СОЗДАНИЕ «МОЛОДОЙ РЕДАКЦИИ» «МОСКВИТЯНИНА»


«Молодая редакция» формировалась исподволь, и центральной фигурой в ней до Григорьева был восходящая звезда русской драматургии А.Н. Островский. Первоначальное ядро группы, образовавшееся в 1846-м — начале 1847 года, состояло из Островского и его друзей Т.И. Филиппова и Е.Н. Эдельсона. Все трое были чуть-чуть моложе Григорьева, погодки по отношению к нему и друг к другу: Островский родился в 1823 году. Эдельсон — в 1824-м, Филиппов — в 1825-м, все трое были относительно плебейского воспитания: Островский — сын незначительного московского чиновника, Филиппов — мещанин из подмосковного города Ржева, Эдельсон — выходец из захудалого дворянского рода давнего немецкого происхождения, так что уже отец не знал «родного» языка (отец служил экономом Рязанской гимназии), и все трое учились вослед Григорьеву в Московском университете. Островский поступил на юридический факультет в 1840 году, то есть еще при Григорьеве (может быть, уже тогда были шапочно знакомы?), но, подобно Фету, он не преуспел в учебе, занятый литературными замыслами, застрял на третьем курсе и бросил университет; Эдельсон и Филиппов учились уже после Григорьева (первый — на физико-математическом, второй – на словесном отделении), благополучно закончили университет и вскоре все трое крепко сдружились.

Т. Филиппов, позднее один из самых махровых русских консерваторов, в свои почтенные года пытался всем доказать, что он чуть ли не с пеленок был православным монархистом и потому успешно обращал в свою веру сперва Островского, потом Григорьева. Слава Богу, сохранились документы, разоблачающие эти фантазии: письмо Филиппова к Эдельсону от 12 апреля 1847 года и совместное письмо Филиппова и Островского к тому же адресату от 28 февраля 1848 года. Письма полны юного задора, любви к переменам, двусмысленных намеков. В первом письме Филиппов восхищается весенним преображением природы, совершающей «эманципацию»; «А время эманципации, ты знаешь, и в истории народов, и в жизни развивающегося человека, и в природе, имеет для меня особую прелесть» — а в сороковых годах термин «эмансипация» употреблялся в чисто социальном смысле: освобождение крестьян и освобождение женщины. Во втором письме шутливый рассказ о начавшейся французской революции свидетельствует скорее о симпатии, чем об осуждении. Письма совершенно западнические, совершенно либеральные, совершенно не консервативные.

Переход к противоположному мировоззрению начался у друзей, особенно у Филиппова, явно позднее, скорее всего — под воздействием душной реакции, наступившей в России после европейских революций 1848 года. В шутливом «Послании к друзьям моим…» (начало 1850-х годов) Григорьев писал:


Ты ci-devant[4] социалист

И беспощадный атеист,

А ныне весь ушедший в Бога,

Ф<илиппов> мой, кого на памяти моей

Во Ржеве развратил премудрый поп Матвей.



Поп Матвей — это тот самый священник, который оказал сильное мистическое воздействие на умирающего Гоголя.

В стране начиналось «мрачное семилетие» 1848—1855 годов. Николай I, ненавидя и страшась революционного движения, ввел в России чуть ли не режим чрезвычайного военного положения. Свирепствовала цензура. Взяты были под подозрение все кружки. Совершенно невинные в политическом смысле славянофилы воспринимались как потрясатели основ, их сажали для допросов в крепость или в III отделение, за ними устанавливалась слежка. А члены кружка М.В. Петрашевского, лишь мечтавшие о будущих социальных преобразованиях, были арестованы и отданы военному суду, а потом отправлены на каторгу, в солдаты, в ссылку. Впервые в России массово судили за идеи, а не за поступки (декабристов можно было обвинять законно: те совершали противоправительственные действия, петрашевцев же судили только за намерение). Граф С.С. Уваров пытался было вступиться за университеты, которые Николай хотел свернуть в бараний рог, — и поплатился министерским креслом, вынужден был уйти в отставку, подарив консерваторам для «вечного» пользования свою триединую формулу: православие, самодержавие, народность.

