«ЯКОРЬ». ПОСЛЕДНИЙ ОТРЕЗОК ЖИЗНИ


Григорьев сотрудничал во «Времени» и «Эпохе» как в очень близких по духу журналах. И все-таки в связи со всеми — пусть и не всегда принципиальными — разногласиями с братьями Достоевскими он, все более болезненно воспринимавший даже малейшее покусительство на свободу (в данном случае на свободу суждений), опять стал искать возможность получить в руки абсолютно свой журнал. Давно уже, вернувшись из Италии, он продолжал одолевать Погодина предложениями возобновить «Москвитянин». Погодин снова тянул, обдумывал, потом, наконец, и готов был согласиться — но, как говорится, поезд ушел! Ведь перед отъездом к Трубецким Григорьев получил разрешение на редактирование «Москвитянина», которое потом, в связи с длительной отлучкой просителя, наверное, было аннулировано, и в 1860 году он уже заново был утвержден редактором «Драматического сборника». А когда затем он пожелал восстановить «Москвитянин», то цензурный комитет не разрешил — по тогдашним правилам нельзя было редактировать одновременно два периодических издания.

Новая возможность появилась в начале 1863 года. Издатель «Драматического сборника» Стелловский, видя полную непопулярность издания, решил его прикрыть и организовать небольшой по объему (около 30 страниц), но большего формата, чем обычные толстые журналы, еженедельник, главным образом, посвященный театрам и музыке. Пригласил Григорьева возглавить этот новый журнал, тот с удовольствием согласился, цензурный комитет не возражал против ликвидации старого органа и создания нового под названием «Якорь». Наверное, это имя придумал Григорьев — сказались прежние консервативные вкусы, желалось в суетном, калейдоскопическом мире найти гавань и опустить там свой прочный якорь…

С 16 марта 1863 года журнал стал выходить — по субботам. Григорьев переехал из меблированных комнат в нормальную квартиру, ставшую одновременно и редакционным помещением, завел бланки «Якоря» с адресом: «На Вознесенском проспекте, близ Измайловского моста, в доме Соболевской № 49, квартира № 4». То есть на том же проспекте, где и жил, только южнее, почти у Фонтанки. По счастливой случайности, этот дом имеет тот же номер и ныне. Квартира, как и большинство предыдущих, снимавшихся Григорьевым, была почти пустой, без мебели — и денег не было, и равнодушен был хозяин к уюту. Именно в эту квартиру приходили полицейские в мае 1863 года описывать имущество за невозврат Оренбургскому кадетскому корпусу 810 рублей — и ушли несолоно хлебавши. А это жилище стало последним при жизни нашего литератора.

Григорьев со страстью и надеждой принялся за издание журнала. Редкий номер не содержал его статей, за 1863 год их набралось около шестидесяти. Первый номер открывался программной статьей «Вступительное слово о фальшивых нотах в печати и жизни», интересной не столько ворчанием о фальши, сколько переходом к светлым явлениям: в области науки и публицистики Григорьев отмечает «возвышенное учение отца Феодора» (Бухарева) и «смелость мысли Щапова», выдающегося историка, с симпатией писавшего о старообрядчестве и «земских» идеях антиимперского федерализма, что было очень близко нашему мыслителю. В области художественной литературы отмечен, в продолжение идей статьи во «Времени», «народный поэт Некрасов», а также «честный», хотя и горький смех Щедрина».

Литературная критика займет в «Якоре» не очень значительное место, самые заметные статьи Григорьева в этой сфере — о драме А.Н. Островского «Козьма Захарьин Минин, Сухорук» (конечно, весьма положительная) и об антинигилистическом романе А.Ф. Писемского «Взбаламученное море» (резко отрицательная; критик выдвинул неожиданный, но справедливый парадокс: писатель якобы борется с радикальными нигилистами, но так как он разоблачает вообще русскую интеллигенцию, в том числе и «Рудиных», и «Бельтовых», и цинически спокойно изображает «нравственных гадов» мещанского болота, то он фактически становится «органом мещанской реакции» и сходится с нигилистами; мещане, как и нигилисты, — противники человеческой личности и духовной жизни).

Основное же место в журнале занимали театральная и музыкальная хроники и соответствующие рецензии. «Якорь» ведь был как бы продолжением «Драматического сборника», в свою очередь продолжавшего «Театральный и музыкальный вестник». И издателю Стелловскому, содержателю музыкального магазина, это было важно, и Григорьеву с его интересами.

