В первые месяцы новой московской жизни Григорьев возобновил старые знакомства. Стал посещать М.П. Погодина, завязывая журнальные дела по «Москвитянину». Неизвестно, бывал ли у Н.И. Крылова, жизнь которого в 1846—1847 годах приобрела скандальную известность. Талантливый профессор не отличался, видимо, прочной нравственностью. Ходили слухи о его взятках со студентов. Но уже въявь, совсем не по слухам, произошла история, всколыхнувшая Москву и Петербург. В сентябре 1846 года от него, от мужа, ушла красавица-жена, Любовь Федоровна. Подобное явление в тогдашней России было совершенно исключительным. Жены терпели и пьянство мужей, и даже побои. Любовь Федоровна не стерпела, ушла и открыто объявила, что муж поднимал на нее руку. Три ведущих профессора Московского университета — Т.Н. Грановский, К.Д. Кавелин, П.Г. Редкин — и брат потерпевшей Е.Ф. Корш, редактор газеты «Московские ведомости», издававшейся при университете, обратились к попечителю графу С.Г. Строганову с резким требованием уволить опозорившегося коллегу, иначе они сами уйдут из университета.
Строганов, который постоянно не ладил с министром графом С.С. Уваровым, очень не хотел шума и пытался в течение нескольких месяцев как-то уладить дело. В конце концов он договорился с руководством Харьковского университета о переводе туда оскандалившегося профессора, и тот уже готов был подать заявление об уходе. Но тут, к великой радости Крылова, конфликты Строганова с Уваровым достигли кульминации (возможно, Крылов тоже «капал» министру на попечителя сам или через Погодина с Шевыревым, которые оказались на стороне «пострадавшего», не желая солидаризоваться с шумящими «западниками»), и «ушли» не Крылова, а графа Строганова! Он покинул свой пост в ноябре 1847 года, и Крылов оказался победителем, четверо инициаторов борьбы с ним немедленно подали заявления об уходе. Не отпустили Грановского: он, получивший в свое время заграничную командировку за счет университета, должен был еще отработать тот подарок, остальные трое, увы, переехали в Петербург, где прославились каждый на своем поприще.
Григорьев попал в Москву в самый разгар этой неприятной истории. Думается, при такой ситуации Крылов и не устраивал у себя на дому прежних вечерних приемов. Зато у кого наверняка бывал Аполлон по возврате на родину, — у Коршей, у Софьи Григорьевны. Его тянуло на пепелище его страстей, да и перегорели ли его чувства? Он любил растравлять незажившие раны, и одним из способов было, видно, посещение дома Коршей. И радикальное решение, которое он там принял, тоже относится к такому растравлению: он сделал предложение младшей сестре Антонины — Лидии, и 12 ноября 1847 года женился на ней. А 27 ноября Григорьев опубликовал в газете «Московский городской листок» стихотворение «Тайна воспоминания», перевод из Шиллера с посвящением, прозрачно зашифрованным: «Л.Ф. Г-ой». Перевод, как и подлинник, проникнут ликующим, страстным счастьем соединения с любимой:
Вечно льнуть к устам с безумной страстью…
Кто ненасыщаемому счастью,
Этой жажде пить твое дыханье,
Слить с твоим свое существованье,
Даст истолкованье?..
и т. д.
Лидия была тремя годами моложе Антонины, родилась в 1826 году, так что во время бурных ухаживаний Аполлона за сестрой ей было всего 16 лет. А теперь она подходила уже к опасному по тогдашним меркам возрасту перезрелости, ей уже давно пора было выходить замуж. Но как-то никто не предложил ей до Аполлона руки и сердца. Младшая сестра не могла сравниться с Антониной: она не была так умна и так начитанна, не отличалась красотой, немножко косила, немножко заикалась (резче всего ее охарактеризовал в своих воспоминаниях С.М. Соловьев: «…хуже всех сестер — глупа, с претензиями и заика»). Но — сестра любимой!