Уваров был умный человек, он взял для своего лозунга категории, в самом деле значительные для его времени: православная культура давно уже укоренилась как главенствующая, самодержавие господствовало как политическая сила, а народность, весьма смутно понимаемая и толкуемая создателем триединой формулы, самой своей расплывчатостью привлекла к себе самых разных идеологов. И уже с пушкинских времен в «народности» стали видеть не столько широкую общенациональную категорию, сколько народную в более узком смысле — отражение черт трудового народа, крестьянства, городских низов; правда, была частая оглядка и на общенациональное, частое стремление, как у Белинского, диалектически соединить обе категории.

Все члены группы Островского глубоко любили простой народ, восхищались песнями, пословицами, образной нестандартной речью. «Народность» для них, в отличие от Уварова, была главной. Православие тоже было им не чужое, сказывалось религиозное воспитание с детства.

Самодержавие для молодых людей было наименее ценным, вряд ли они были его глашатаями, но оно было укоренено в русскую жизнь, его можно было воспринимать как необходимость, как неизбежную данность. Так бывшие радикалы могли постепенно втягиваться в мир уваровской формулы. Характерно, что параллельно той же дорогой, даже чуть раньше, шел Ап. Григорьев, как мы видели по его рецензиям 1846 года в «Финском вестнике».

Для группы Островского было еще важно противостояние между Россией и Западом. Литература и публицистика Западной Европы пропагандировала культ индивидуума, культ частной личности; европейские революции 1848 года лишь усилил эти тенденции; А.И. Герцен, оказавшийся на Западе как разгар подъема и распада революционного движения, очень остро ощутил рост эгоизма, бездуховности, буржуазности. У Григорьева и компании Островского подозрительность и враждебность к западному культу личности возникли и без выезда на Запад. Русский «менталитет» слишком долго воспитывался на «соборности», все три элемента триединой формулы тоже ведь «соборные» и антиличностные. «Мрачное семилетие» с официальным антизападным пафосом лишь подтолкнуло, наверное, молодых людей к своеобразному «поправению», к своеобразному консерватизму, хотя этот консерватизм будет совсем особого сорта, он не сольется ни с погодинским, ни со славянофильским. Впрочем, и внутри группы возникнут противоречия и разногласия. А пока это был еще общий путь к созданию «молодой редакции» «Москвитянина». В свете сказанного ее можно было бы каламбурно называть «молодой реакцией», консервативной реакцией на некоторые западнические издержки, с одной стороны, а с другой — относительным противостоянием стареющим консерваторам, возглавлявшим «Москвитянин», — Погодину и Шевыреву.

Путь к организации «молодой редакции» был после 1848 года прямым и стремительным. Исходной точкой стало создание Островским в 1849 году первой крупной пьесы — «Банкрут» («Свои люди — сочтемся»). До этого у него были лишь пробы пера, очерки и драматические сценки, а тут совершенно неожиданно для всех появился зрелый драматург, продолжатель Фонвизина и Грибоедова. Успех «Банкрута» был неслыханный, автора приглашали во все известные дома Москвы. 3 декабря состоялось авторское прочтение пьесы в доме Погодина. Редактор «Москвитянина», видимо, увидел в Островском человека, который может спасти все более хиреющий и умирающий журнал. Он напечатал «Банкрута» в «Москвитянине» и договорился в марте 1850 года с Островским, что тот станет помогать в редактировании журнала. Драматург привел с собой друзей — Филиппова и Эдельсона, это было ядро «молодой редакции», потом к ним присоединились критик и фельетонист Б.Н. Алмазов, поэты Н.В. Берг и Л.A. Мей, писатели А.Н. Потехин, И.Т. Кокорев, И.Ф. Горбунов, Е.Э. Дриянский, художник П.М. Боклевский, скульптор Н.А. Рамазанов, драматург, гитарист и собиратель народных песен М.А. Стахович, ряд других творческих личностей. Но главным «пришельцем» с некоторым запозданием (конец 1850 года) стал Ап. Григорьев.