Театральные рецензии и обзоры Григорьева составляют почти половину его статей в «Якоре». Это и обобщенное сравнение театров двух русских столиц — «Две сцены», и текущие отзывы о спектаклях Александринского театра, и статьи об отдельных выдающихся актерах (например, восторженнейшая статья о гастролях в Петербурге Прова Садовского), и специальные статьи о постановках на сцене Александринки пьес Островского «Доходное место» и «Воспитанница». Последние статьи выходят за рамки чисто театральных рецензий, они приобретают важное литературоведческое и даже широкое культурологическое значение, особенно статья о «Воспитаннице», где великолепно показано сходство и отличие в любовных историях героини этой пьесы Нади и Катерины из «Грозы» (отличие в том, что судьба Катерины как бы предопределена ее характером, «натурою» и развитием, а у Нади на первый план выступает игра случайностей, роль произвола в дворянском быту).

Особое место в данном ряду занимают статьи Григорьева об опере, а среди них в центре находится рецензия на постановку оперы А.Н. Серова «Юдифь». Александр Николаевич Серов (1820—1871) — выдающийся русский композитор и музыкальный критик, к сожалению, ныне мало известный (кажется, только часто повторяемая в исполнении Шаляпина ария о широкой Масленице из оперы «Вражья сила» выводит его имя из забвения). Он стал в последние годы жизни Григорьева одним из самых близких его друзей. К сожалению, самую значительную и, увы, не законченную свою оперу «Вражья сила» он тогда еще только задумывал. Григорьев знал лишь первую его оперу «Юдифь» (1862) на известный библейский сюжет и дал ей очень высокую оценку; он также считал Серова самым крупным русским музыкальным критиком, как Белинского — литературным (хорошо бы добавить, что сам Аполлон Александрович был тогда крупнейшим театральным критиком).

Серов, бывший большим поклонником и пропагандистом тогда еще мало известного в России Вагнера, познакомил с его творчеством и Григорьева, и тот стал «вагнеристом», рассматривая Вагнера как продолжателя любимого Бетховена. Не в «якорной», а в «эпохальной» статье «Русский театр» («Эпоха», 1864) наш критик подробно раскрыл смысл своего увлечения Вагнером. Считая, что театр — и драматический, и музыкальный — должен подчиняться литературному тексту, Григорьев особенно оценил громадную роль напряженно-конфликтного либретто в операх германского композитора: Вагнер — «творец музыкальной драмы в ее высшем значении, самый чистый из ее современных представителей, притом творец драмы трагической».

А этот драматизм, считает критик, делает оперы Вагнера доступными и популярными для широкого круга зрителей и слушателей: «Как демократ я, разумеется, вагнерист, ибо принцип, что опера есть драма — (…) принцип вполне демократический, устраняющий наслаждения дилетантские и дающий наслаждения массам». Правда, Григорьев не одобрял «крайностей» Вагнера (смешение всех родов драматического искусства в один, в оперу), но считал его крупнейшим тогда западноевропейским композитором.

В «якорной» же рецензии на постановку «Юдифи» Серова Григорьев своеобразно истолковывает «вагнеризм» своего друга: «Всего менее на свете похожее на создание Вагнера, — близкое уже скорее, если нужны непременно сближения, к Мейерберу, чем к Вагнеру, — создание нашего маэстро тем не менее победа вагнеризма, торжество новой (…) идеи истинного реализма». Развивая идеи более ранней статьи «Реализм и идеализм в нашей литературе», Григорьев и здесь под «истинным реализмом» подразумевает сочетание «полнейшей жизненности» и «натурализма формы» с идеалом, а современными истинными реалистами он называет Вагнера, Серова, Гюго («Отверженные»), Островского. В статьях «Якоря» и «Эпохи» он лишь начинал углубляться в сферу театрально-музыкальной критики, но его кончина прервала путь нашего мыслителя к пониманию новых открытий в оперном творчестве второй половины XIX века.

Довольно значительное место среди статей Григорьева в «Якоре» стала занимать злободневная публицистика, ранее почти не привлекавшая его внимания. Но слишком бурные и тревожные события протекали в стране, чтобы от них можно было укрыться в мир искусства: запутанные последствия крестьянской реформы, молодежные радикальные метания, польское восстание 1863 года… И Григорьев откликался. Особенно ценна его статья «Вопрос о национальностях», где автор с прежней страстью ратует, вопреки космополитическим прогнозам «теоретиков» (то есть западников), за свободное развитие национальностей, за право Малороссии, то есть Украины, на свой язык и на свою литературу (и выделяется «великий Тарас Шевченко»); каждая национальность, подчеркивает Григорьев, имеет право «на самобытность существования», но никак не за счет другой нации, а лишь «в пределах ее языка, верований и племени ». Эти строки, опубликованные в разгар польского восстания, можно трактовать как отрицание и притязаний России на польские земли, и мечтаний Польского революционного комитета о присоединении Западной Украины и Белоруссии.