И все-таки это был брак по расчету, пусть и не материальному. А такие браки редко бывают счастливыми. К тому же сама натура Григорьева никак не была приспособлена для семейной жизни. Муж впоследствии обвинял жену в пьянстве и разврате. Кажется, не без основания. Но кто первый начинал — еще не известно. Могли бы семью скрепить появившиеся дети: в 1850 году родился Петр, в 1852-м — Александр (еще какой-то мальчик, быстро умерший, родился в конце 1850-х годов). Но оказалось наоборот — Григорьев подозревал, что дети — «не его», и еще более враждебно стал относиться к жене. Фактически семья распалась уже в первые годы после женитьбы. А потом Григорьев прямо покинул Лидию Федоровну и не желал давать средства на воспитание детей. Их приютила бабушка Софья Григорьевна, материально помогали братья Лидии и К.Д. Кавелин; Петр потом был отдан в гимназию, а Александр — в общеобразовательные классы Константиновского межевого института. А сама Лидия Федоровна пошла в гувернантки. Дальнейшая судьба ее туманна. По одной версии она умерла страшной смертью за год до смерти мужа (заснула, пьяная, с зажженной папироской — и сгорела в пожаре), по другой — жила довольно долго, умерла в 1883 году.
В журнальном и литературном отношении весь 1847 год прошел у Григорьева под знаком «Московского городского листка», ежедневной газеты, издававшейся Владимиром Николаевичем Драшусовым. Он происходил из семьи обрусевшего француза (по легенде, перемена фамилии была то ли придумана, то ли одобрена Николаем I: французская фамилия Сушар с немым, непроизносимым «д» на конце была прочитана наоборот и к ней приставлено окончание «ов»), и хотя он был почти ровесником Григорьеву (родился в 1819 году), но стал уже известным чиновником, директором Воспитательного дома, того самого, куда четверть века назад был отдан родителями малютка Аполлон. Драшусову было, наверное, легко получить разрешение на издание новой газеты, которую он хотел сделать живой, популярной, в какой-то степени противостоящей полуофициальным «Московским ведомостям». Но пороху у него хватило лишь на 1847 год, газета перестала далее выходить. А как раз в это время, в начале года и появился в Москве Ап. Григорьев, сразу же привлеченный Драсушовым к работе. И в течение всего 1847 года он был, пожалуй, самым активным автором в газете, в основном подписываясь криптонимом «А.Г.»; один раз вспомнил и свой «масонский» псевдоним «А. Трисмегистов».
В газете публиковались его очерки (как раз под именем Трисмегистова появился интересный очерк-фельетон «Москва и Петербург. Заметки зеваки. I. Вечер и ночь кочующего варяга в Петербурге); с «продолжением следует» — большая повесть «Другой из многих», обзоры журналов и газет, статьи на юридические темы, литературные, театральные, музыкальные рецензии, стихотворения. Помимо уже упоминавшейся ранее повести «Другой из многих», завершающей «масонскую» группу повестей, самым значительным произведением Григорьева в «Московском городском листке» стал цикл статей «Гоголь и его последняя книга», растянутый на четыре номера газеты (с 10 по 19 марта).
Это — большая рецензия на выход в свет потрясшей Россию книги Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» (СПб., 1847). Переживавший мировоззренческий и нравственный кризис писатель опубликовал собрание неровных, часто противоречивых статей и писем на самые различные темы религии, быта, культуры, литературы. Сюда входили и ценнейшие статьи этического и критического плана, вроде известной работы «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность», и прекрасные этические лозунги, требования к человеку быть собранным и ответственным, и странные бытовые советы женщинам, помещикам, друзьям. Некоторые из них были совершенно безумными: например, помещику, желавшему, чтобы его крепостные хорошо трудились, надо декларировать свое бескорыстие и публично сжечь деньги, вдохновить крестьян на старание и прилежание, и через год имение станет процветающим и т. п. Поэтому отношение к книге было тоже неровным, в целом скорее негативным, чем сочувствующим.