Погодин вынужден был согласиться на приглашение «молодой редакции». Издатель журнала оставлял себе всю финансовую сторону, включая и гонорары. Скупость Погодина была из ряда вон выходящей; он платил Григорьеву и Эдельсону по 15 рублей серебром за печатный лист (16 страниц «Москвитянина»), в то время как критики в «Отечественных записках» и «Современнике» получали по пятьдесят. В этой области постоянно возникали конфликты: Погодин старался и при мизерной расценке платить как можно меньше, например, округляя суммы с изъятием копеек при итоге; молодежь терпела, но иногда взрывалась; Погодин записал в дневнике 15 июля 1854 года: «Пренеприятные счеты с Эдельсоном, который хуже всякого немецкого аптекаря. Что за подлецы». Убежден, что Эдельсон подобное думал о шефе. Из Погодина никак нельзя было выко­лотить изрядные суммы денег для привлечения в «Москвитянин» хороших писателей. Он даже, казалось бы, своему Островскому не захотел заплатить приличного гонорара за пьесу «Бедность не порок», и автор издал ее тогда отдельной книгой. Но редактор распоряжался не только финансами. Он оставался руководителем общественно-политической позиции журнала, возглавлял отдел истории; никак не хотел отдавать молодым отдел беллетристики, то есть художественной литературы, и часто публиковал там, наряду с произведениями «молодой редакции», сочинения разных старомодных писателей вроде М.А. Дмитриева или А.С. Стурдзы.

И все-таки молодые оттяпали у шефа очень ценные отделы, которые, собственно, и составляли лицо обновленного «Москвитянина»: критику, библиографию, научные статьи по эстетике и литературоведению, художественные переводы зарубежных писателей, важный отдел «Смесь» с обзорами, заметками, фельетонами; влияли на формирование и центрального отдела – беллетристики.

Первые месяцы функционирования «молодой редакции», то есть почти весь 1850 год во главе ее стоял Островский. Он больше выступал как символ, как объединяющая друзей фигура, чем как реально редактор, как руководитель отделов или как творческая личность. Помимо публикации «Банкрута» он поместил в «Москвитянине» две-три критических статьи (достоверно известны две — о повестях Е. Тур «Ошибка» и А.Ф. Писемского «Тюфяк»). В этих статьях Островский выражал типичные для «молодой редакции» антизападнические идеи: в иностранных литературах, дескать, на первый план выдвигается личность, эгоизм личности, да и в отечественной литературе «натуральная школа» обращает внимание главным образом на личные начала, в том числе и на личные отношения авторов к изображаемому, с выделением личных «привычек и капризов» авторов (намек на «Капризы и раздумья» А.И. Герцена). Всему этому противопоставляются иные принципы: «Отличительная черта русского народа отвращение от всего резко определившегося, от всего социального, личного, эгоистически отторгшегося от общечеловеческого, кладет и на художество особенный характер: назовем его характером обличительным. Чем произведение изящнее, чем оно народнее, тем больше в нем этого обличительного элемента».

«Общечеловеческое» здесь выступает явным символом общехристианских нравственных идеалов, а лично-эгоистическое должно судиться и обличаться в свете высоких общечеловеческих идеалов. Островский из деликатности молчит относительно своего творчества, но он явно «Банкрута» относил к таким произведениям, где корысть, эгоизм обличаются от имени «общечеловеческой» этики.

Наверное, характеру Островского, как бы ни пользовались успехом его серьезные и оригинальные рецензии, была чужда деятельность литературного критика, тем более ему оказалась чужда роль руководителя и редактора — он все-таки был по натуре свободный художник, его больше интересовало собственное художественное творчество; да еще ему надоели частые конфликты с Погодиным. И как только в «молодую редакцию» вошел Ап. Григорьев, явно жаждущий «примировать», возглавлять группу, Островский стал отходить от руководства и передоверять свои функции Григорьеву.

Легенда о том, что Григорьев как бы вытеснил Островского, совершенно ложная, она ни на чем не основана. Сохранилось письмо Островского к Погодину (осень 1851 года), где он просит издателя об отставке от редакторства. А в «молодой редак­ции» драматург по-прежнему оставался идейно-художественным символом, его творчество периода «мрачного семилетия», от «Банкрута» до «Бедной невесты» и «Не в свои сани не садись», развивалось именно в русле идеалов «молодой редакции»; как сам Островский отметил в письме к Погодину от 30 сентября 1853 года, от обличения в первой пьесе он перешел далее к изображению прежде всего положительных начал народного быта.