В статьях послемосквитянинского периода, в связи с идеей о двух сторонах русского характера, Григорьев впервые заговорил о мещанской «тине», болоте. Теперь же, под влиянием социальных перемен после 1861 года, «болотистое» мещанство зашевелилось, озлобилось, стало агрессивным, и это в свою очередь усилило ненависть нашего публициста ко всем реакционным кругам России, противящимся реформам. Григорьев в статье «Якоря» «Ветер переменился» посмел сравнить русских реакционеров с французским монархическим террором и прямо написал, что пришел в «неописуемый ужас от многообразных проявлений «белого» террора, обнаруживавшегося преимущественно в бюрократических и мещанских слоях общественной жизни». Эта реакция, добавляет автор статьи, нисколько не лучше «красного» террора.

Непосредственно же сатира и обличение никогда не были удачными жанрами для Григорьева, он впадал при полемике с идеологическими противниками в прямую грубость, часто превосходящую грубые же наскоки враждебных журналистов; например, ненавидя радикальных деятелей «Современника», он мог бранить Чернышевского и Добролюбова за превращение «фешенебельного журнала» в «социальную конюшню».

В качестве сатирического приложения к «Якорю» выходил тоже еженедельный журнал «Оса», и его редактором был также Григорьев. Он помещал там ругательные пассажи в стихах и прозе, мало остроумные, повторяющие его нападки в «Якоре», нападки на два фронта сразу: против радикальных журналов «Современник», «Русское слово», «Искра» — и против «белого» террора, особенно против «Домашней беседы» полубезумного реакционера В.И. Аскоченского. Григорьев часто противопоставлял сатиру и «положительные» описания, считал, что именно последние народны; он ведь и Некрасова упрекал, что выдающийся народный поэт опускается до сатиры, но и сам не выдерживал и «опускался», нанося удары и «левым», и «правым».

Стремление стать над схваткой в напряженные моменты национальной истории никогда не приводило к успеху: широкие массы читателей склонялись к какой-либо одной позиции. Или — или. Поэтому новое издание, затеянное Стелловским и Григорьевым, было обречено на неуспех. Этому помогала еще и пессимистическая тональность статей редактора. Мелькали подписи, подчеркивавшие «маргинальность» авторов: «Ненужный человек», «Гамлет Щигровского уезда» (название повести И.С. Тургенева о «лишнем человеке»). Да и внутри статей звучали «похоронные» ноты. С самого начала издания «Якоря». Вот программный первый номер. Вторая статья, после «Вступительного слова…», называлась «Безвыходное положение. Из записок ненужного человека». А в ней — «Дело наше покончено», нам нет места в практической жизни и т. д., и т. п. Чита­тель мог спросить: если ваше дело покончено и вы никому не нужны, зачем же вы затеваете журнал?! Недруги Григорьева, и слева, и справа, без всяких колебаний уверяли читателей, что именно они знают истину и именно они поведут страну к счастливому будущему, именно они умны, благородны и талантливы. Конечно же, такая уверенность была куда более привлекательна для массового читателя, чем унылые рассуждения о сложности жизни. Единственное, что из «Якоря» широко читалось и ценилось, особенно в актерских кругах, — это театральные рецензии.

Жизненные неудачи очень изменили облик Григорьева. Куда девалась его живость, его лихорадочная возбужденность – когда при его стремительном входе в собрание хотелось спросить: «где пожар?»! К.Н. Леонтьев, познакомившийся с ним уже в шестидесятых годах, так его описывает: «Мне нравилась его наружность, его плотность, его добрые глаза, его красивый горбатый нос, покойные, тяжелые движения, под которыми крылась страстность. Когда он шел по Невскому в фуражке, в длинном сюртуке, толстый, медленный, с бородкой, когда он пил чай и, кивая головою, слушал, что ему говорили, — он был похож на хорошего, умного купца, конечно, русского…» Любопытно, что страстность, хоть и подспудная, была заметна!

Видя полный неуспех своего журнала, Григорьев в начале 1864 года покинул «Якорь» и «Осу», хотя официально он числился редактором до сентября того года. Он вернулся к Достоевским, в их новый журнал «Эпоха». Здесь он продолжил публикацию воспоминаний и театральных обзоров, а из нового дал две статьи «Парадоксы органической критики» с подзаголовком «Письма к Ф.М. Достоевскому». Это итоговая теоретическая статья нашего критика. Начинается она с иронического эпиграфа из «Горя от ума»: «О чем бишь нечто? Обо всем! Репетилов». Да, как часто у Григорьева, статья обо всем, но главным образом – об органичности, цельности, естественности, духовности, поэтическом пророчестве, о дорогих именах: восторженно оценивается книга В. Гюго о Шекспире, похожая по строению на труды самого Григорьева («Книга сама по себе — гениальное уродство, в котором о самом Шекспире едва ли найдется листа два печатных»), вспоминается «светозарное отражение лучей Шеллингова гения на англосаксонской почве, называемое Карлейлем», из русских упомянуты Пушкин, Белинский, Мочалов, Островский, инок Парфений, «Хомяков и его школа» и «несколько стихийный А. Бухарев» (Григорьев, конечно, знал, что архимандрит Феодор снял с себя монашеский сан и вернул свое мирское имя).