Либеральные западники, которых особенно потрясли религиозные и монархические взгляды Гоголя, встретили «Выбранные места…» открыто враждебно. Особенно показательным было знаменитое бесцензурное письмо Белинского (и автор, и адресат находились тогда, в июле 1847 года, за границей), где критик совершенно откровенно, с «негодованием и бешенством» (его слова) возмущался реакционными воззрениями писателя. Славянофилы тоже не жаловали Гоголя за его противоречивую книгу, и оказалось, что положительные рецензии написали» каждый по-своему, только Ф.В. Булгарин, кн. П.А. Вяземский, С.П. Шевырев — и наш критик.
Григорьев, переживший несколько тяжелых кризисов, выкарабкивающийся в 1847 году из последнего, увидел в мятущихся противоречиях Гоголя нечто родственное, тем более что путь критика тоже был достаточно болезненным и достаточно «поправевшим», то есть путем к большей консервативности мировоззрения. Автору рецензии оказалась очень близка скорбь писателя по поводу мельчания, раздробления современного человека, да и жизни в целом («натуральная школа» трактуется именно как утверждающая дробность и ничтожество «маленького» человека). Григорьев цитирует из «Выбранных мест…» строки, которые долго потом будут его лозунгом: «Все теперь распылилось и расшнуровалось. Дрянь и тряпка стал всяк человек». Критик выступает вослед Гоголю не за подавление личности, а за ее самовоспитание, за собранность и ответственность. Хорошо осознавая свои недостатки, прекрасно зная, насколько он сам бывал «расшнурован», Григорьев, наверное, воспринимал инвективы Гоголя и как направленные в свой адрес, потому, полный раскаяния и желания «собраться», горячо защищал книгу Гоголя в целом, хотя и говорил мельком о странностях и перегибах писателя.
Шевырев, который старался знакомить находящегося тогда в Италии Гоголя с отзывами о нем в русской печати, видимо, послал ему номера газеты со статьей Григорьева. Гоголю в целом статья понравилась. Он писал Шевыреву 25 мая: «Статья Григорьева, довольно молодая, говорит больше в пользу критика, чем моей книги. Он, без сомнения, юноша очень благородной души и прекрасных стремлений. Временный гегелизм пройдет, и он станет ближе к тому источнику, откуда черплется истина». То есть ближе к Богу, к Евангелию. Любопытно, что Гоголь заметил «временный гегелизм», хотя не заметил (Григорьев туманно и сложно выразился) явный отказ критика от «гегелизма».
Шевырев, конечно, познакомил автора статей с отзывом кумира — об этом есть сообщение самого Григорьева. Скованный цензурными оглядками, он, вдохновленный похвалой и читавший различные отклики на книгу Гоголя, в том числе и нелегальное письмо Белинского, ходившее по Руси во многих списках, решил и сам написать Гоголю бесцензурное послание, которое вылилось в три крупных письма. Из них только второе имеет дату 17 ноября 1848 года, первое и третье могут приблизительно датироваться октябрем и декабрем. Письма не надо было посылать официальной почтой: Гоголь приехал в Москву 14 октября 1848 года и поселился у Погодина, так что их можно было легко передать через хозяина дома.
Подлинники писем не сохранились, имеется лишь авторская копия (рукой самого Григорьева), которая до революции хранилась в неизвестном частном архиве (шесть листов копии пронумерованы цифрами 223—228, значит, они были в какой-то объемистой папке рукописей), в 1930-х годах поступила в рукописный отдел Ленинской библиотеки в Москве (ныне Российская государственная библиотека). То, что автор делал себе копию, — не свидетельство ли желания, подобно Белинскому, приватным образом распространять свои тексты?
Частные письма Григорьева значительно более откровенны, чем подцензурные статьи. Автор говорит о громадном значении книги Гоголя для собственного нравственного процесса, о прежнем болезненном, кризисном состоянии и о стремлении выйти из него, о помощи идей писателя, оказанной этому процессу.
