Итак, в кармане у Васко были доблы, добрые доблы времен короля дона Педро, самые полновесные и надежные из всех золотых монет, которые когда-либо чеканились на этой земле вплоть до того времени, воистину золоченого, когда получили хождение до́бры и добро́ны короля дона Жоана V;{40} и, позванивая ими, Васко вступил в епископские конюшни в сопровождении хмурого Перо Пса.
— Где же он, где же мой любезный гнедой?
И, не дожидаясь ответа, пошел между стойлами, занятыми лошадьми и мулами, в поисках хваленого и желанного скакуна; ему уже не терпелось сжать коню бока коленями и понестись вперед, побеждая пространство.
— Вот он, вот он! — И юноша обвил руками шею славного животного, которое, казалось, понимало ласковые слова и отвечало приветливым и осмысленным ржанием, словно повинуясь пресловутому животному магнетизму,{41} благодаря коему устанавливается эта необъяснимая, но бесспорная связь между двумя родственными натурами.
Оба они, и молодой всадник, и молодой скакун, были бесстрашны, резвы, неосторожны, беззаботны, обоих смутное стремление влекло в неоглядные просторы, и оба чувствовали, что созданы друг для друга, что оба повинуются зову, побуждающему их очертя голову ринуться навстречу неведомым приключениям.
Конюхи взнуздали и оседлали коня, дивясь его покорности. Васко одним прыжком вскочил в седло, слившись с гнедым воедино и телом, и душою, словно две половины кентавра античности, прежде разлученные, воссоединились наконец, чтобы зажить своей естественной и первобытной жизнью.
Конь крупной и уверенной рысью помчался по плохо замощенным и скользким кручам, которые прадеды наши, в простоте душевной, величали улицами.
Васко миновал Вандомские арочные ворота, где Гаски и их епископ Нонего поместили чудотворное изображение Богоматери,{42} покровительницы нашего города; это изваяние — герб Порто; затем студент проследовал к воротам, которые теперь зовутся воротами святого Себастьяна, и оттуда выехал на все ту же улицу Святой Анны. Он остановился близ арки, увидел, как приоткрылись створки ставней, и расслышал слова, произнесенные тихо, но внятно:
— Хорошо! Спеши же. И ни слова более.
Васко разглядел взметнувшийся в воздух белый платок. Платок падал вниз; Васко подхватил его на лету, почтительно поцеловал и спрятал у себя на груди. Ставни затворились, и он продолжал путь.
Он уже подъезжал к городским воротам, которые об эту пору наверняка не отворились бы для кого-то другого, но тот, кто прискакал из Епископского дворца верхом на великолепном коне, известном всему городу, племянник Жоана да Аррифаны, любимец самого прелата, — у кого мог он вызвать подозрения? Отворили ему ворота и пошли будить лодочников, чтобы переправили его на тот берег Доуро.
Васко ожидал перевозчиков на берегу: под ногами у него был сырой песок, он глядел на журчащие воды реки, прислонившись к гнедому, стоявшему так же неподвижно, как его хозяин, и оба, казалось, размышляли. Печальной и унылой казалась поза студента, печальны и унылы были его размышления. Куда он направляется? Что собирается делать? Что-то выйдет из всех этих опасных приключений, в которые он впутался смеясь и шутя и от которых был теперь не властен уклониться, ибо в своем стремительном водовороте они неотвратимо несли его к неведомым безднам, доныне не представлявшимся ему даже в воображении, — и вот они разверзли перед ним чудовищные пасти, собираясь, быть может, поглотить его, а то и, как знать, погубить то, что ему всего дороже, всего ближе его сердцу.
Слепая любовь к прекрасной Жертрудиньяс, пылкая приверженность делу горожан, которое так близко к сердцу принимала она, ненависть к утеснителям родного края — и в то же время тайный голос, идущий из самой глубины сердца, заступался за неправедного епископа и жестокого властелина, который по отношению к нему, Васко, всегда был сама доброта, сама снисходительность, неизменно и безотказно!..
Каково бесхитростному юношескому сердцу, еще не очерствевшему в столкновениях с несправедливостями света, питать, таить в себе столь взаимоисключающие склонности и чувства? Настанет время, и сердце юноши изведает разочарования, коварства любви, измены друзей и жестокие уроки всеобщего эгоизма, все это изведает оно, и холод оледенит душу, она перестанет быть подобием создателя, ее сотворившего, станет безобразным и увечным изделием злого демона, ее изуродовавшего.
Время это настанет, но оно еще не настало. Васко впервые испытывает терзания. Его усадили уже на пыточную кобылу, но палачи не взялись еще за дело…
— Кто идет? — закричал Васко, обращаясь к человеку, который приближался к нему, огибая глинобитные домишки, теснившиеся к городской стене.
— Это я, Васко.
— Вы — и вдруг здесь, Руй Ваз! Только что, когда я уходил от епископа, вы стояли там на карауле!
— Нашелся добрый приятель, согласился постоять за меня, а я поскорее бросился сюда, чтобы успеть сказать вам до вашего отъезда…
— Что же именно?
— Что мне известно, куда вы направляетесь. Между нашими было условлено, что поедете вы; там, куда вы прибудете, вы узнаете вести, касающиеся нас всех. Но, сеньор Васко, молодой господин, прежде чем двинуться в Грижо́, поговорите сперва с нею.
— С кем это — с нею?
— С ведьмой из Гайи, с кем же еще.
— Нет, этого я не сделаю. Я поклялся, что не буду ни останавливаться, ни отдыхать, покуда не выполню обещанного. Сначала я должен побывать в Грижо́, потом…
— Потом? Пусть будет так. По возвращении из Грижо зайдите в часовню святого Марка, и там вы встретите человека, который расскажет вам то, чего я не могу рассказать здесь и сейчас.
Но тут подошли перевозчики, Руй Ваз скрылся, подобно тени, а Васко с гнедым взошел на лодку-савейро,{43} каковая и переправила их в новую часть города.
Время, затраченное на все то, о чем мы рассказали, и на стремительную скачку от прибрежья Вила-Новы до холма, именуемого Бандейра, составило в целом менее часа. Стояла еще ночь, воистину ночь, глухая и непроглядная, когда добрался он до этого холма, который приобрел такую известность ныне,{44} в ходе наших кровопролитных гражданских междоусобиц.
Пусть же сеньор студент следует своим путем, подобно тому как я сам следовал своим, — столько раз, на куда менее резвых скакунах и куда более медлительно, — когда, охваченный смертной тоской по моему родному Доуро, добирался на пресловутом наемном муле, семенившем мелкой рысцой, до приветливых берегов Мондего, которые так проклинало неблагодарное мое сердце;{45} а ведь за всю мою жизнь на этом свете мне на долю не выпадали дни счастливее тех, что провел я там в невинную и беззаботную пору безмятежной студенческой жизни.