А Григорьев вошел в «молодую редакцию» на закате 1850 года: первая его рецензия в обновленном «Москвитянине» появилась в № 17, то есть в первом сентябрьском номере (журнал при «молодой редакции» стал выходить два раза в месяц), а уже с начала 1851 года он выступает как один из самых плодовитых сотрудников. Видимо, с конца 1850 года он и стал негласным руководителем молодых, ибо явно по его инициативе с января 1851 года в «Москвитянине», подобно другим толстым журналам, стали публиковаться ежемесячные обозрения текущей периодики, которые составляли, кроме него, главные участники «молодой редакции».

Каким образом Григорьев вошел в этот новый круг друзей? Т. Филиппов, явно преувеличивая свою роль в создании «молодой редакции», и в отношении Григорьева считал себя главным «вводителем»: якобы когда Григорьев стал преподавать в 1-й московской гимназии, он там сблизился с учителем Филипповым, который и ввел коллегу в группу Островского. Вряд ли это соответствует действительности: Григорьев поступил в гимназию 15 марта 1851 года, а он в это время был уже ведущим деятелем «молодой редакции». Трудно сказать, познакомился ли он с Филипповым только в 1-й гимназии, или раньше, скорее всего – раньше, когда стал активно участвовать в «Москвитянине». С кем он явно был знаком уже несколько лет — это с Островским. Имеются сведения, что он познакомился с ним в 1847 году, у В. Н. Драшусова в «Московском городском листке», где сам он, как мы знаем, был чуть ли не главным сотрудником, а Островский тоже поместил несколько драматических отрывков. Вполне возможно, что тогдашнее знакомство было шапочное, ни о какой дружбе той поры мы не знаем.

А сближение с «молодой редакцией» могло произойти само собой, благодаря давнему знакомству Григорьева с Погодиным. После того как Краевский отказался от сотрудничества с Григорьевым (последняя его статья в «Отечественных записках» появилась в сентябре 1850 года), а в «Пантеоне» тоже не было надежды на дальнейшие после января публикации, наш Аполлон оказался на мели и снова, наверное, обратился к Погодину, а в 1850 году уже никак было не миновать «молодой редакции». Тем более что путь Григорьева последних лет очень был схож, как уже говорилось, с путем друзей Островского: к антизападническому недовольству чрезмерным обхаживанием эгоистической личности, к созданию новой социальной и нравственной опоры — народ! Народ не столько как крестьянская масса, сколько в виде городских низов и купечества. Крестьяне, считал Григорьев, как и дворяне, изуродованы крепостничеством, они принижены, они не свободны. А городской народ развивается свободно, широко, сохраняя традиционные обычаи, поверья, песни. У всех членов «молодой редакции» рос интерес к фольклору, к народной песне в особенности (это перейдет и в интерес к цыганской песне, вообще к «цыганщине»).

И вот тут роль Т. Филиппова в самом деле была велика, он ведь с юных лет замечательно исполнял народные песни. По его рассказу, переданному Н.П. Барсуковым, автором многотомного труда «Жизнь и труды М.П. Погодина», однажды на вечере у Островского «Филиппова просили спеть. После душевно пропетой им песни, которая на всех произвела впечатление, Григорьев упал на колени и просил кружок усвоить его себе, так как в его направлении он видит правду, которой искал других местах и не находил». Вполне правдоподобная сцена, экзальтированный Григорьев не один раз публично падал на колени, выражая свои страстные чувства.

Неофит был всегда открыт и доброжелателен, он быстро сблизился с группой Островского и немедленно вошел в «молодую редакцию». Хотя собрания молодых сотрудников должны бы были проходить в просторном доме редактора и издателя Погодина, но чинный профессор не очень-то зазывал своих помощников, да они и сами не слишком рвались заседать у шефа. Им хотелось простора и воли, поэтому собирались у Островского, у Н.И. Шаповалова, переводчика и режиссера домашних спектаклей. И часто теперь посещали дом Григорьевых. Участник собраний, актер и автор непревзойденных устных рассказов И.Ф. Горбунов вспоминал: «Гостеприимные двери Ап. Ал. Григорьева радушно отворялись каждое воскресенье. «Молодая редакция» «Москвитянина» бывала вся налицо: А.Н. Островский, Т.И. Филиппов, Е.Н. Эдельсон, Б.Н. Алмазов, очень остроумно полемизировавший в то время в «Москвитянине» с «Современником» под псевдонимом Ераста Благонравова. Шли разговоры и споры о предметах важных, прочитывались авторами новые их произведения. Так, Борис Николаевич в описываемое мною время в первый раз прочитал свое стихотворение «Крестоносцы»; Ал. Ант. Потехин, только что выступивший на литературное поприще, свою драму «Суд людской — не Божий»; А.Ф. Писемский, ехавший из Костромы в Петербург на службу, устно изложил план задуманного им романа «Тысяча душ». За душу хватала русская песня в неподражаемом исполнении Т.И. Филиппова; ходенем ходила гитара в руках М.А. Стаховича; сплошной смех раздавался в зале от рассказов Садовского; Римом веяло от итальянских песенок Рамазанова.