В связи с темой собранности и ответственности человека в частных письмах более подробно рассмотрен вопрос о «натуральной школе», ставший для Григорьева главенствующим на ближайшие годы. В идее среды, обусловливающей характер и поведение человека, центральной идее писателей «натуральной школы», критик усматривает фатализм, перекладывание всех бед и недостатков на среду, на обстановку, на обстоятельства, что как бы оправдывает неблагородные поступки человека. Фатализм лишает человека свободы выбора, делает его рабом, следовательно, безответственным. Наиболее типичными произведениями «натуральной школы», которые дают повод к таким выводам, критик называет роман А.И. Герцена «Кто виноват?» и повесть Ф.М. Достоевского «Двойник». (Григорьев неправ в жесткой характеристике «фатализма» этих произведений, как весьма неточен и в обобщениях: ведь одно дело — обвинять дворянского «лишнего человека» за бездействие и сваливание причин бездействия на среду, тут критик во многом прав, другое — так же относиться к «маленькому человеку» из городских низов или к крестьянину, ибо от тех, в самом деле, при их рабском состоянии трудно было требовать свободы и ответственности).
Все третье письмо к Гоголю Григорьев посвятил женскому вопросу, лишь бегло затронутому в печатной статье. Автор письма вступает в спор с писателем, бранившим русскую женщину за полное неумение вести хозяйство (советы Гоголя были, как правило, наивными и дикими). Григорьев же считает, что в этом плане речь может идти лишь о светских женщинах, а представительницы «среднего и низшего круга», наоборот, слишком погрязли в хозяйстве, быте, отрешенно от духовности, от божественного. Что же касается женщин высшего круга, они тоже часто превращаются в «баб» (типы Маниловой или жены Собакевича): «Она верна мужу, она ведет приход и расход; да лучше бы была она неверна мужу, не вела приходо-расходной книги». Эксцентрического Григорьева не может не нести! Правда, он тут же спохватывается и начинает большой пассаж, с иронией и осуждением, что по наущению «разных господ» некоторые из них «пускаются любить и страдать», но без всякого «самопожертвования», что Пушкин «намекнул» на идеал беззаконной кометы, а Лермонтов совсем «объидеалировал» ее… но «все это теперь надоело страшно». Григорьев здесь расстается со своим недавним прошлым, осуждает его. К сожалению, отзывы Гоголя об этих письмах неизвестны.
Статьи и очерки критика в «Московском городском листке» стали заметным явлением в русской литературе той поры. Но, конечно, это была довольно узкая сфера: «Листок» мало распространялся за пределами Москвы.
Уже в самом начале возвращения в Москву и участия в газете Григорьев стал вести переговоры с Погодиным о сотрудничестве в «Москвитянине». Пока, помимо ежедневной газеты В.Н. Драшусова, он познакомился еще с издателем детских книг Ф.Н. Наливкиным и опубликовал в «Петербургском сборнике для детей» (СПб., 1847) драматическую легенду «Олег Вещий. Сказание русского летописца», малоинтересную компиляцию из летописных сказаний (Белинский резко обругал в печати эту вещь, и справедливо).
Но Григорьеву явно хотелось еще сотрудничать и в журнале Погодина. Осторожный редактор присматривался, тянул, и лишь во второй половине 1847 года переговоры как будто бы увенчались успехом. Дело в том, что подписка на «Москвитянина» катастрофически падала, тираж опустился до 200 экземпляров. Погодин журналом занимался мало, переложив все хлопоты на Шевырева, который в меру своих сил старался, но ему тоже не удавалось сделать что-либо существенное для поднятия престижа падающего «Москвитянина». Тогдашнему журналисту нужно было иметь совершенно другой характер: шустрый, всесторонний, с коммерческой хваткой и компромиссами. Куда там степенному, консервативному профессору! И Погодин, вероятно по согласованию с Шевыревым, решил обновить «Москвитянин», привлечь свежие силы. В октябре 1847 года в журнале появилось объявление о подписке на следующий год, где сообщалось об участии видных тогдашних историков (И.Д. Беляев, И.М. Снегирев), писателей, очеркистов. Наш Григорьев был назван в качестве заведующего отделом «Европейское обозрение».