После двух больших частей (писем), которые автор назвал лишь «присказкой» с обещанием дать «сказку» «впереди», должна была появиться часть третья. Кажется, она даже была написана, но вихрь событий не сохранил ее, «Парадоксы…» оборвались на «присказке». В июле 1864 года скончался М.М. Достоевский; это, конечно, мучительно потрясло любившего его брата; Федор Михайлович взял весь журнальный технический груз на себя. А Григорьев в июне опять сел в «яму», в долговую тюрьму. Этому предшествовало скрещение самых разных душевных кризисов. Мало ему было переживаний от провала «Якоря» и разных домашних дрязг с Марией Федоровной, с которой он то сходился, то расходился. Восстановились, к сожалению, разногласия с Достоевским. В «Парадоксах…» Григорьев открыто перечисляет упреки, которые ему делал Федор Михайлович: чрезмерная теоретичность статей, незнание современной текущей литературы, недостаток уважения к Гоголю… Как и раньше, по принципу «корзиночки» комплекс неудач приводил к творческой апатии, к загулам, к залезанию в немыслимые долговые обязательства… И вот — опять в «яме».

Сколько времени Григорьев просидел в тюрьме — неясно. 26 июля он еще не вышел из «Тарасовки». В конце августа он опять был в заключении. Но была ли это повторная история, то есть освобождался ли он в начале августа или так и сидел с начала июля до середины сентября, понять из его редких писем трудно.

У Достоевского, мы знаем, было и денег мало, и совсем не было надежды, что, выйдя из тюрьмы, Григорьев снова не наделает долгов. А в «Тарасовке» он хотя бы понемногу трудился для «Эпохи». Но жизнь там была теперь, после ухода (смерти?) любезного старичка-смотрителя, ой как тяжела. В письме к Н.Н. Страхову от 3 сентября 1864 года Григорьев сетует, что не получает от редакции «Эпохи» обещанные 5 рублей в неделю и потому не может работать: «…не говорю уже о непереносной пище и недостатках в табаке и чае — задолжавши кругом тут же людям, беспрестанно вертящимся на глазах, — протухши от пота, ибо белье не отдает прачка, — не имея какого-либо костюма, можно ли что-либо думать?» Это — последнее — письмо к Страхову кончается потрясающим стоном: «…хоть за прежние–то заслуги и за «записки» (воспоминания. — Б.Е.) — не третируйте меня хуже щенка, покидаемого на навозе».

Что мы точно знаем, около 21 сентября его выкупила из «Тарасовки» второстепенная писательница А.И. Бибикова (кажется, он обещал стилистически выправить какие-то ее произведения). Но на свободе он прожил всего несколько дней. 25 сентября 1864 года он неожиданно скончался от апоплексического удара, как тогда называли инсульт. 28 сентября друзья хоронили его на Митрофаньевском кладбище, за Варшавским вокзалом. Ныне кладбище не существует; оно располагалось рядом с сохранившимся старообрядческим кладбищем, теперь называемым «Громовское»; их разделяла бывшая Старообрядческая, ныне Ташкентская улица, идущая от Дома культуры им. Капранова через подъездные пути Варшавского вокзала к Митрофаньевскому шоссе; Громовское кладбище находится у южной стороны Ташкентской улицы, а Митрофаньевское простиралось севернее.

Писатель П.Д. Боборыкин вспоминал: «Проводить Григорьева бралось немного народу: редакция журнала «Эпоха», несколько человек из «Библиотеки для чтения», два-три актера, в том числе П.В. Васильев, и какие-то личности в странных одеждах, как оказалось, пансионеры дома Тарасова, сидевшие с Григорьевым в одной комнате. В церкви все заметили бывшую актрису г-жу Владимирову. Она приехала проводить в могилу того театрального критика, который относился к ней всегда более чем снисходительно, находил даже в ней задатки большого дарования. И оказалось, что г-жа Владимирова никогда даже не видала в лицо покойного, почему и попросила одного из распорядителей похорон приподнять крышку гроба: гроб стоял в церкви закрытым».

В начале 1930-х годов, когда разрушали Митрофаньевское кладбище, профессор B.C. Спиридонов, всю жизнь занимав­шийся творчеством Григорьева, настоял, чтобы его прах был перенесен на Волково кладбище. Поставили новое надгробие. Теперь останки Григорьева покоятся рядом с могилами его великого предшественника Белинского и великих недругов Добролюбова и Писарева, хотя, честно сказать, последние к Григорьеву, да и он к ним, относились все-таки с подлинным уважением — настоящие таланты, даже споря, признают значение друг друга.


Загрузка...