Бывали на этих собраниях Алексей Степанович Хомяков, Никита Иванович Крылов, Карл Францевич Рулье. Из музыкально-артистического мира А.И. Дюбюк, И.К. Фришман, певец Бантышев и другие. Не пренебрегал этот кружок и диким сыном степей, кровным цыганом Антоном Сергеевичем, необыкновенным гитаристом и купцом «из русских» Михаилом Ефремовичем Соболевым, голос которого не уступал певцу Марио». Помимо домашних встреч в собраниях «молодой редакции» большую роль играли известные московские трактиры и винные погребки. Упомянутый М.Е. Соболев был приказчиком находившегося на Тверской улице (на месте современного Глав-телеграфа) погребка Зайцева; хозяева владели еще помещением над погребком, где был большой зал, превращавшийся в клуб «молодой редакции» и всех близких ей любителей русского пения. Соболев, как вспоминает другой участник вечеров, писатель С.В. Максимов, «имел соперника только в одном Т.И. Филиппове. Слушать его сходились и такие мастера пения, как старик цыган, родной брат Матрены, восхищавшей Пушкина, – старик купеческой осанки, знавший много старинных былин (я со слов его записал нигде не напечатанную про Алешу Поповича, прекрасную). А заходил он сюда, между прочим, выпить самодельной мадерцы бутылочку и закусить ее, на условный московский вкус, либо мятным пряничком, либо винной ягодой. Видывали здесь и Ивана Васильева, известного и в Петербурге содержателя самого лучшего хора (в страхе, смирении и целомудрии), почтенного и всеми уважаемого человека, который и в компании Островского пользовался должным вниманием и любовью».

В свою очередь, молодые люди часто посещали «табор», как называли тогда жилье участников цыганского хора, хотя они давно уже забыли кочевье и снимали приличные московские помещения. О «цыганщине» Григорьева у нас еще будет речь впереди.

Кроме того, друзья собирались в известной для тогдашней московской интеллигенции Печкинской кофейне и очень предпочитали богемный трактир «Волчья долина» у Каменного моста. Приведем еще отрывок из воспоминаний С.В. Максимова: «Тертий Иванович Филиппов в одном из последних своих писем к Горбунову вспоминает о подобном веселом заведении у Каменного моста: «Николка рыжий — гитарист, Алексей с торбаном (инструмент, похожий на гусли и бандуру. — Б.Е.): водку запивал квасом, потому что никакой закуски желудок уже не принимал. А был артист и «венгерку» на торбане играл так, что и до сих пор помню». Будучи сам превосходным исполнителем народных песен и в то же время ученым исследователем и знатоком отечественной поэзии, он (Филиппов. — Б.Е.) придавал своим выразительным художественным исполнением высокую ценность всем этим перлам родного творчества, отыскивал и пел наиболее типичные или самые редкие, полузабытые или совсем исчезающие из народного обращения (…). Бесплодно силились соперничать с ним два земляка-друга: М.А. Стахович и П.И. Якушкин, пристававшие со своими орловскими песнями, верно передаваемыми по говору и мотивам. Первый, впрочем, восполнял недостатки в пении искусною игрою на гитаре и был неподражаем в пляске».