Обозреватель горячо взялся за работу, прочитывал груды русской и зарубежной прессы. Кажется, лишь женитьба немного отвлекла его от систематического труда. Но тут уже начались разногласия с Погодиным. Тому показалось, что Григорьев, занятый Испанией, мало осветил Португалию, где, видите ли, совершались важные события (прямо как в студенческом анекдоте: «Прежде чем остановиться на Испании, поговорим о Португалии»). Потом Погодин решил, что помимо обзоров современных европейских событий надо дать обобщающую характеристику уходящего 1847 года — историю Европы за целый год. Самолюбивый Григорьев, который терпеть не мог, когда вмешивались в его творчество, спорил, в чем-то вынужден был согласиться, хотя и подчеркивал: «Я могу работать за весьма умеренную плату, как вол, но мне больше всего нужно доверие и известная независимость» (письмо к Погодину от 28 декабря 1847 года).
В общем в начале января 1848 года Григорьев подготовил первые обзоры к публикации и предлагал «напечатать в следующей (февральской. — Б.Е.) книжке — Португалию, Испанию, Италию и Грецию, в мартовской — Англию и Францию, в апрельской — Германию и все остальное». Кроме того, Григорьев предлагал совершенно безумную идею (никакая цензура не пропустила бы!) — «делать историю жирондистов», то есть писать историю Великой французской революции! А если будут цензурные препятствия (Григорьев все же не забывал про церберов!), то он станет переводить знаменитые жоржсандовские романы «Консуэло» и «Графиня Рудольштадт».
Все эти замыслы, как и уже подготовленные обзорные материалы, полетели в бездну: разразившаяся в Париже февральская революция сразу же вызвала в России невиданное ужесточение цензуры и усиление дикого страха репрессий у издателей и редакторов. Конечно, Погодин ничего григорьевского не напечатал, ни строчки. Возможно даже, что произошел конфликт: Аполлон предлагал ранее вести в «Москвитянине» отдел музыкальной и театральной хроники — ничего подобного в 1848 году не появилось.
Молодому семьянину нужно было срочно искать заработок. Лидия Федоровна совершенно не умела, да и не хотела вести хозяйство, это тоже отягощало материальные трудности. У нас нет никаких данных, но вполне вероятно, что первые месяцы после женитьбы молодые жили за счет старших Григорьевых, а ведь после ухода Александра Ивановича на пенсию в середине сороковых годов их положение было тоже не ахти каким благополучным. Можно представить, как стареющая матушка Аполлона возненавидела пришедшую в дом бездельную невестку! А поселились молодые в доме его родителей, это известно (впрочем, в 1851 году Григорьев подыскивал себе квартиру, значит, хотел сбежать и от жены, и от родителей; в 1855 году он явно жил вне дома: Погодин устраивал очную ставку его с отцом, видимо, желая усовестить сына относительно его материальных обязанностей перед семьей; но в 1857 году Григорьев проживал в родительском доме).
В конце жизни, в «Кратком послужном списке на память моим старым и новым друзьям» Григорьев написал загадочные строки: «В 1848 и 1849 году я предпочел заниматься, пока можно было, в поте лица, — работой переводов в «Московских ведомостях». Так и не удалось установить, что это за работа. Газета заполнялась официальными сообщениями и объявлениями, иногда появлялись статьи на исторические, литературные, театральные темы, в том числе и переводные. Все переводные статьи были анонимны. Видимо, некоторые из них принадлежат Григорьеву. Но это был случайный и невеликий заработок.
Пришлось устраиваться на казенную службу, как ни презирал ее Григорьев. Впрочем, на этот раз он стал не чиновником, а преподавателем: с 1 августа 1848 года он был определен «учителем гражданских и межевых законов и практического делопроизводства» в Александровский сиротский институт. Это устройство дало Григорьеву не только постоянное жалованье, но и важное знакомство с сослуживцем, литературоведом и критиком АД. Галаховым, членом редакционного кружка А.А. Краевского, издателя «Отечественных записок». Галахов и профессор П.Н. Кудрявцев, ученик Грановского, были как бы московскими представителями петербургского журнала; где-то в конце 1848 года они уже, видимо, познакомили Григорьева с Краевским, и молодой литератор стал сотрудником известного толстого ежемесячника.
