала толпа. «Пожалуйста», — ответила она, оправляя на коленях подол застиранной юбки. Володя пристроился рядом и постучал по крыше кабины: «Поехали!» Когда машина тронулась, он зябко укутался в телогрейку. Варенька спросила, не простудился ли, а узнав о его простуде, добавила: «Медпункт все равно закрыт. Лучше заедем к отцу. У него весь поселок лечится». — «Ваш отец врач?» — уточнил Володя, и Варенька улыбнулась, как бы не желая говорить о том, кого он вскоре увидит собственными глазами.

У порога дома их встретил мужчина с большим лицом, гладко зачесанными волосами, ниточками белесых выцветших бровей и мягкими белыми руками. Одет он был в длинное пальто, из-под которого выглядывала суконная ряса, широкие брюки, заправленные в сапоги, и добротный картуз. Мужчина держал в руках заплатанный холщовый мешок и засовывал в него петуха, который вырывался, хлопал крыльями и норовил клюнуть его в грудь. Рядом стояла старушка, благодарно повторяя: «Спасибо, что помогли… спасибо, что вылечили… А то мой петух совсем по утрам кричать перестал. Думала, что помрет». Она попыталась вручить лекарю деньги — смятую в кулаке трешку, но тот что-то промычал, фыркнул, брезгливо сморщился и накрыл ее кулачок своей ладонью: «Спрячь. — Старушка послушно спрятала деньги и вздохнула с таким видом, словно ей не столько было жаль расстаться с ними, сколько оставить их у себя, а мужчина вытащил из кармана деревянную ложку и протянул ей со словами: — Это тебе. В подарок». Старушка снова принялась благодарить, умиленно всплескивая руками, но он решительно вывел ее за калитку, снял фельдшерский фартук, повязанный поверх пальто, вымыл под умывальником руки и несколько раз прогнулся в пояснице. Затем он зашел в дом переодеться и вернулся уже без рясы, взял в руки топор и стал рубить дрова, словно не желая начинать разговор с дочерью в состоянии праздного бездействия. «Сегодня в церкви был субботник. Старушки полы мыли. А ты уже отработала?» — спросил он, как бы добавляя к этому невысказанный вопрос о том, кого и зачем она привела с собой. Варенька поняла, какой вопрос важнее, и поспешила успокоить отца: «Это Володя, студент. Их послали на картошку. Помнишь, я рассказывала?» Мужчина отложил топор и, протягивая руку, представился: «Николай Николаевич».

Узнав о том, что Володя простудился и нуждается в помощи, Николай Николаевич велел дочери поставить самовар, а сам отправился в пристроечку, где у него хранились лечебные снадобья. Вернулся он с пузырьком, наполненным темной жидкостью, откупорил его, налил в рюмку несколько капель и разбавил водой. «На травах настояно. Вся простуда мигом пройдет», — сказал он, протягивая Володе рюмку и словно угадывая его сомнения по поводу неизвестного лекарства. «Я охотно. С удовольствием», — Володя с заметным усилием улыбнулся, как бы преодолевая последние остатки сомнений, и храбро опрокинул рюмку. «Теперь полагается в тепле посидеть. За самоваром. Варенька, стол накрыла?» — крикнул Николай Николаевич дочери, набрасывавшей на дубовый стол скатерть, ставившей чашки и блюдца. Втроем они уселись за стол, на котором появились пряники, крендельки, связка баранок, мед в горшочке, колотый сахар, и Варенька по очереди наполняла кипятком чашки, а Николай Николаевич добавлял из чайника заварку. Важные, как купцы, они потягивали чай из блюдечек, с хрустом ломали баранки и намазывали на них липовый мед. За окном белели капустные грядки, рядами тянулись облетевшие яблони, а в доме уютно тикали ходики, мягко ступала по чистым половикам сибирская кошка, и Володя чувствовал, как у него счастливо кружилась голова (настоечка была на спирту), ему хотелось всех благодарить и объясняться в любви. После чая Николай Николаевич и Володя вышли в сад, рассуждая о травах, о целебных свойствах меда, о забытых методах народной медицины, о преимуществах простой деревенской жизни перед жизнью в больших городах. Варенька смотрела на них из окна, гладила пушистую кошку и делала Володе знаки, чтобы он не слишком всерьез воспринимал слова отца. Володя отвечал Вареньке укоризненными взглядами. Он был счастлив уже тем, что находился рядом с Николаем Николаевичем, и поэтому каждое его слово было полно для него самого серьезного значения. В то же время он был счастлив и близостью Вареньки и поэтому воспринимал ее знаки как доказательства расположения к нему, а вовсе не признаки разочарования в отце. Разочарованным он считал лишь одного себя — в родителях, друзьях, московской жизни, а все остальные люди представлялись ему недосягаемо счастливыми и способными лишь снисходительно улыбаться при виде его маленького и наивного счастья…

— Выслушай меня, пожалуйста, — Володя тронул ее за руку, как бы предупреждая, что сказанное им окажется для нее не слишком приятной неожиданностью. — Я очень много всего передумал, и, поверь, мне было трудно принять это решение… очень трудно!