Песенная стихия и совместное питие сближало людей, Григорьев тянулся к такому быту. Он никогда не был гурманом, был совершенно равнодушен к изысканности питья и закусок, вообще часто забывал об еде. Поэт и библиограф П.В. Быков вспоминал: «Только сильный голод пробуждал Григорьева. Он не ел, а как-то глотал куски». Главное для него было общение с друзьями. Показательно, что человеческое единение сильно ослабляло престижные наклонности Григорьева, комплексы, постоянные сравнения себя с другими по меркам «выше» и «ниже». После индивидуалистических переживаний и многолетних копаний в глубинах личной психологии хотелось общности, «соборности», тем более при растущей тяге мыслителя и художника к национальному, русскому. Из далекой Италии, тоскуя по родине, Григорьев писал Е.С. Протопоповой 26 января 1858 года о времени «молодой редакции»: «Мне представлялись летние монастырские праздники моей великой, поэтической и вместе простодушной Москвы, ее крестные ходы и проч. — все, чем так немногие умеют у нас дорожить и что на самом деле полно истинной, свежей поэзии, чему, как Вы знаете, я отдавался всегда со всем увлечением моего мужицкого сердца… Все это вереницей пронеслось в моей памяти: явственно вырисовывались то Новинское, то трактир, именуемый «Волчья долина», у бедного, старого, ни за что ни про что разрушенного Каменного моста, где я, Островский, Кидошников — все трое мертвецки пьяные, но чистые сердцем, целовались и пили с фабричными, то Симоновская гора, усеянная народом в ясное безоблачное утро, и опять братство внутреннее, душевное с этим святым, благодушным, поэтическим народом».

Григорьев стал тогда носить «народную» одежду; как иронизировал Фет, — «не существующий в народе кучерской костюм». Красная рубашка-косоворотка с расшитым воротом, черные плисовые штаны, заправленные в сапоги, поддевка — таков этот костюм. Комично, что в гимназию наш народник тоже ходил в таком костюме, только вместо поддевки облачался в форменный синий мундир со светлыми пуговицами. А в 1856 году он щеголял по Москве в таком виде: черный зипун, поддевка с голубыми плисовыми отворотами, красная шелковая рубаха, белые шелковые панталоны.

Вероятно, общение с любителями пения в кабачках обусловили увлечение Григорьева гитарой, более демократическим инструментом, чем фортепиано; он прекрасно освоил «подругу семиструнную»: сам пел под свой аккомпанемент народные песни; не исключено, что он вместе с руководителем цыганского хора Иваном Васильевым участвовал в создании мелодии к своей «Цыганской венгерке».

К середине XIX века русская семиструнная гитара (на Западе распространена шестиструнная) прочно внедрилась в цыганский быт, стала неотъемлемой частью аккомпанемента при пении, и поэтому она играет такую большую роль в григорьевском стихотворении «Цыганская венгерка». Фет вообще считал, что замена рояля гитарой произошла у Григорьева под влиянием его цыганских увлечений.

Единение с народом, душевное братство, питие и пение не с горя, а с радости от этого всеобщего единения… Еще одна утопия захватила увлекающегося Григорьева… Зато с какой страстью, с какой самоотдачей трудился он для «Москвитянина»! Особенно в первые два года. Например, в 1851 году у него было сверх головы набрано уроков (помимо 13 уроков в неделю в Воспитательном доме и 15 в гимназии, он еще имел 6 частных уроков, то есть всего 34 урока в неделю!), но это не мешало ему еще ежемесячно поставлять в свой журнал около двух печатных листов статей (то есть около 30 журнальных страниц) и почти столько же — художественных переводов в стихах и прозе.

Погодин первое время был доволен «молодой редакцией» — рост подписки на «Москвитянина» ему был очень при­ятен. Даже самые первые преобразования в журнале увеличили тираж в 1850 году до 500 экземпляров, а в 1851 году – до 1100. Конечно, «Москвитянину» было далеко до толстых петербургских журналов, имевших по четыре-пять тысяч подписчиков, но все-таки возникла заметная тенденция роста, и, конечно же, причиной была деятельность «молодой редакции». Ее взаимоотношения с шефом были тогда доброжелательные. В январе 1852 года Погодин согласился быть крестным отцом второго григорьевского сына, Александра (Петра крестил В.Н. Драшусов). Но часто он «осаживал» раскованную молодежь, опасался цензурных акций. В дальнейшем разногласия стали заметнее.


Загрузка...