В 1849—1850 годах Григорьев активно сотрудничает в «Отечественных записках» как постоянный обозреватель московских театров и как литературный критик: ему, например, принадлежит значительный раздел в коллективной статье «Русская литература в 1849 году», а также большая и интересная статья «Стихотворения А. Фета». Он еще предложил Краевскому открыть постоянный отдел «Обозрение журналов» и готов был его вести (в «Отечественных записках» существовал лишь небольшой отдел в «Смеси» — «Журнальные заметки»). Но редактор не торопился, открыл отдел позже и поручил его другим лицам. Главной же деятельностью Григорьева в журнале Краевского была театральная критика.
К концу 1840-х годов Григорьев стал фактически самым крупным театральным критиком России. С детства влюбленный в театр, он, где бы ни был, не мыслил себя без посещения шедших в том городе спектаклей: драма, опера, балет (балет, впрочем, его меньше интересовал) в постановках отечественных трупп, иностранцев, постоянных исполнителей и гастролеров. Страстная натура, он стихийно отдавался течению пьесы и игре актеров, неистово аплодировал и кричал одобрительные слова, когда был доволен пьесой и игрой, и, наоборот, так же неистово выражал свой протест, свое неудовольствие. Известны случаи, когда администраторы или даже вызванная полиция выводили разбушевавшегося зрителя из зала, известна и ходячая острота актера Д.Т. Ленского по этому поводу: «Что же это за театр, из коего Аполлона вывели».
В статьях Григорьев, конечно, был более сдержан, но совершенно не скрывал своих истинных мыслей и чувств. Он был глашатаем естественной и мастерской игры актеров, высоко отзывался о талантах тогдашних драматических кумиров, петербургского В.А. Каратыгина и московского П.С. Мочалова; дал глубокие и тонкие разборы игры актеров реалистической московской школы — М.С. Щепкина, П.М. Садовского, В.И. Живокини. Конечно, Григорьев был абсолютно бескорыстен в своих отзывах, многие его восхваления адресовались актерам, с которыми он даже лично не был знаком. Характерен такой пример: на панихиду по умершему Григорьеву пришла талантливая петербургская актриса Е.В. Владимирова, творчеством которой неоднократно восхищался критик; актриса попросила приподнять крышку гроба (он стоял закрытый) и показать ей лицо покойного — она никогда с ним в жизни не встречалась!
И так же бескорыстно Григорьев разоблачал пошлость, глупость, ходульность, халтуру в театральных постановках. Неоднократно критикуя ломавшегося на сцене Ф.А. Бурдина, он даже ввел термин-эпитет «бурдинизм» для подобных явлений, конечно же, каламбурно учитывая не только фамилию, но и «бурду». Обиженные актеры принимали какие-то меры, артист и драматург П.И. Григорьев даже в суд подавал на однофамильца за оскорбление личности (безрезультатно), а по воспоминаниям B.C. Серовой, Ап. Григорьев, прослышав, что оскорбленные актеры хотят его избить где-нибудь в темном переулке, завел специальную палку с набалдашником…
Откровенный критик покусился даже однажды на Каратыгина, не просто кумира петербургской публики, а еще и любимца Николая I. Одной из первых театральных рецензий Григорьева в «Репертуаре и пантеоне» была статья «Гамлет» на одном провинциальном театре» (1846) с посвящением «В.С.М.», то есть Межевичу. Якобы автор в каком-то захолустном городе попал на постановку шекспирова «Гамлета» и был совершенно разочарован, прежде всего разочарован Гамлетом: «И он явился, встреченный громом аплодисментов, явился высокий, здоровый, плотный, величавый, пожалуй, но столько же похожий на Гамлета, сколько Гамлет на Геркулеса». После сцены «рисующегося Гамлета» на кладбище критик покинул зал.