— Какое решение, Володечка? — Варенька невольно отдернула руку.

Володя задумался, словно ответить на ее вопрос было труднее, чем высказаться напрямую.

— Я должен вернуться к Нине. Я понял, что это единственно правильный шаг…

— Вернуться? — переспросила Варенька, словно уточняя подробность решения, относящегося не к ней, а к кому-то другому. — Как ты сказал? Вернуться?

— Да, да, да! — выкрикнул Володя и сразу же замолчал, словно не желая ничего говорить там, где его вынудили сорваться на крик.

— Значит, ты решил меня бросить? — Варенька пожала плечами, как бы настолько уверенная в своем предположении, что ей было совершенно безразлично, подтвердит ли его Володя.

— Зачем ты! Я тебя не бросаю. Я ищу правильный шаг, — сказал он, выделяя голосом слово, которое должно было оправдать его перед Варенькой.

— Володенька, а я?! Разве я не правильный шаг?! — она тоже выделила слово, призванное возвратить Володе сознание его вины.

— Перестань! Я и так мучаюсь! Разве ты не видишь! — Володя как бы предстал перед нею в том виде, в каком его мучения были всего заметнее.

— Вижу, Володенька… — Варенька снова пожала плечами, как бы признаваясь в способности видеть не только то, что хотелось ему, но и то, что не хотелось ей.

Володя с досадой нахмурился, как человек, употребивший в разговоре неудачное слово.

— Извини, я, кажется…

— Нет, нет, не извиняйся. Я тебя ни в чем не осуждаю. Я даже готова помочь тебе, — Варенька держалась так, словно в ее задачу входило говорить, а в его задачу — решать, говорит ли она всерьез или шутит. — Вот твоя мама считает, что я умею добиваться своей выгоды, а я — не умею. И поэтому искренне желаю тебе счастья… с твоей женой… — она втянула ртом воздух, словно остужая лихорадочно дрожавшие губы. — Какая разница с кем! Главное, чтобы ты был счастлив! Ты, Володенька! Ты! Ты у нас всегда на первом месте!

— Без тебя я не буду счастлив, — сказал он глухо.

— Будешь, Володенька, — убежденно возразила она. — Надо только захотеть и приложить усилия. Жена тебя научит.

— Ей сейчас очень плохо, — Володя не называл Нину по имени, чтобы не разрывать последнюю ниточку, связывавшую его с Варенькой.

— Володенька, я все понимаю и не собираюсь тянуть тебя на веревке. В самом деле, возвращайся. Ты должен быть рядом с Ниной. — Назвав имя Нины, Варенька сама разорвала последнюю ниточку.

— А ты? — как можно безучастнее спросил Володя.

— Как-нибудь потерплю. Буду работать. У меня скопилось столько дел! — участливо ответила Варенька.

— Значит, ты считаешь…

— Конечно, ты же решил…

— А ты? — снова спросил он.

— Ничего. Как-нибудь.

Володе будто бы не хватало чего-то в согласии Вареньки.

— Ты сама меня отпускаешь? По собственной воле?

— Сама. Возвращайся.

— А ты? — спросил он в третий раз.

— Я буду копать картошку, стирать, скрести полы. Буду дергать сорняки в огороде, таскать баки в столовой, мыть посуду. Я работаю, Володенька, и работа у меня тяжелая, — терпеливо сказала Варенька.

— Я буду тебе помогать. Вот только Нина немного поправится…

— Не надо. Тебе будет некогда.

— Но что же мне делать?

— Помогать Нине, воспитывать сына…

— А ты меня простишь?

— Конечно, прощу, Володенька, — привычно ответила Варенька.

…Демьяновы-старшие были очень рады, что Володя наконец помирился с женой. По их единодушному мнению, именно это ускорило выздоровление Нины и помогло ей поскорее вернуться домой. В день возвращения Демьяновы собрались за столом: Анна Николаевна, Василий Васильевич, Володя, Нина и Мишенька, не слезавший с рук матери, которую он не видел больше месяца. Все подчеркнуто заботились о Нине — по очереди подливали ей бульон из фарфоровой супницы и подкладывали кусочки заливного. Анна Николаевна с радостью замечала, с какой преданностью, затаенной нежностью и желанием загладить свою вину Володя смотрит на Нину, и поэтому она не удержалась, чтобы не поднять тост за них.

После того как со звоном встретились бокалы, наполненные грузинским вином, Анна Николаевна вспомнила о Вареньке. Ей захотелось исправить ошибку, допущенную когда-то, и она призналась самой себе, что Варенька действительно оказалась доброй и преданной, раз сумела отказаться от Володи ради его же счастья. «Ах, ангел Варенька! Где она сейчас? Что с ней?» — подумала Анна Николаевна, но вслух ничего не произнесла.

Загрузка...