Все театралы поняли, что никакой провинцией и не пахнет, что речь идет о спектакле Александринского театра с Каратыгиным в главной роли. Поднялся скандал. Неизвестно, докатилась ли история до царя, но директор императорских театров A.M. Гедеонов написал жалобу в III отделение, редактор журнала Межевич был туда вызван и ему устроена выволочка. Подобные печатные издевки над актерами были запрещены.
А Григорьев действительно счел, что замечательный в классических трагедиях и даже бытовых драмах актер совершенно не годится для роли Гамлета. В «Отечественных записках» 1850 года Григорьев под видом «Заметок о московском театре» опубликовал большую теоретическую статью о «Гамлете». Развивая гетевскую мысль о слабости воли датского принца, наш критик особенно акцентировал флегматичность, «эластичность», «нежность», да еще совсем неожиданно добавил: «Гамлет — вечный актер сам с собою и с другими, вечный художник, ищущий творчества в каждом деле». А в общем Григорьев делает Гамлета своим соратником в утверждении идеала мирной гармонии: «Он какой-то предшественник нового, мирного направления среди обломков героического, дикого периода». Понятно, что, по Григорьеву, глубина, сложность, «нежность» образа была не по зубам «античному» Каратыгину. Впрочем, и трактовка Гамлета Мочаловым далеко не во всем удовлетворяла критика, хотя в целом романтический, стихийный, очень близкий душевно Мочалов всегда оставался кумиром Григорьева, как бы он ни старался иногда ради объективности говорить, что оба актера хороши по-своему; но тут же добавлял, что Мочалов не просто великий артист, он еще великое общественное явление.
Вернемся к журнальным связям Григорьева 1849—1850-х годов. Обрадованный приютом в «Отечественных записках», он засыпал Краевского уже готовыми произведениями или замыслами. В письме к издателю от 28 февраля 1849 года он сообщает об осуществленном переводе пьесы А. де Мюссе «Спектакль не выходя из комнаты» и о посылавшейся статье о Дидро, которая, видимо, не была пропущена цензурой; в письме от 16 декабря предлагает полный перевод «Вильгельма Мейстера» Гёте; выше уже говорилось о рекомендации завести рубрику «Обозрение журналов», в которой он принял бы активное участие. Но, очевидно, осторожному и респектабельному Краевскому живые и непричесанные труды Григорьева были чужды, он явно отказывался от его помощи. Прервалась и «Летопись московского театра». Как лаконично выразился сам Григорьев в «Кратком послужном списке…»: «не переварилась». Так он был отставлен из респектабельного петербургского журнала (не навсегда: десятилетие спустя, в 1860 году он опубликует у Краевского замечательную статью «Русские народные песни с их поэтической и музыкальной стороны»).
Произошли перемены и в служебной деятельности Григорьева. Из-за переформирования сиротского института он вместе с двумя группами учащихся был переведен в Московский Воспитательный дом (24 мая 1850 года). Судьба постоянно возвращала его в это учреждение! Здесь он преподавал до 1854 года. Наиболее значительное событие, связанное теперь с Воспитательным домом, – это знакомство с надзирателем и учителем французского языка Я.И. Визардом, а также со всей его семьей, с дочерью Леонидой Яковлевной, объектом самой сильной, самой глубокой и страстной привязанности Григорьева. Об этом еще будем специально говорить в главе «Леонида Яковлевна Визард».
А с 15 марта 1851 года Григорьев еще стал учителем законоведения в 1-й московской гимназии, куда его, наверное, рекомендовал новый товарищ по новому молодежному кружку при «Москвитянине» — Т.И. Филиппов, преподававший в гимназии русскую словесность.
Обе службы находились не очень далеко от григорьевского дома, можно было легко ходить пешком (Григорьев же вообще любил ходить, а не ездить). Воспитательный дом — это то громадное здание на Москворецкой набережной (дом № 7, близ нынешней гостиницы «Россия»), где теперь расположена Военная академия ракетных войск стратегического назначения им. Петра Великого. А 1-я гимназия помещалась на Волхонке, ее нынешние номера домов — 16 и 18, там сейчас академические учреждения.