Глава XXVI. А Аниньяс?

А Аниньяс? А бедняжка Аниньяс, брошенная в темницу? Что с нею сталось, сеньор сочинитель? Разве можно на такое долгое время оставлять в мерзком тюремном застенке юную красавицу, да к тому столь располагающую к себе, столь добронравную, подружку нашей Жертрудес, одним словом, Елену сей Трои,{146} из-за похищения коей непобедимый град наш уже пылает в огне мятежа, чуть ли не гражданской войны? Проходят главы и главы — одна короче другой, это верно, но их немало, — а беспечный летописец ни слова о том, что с нею сталось.

Отвечаю, друг-читатель: вина не моя. Сервантес не мог отвечать за оплошности и промахи Сида Ахмета Бен-инхали.{147} Если Дульсинея заколдована небрежно, и мы то видим, как гарцует она на ослице по тобосским полям, то разгуливает со своими прислужницами по прелестным садам пещеры Монтесиноса; если наш приятель Санчо появляется верхом на сером, которого двумя страницами раньше таким прехитрым способом выкрал из-под него честный Хинес де Пасамонте, — то повинен в этих ляпсусах мавр-летописец, а не христианин, издавший его сочинения.

То же самое происходит и со мной, когда тружусь я над сей правдивой повестью. Кое-что переписываю без изменений, кое-что перевожу — в зависимости от того, насколько устарел язык бесценного манускрипта, каковой посчастливилось мне найти. И если случается мне вставить собственное суждение или размышление в виде комментария к событиям, то я ни разу не позволил себе изменить последовательность повествования и неотступно соблюдаю ту, которую избрал высокомудрый Сверчок, коему обязаны мы этими несравненными летописями, прославляющими и возвеличивающими наш град и историю Сената его и народа.

Итак, пусть красавица Аниньяс наберется терпения, и пусть наберется терпения благосклонный читатель, ибо, прежде чем отодвинуть засовы и отпереть замки епископской темницы, нам придется снова подняться по дворцовым лестницам, проследовать по длинной анфиладе покоев и снова войти в тот таинственный и укромный кабинет, где недавно у нас на глазах надменный властитель нашего края облачался в пурпур и горностай, украшая свою особу пышными эмблемами духовной и феодальной власти.

Торжественное богослужение в старинной часовне святого Марка в Гайе, на другом берегу реки, завершилось еще до той поры, когда на улице Святой Анны и на соседствующей с ней улице Баньярия разыгрались шумные события, описанные в предыдущих главах; и каноники, капелланы, певчие, священнослужители всех разрядов, кто как мог, но уже не в процессии, возвращались в город. Они не стали дожидаться обеда, который должны были предложить им власти нового города, если не в силу письменного договора, то во исполнение давно установившегося обычая и правила; за сей обед клирики платили заранее тем, что помавали кадилом и распевали «Люди добрые, люди добрые», как уже упоминалось в первой части нашей истории, где я сообщил также, что этот обряд дожил до нашего времени. Так вот на сей раз люди добрые из нового города или Вила-Новы должны были съесть сами и мелкую треску, и камбалу, ибо ни один певчий, ни даже жезлоносец капитула не пожелал оказать им честь и разделить с ними трапезу после молебна: в такой растерянности все они пребывали и так спешили укрыться по домам.

Епископ отбыл одним из первых. Восседая на белом муле, накрытом роскошной попоной алого бархата с золотыми позументами и бахромой, в сопровождении своего коменданта, который ехал справа от прелата, а также многочисленной свиты, в которую по преимуществу входили приближенные, состоявшие при нем, когда он был еще мирянином, причем все эти люди были вооружены, да и сам епископ тоже — грозный и могущественный сеньор вступил в свой добрый город Порто, каковой покинул незадолго до того пастырем душ и апостольским прелатом. Он перебрался через реку в большой лодке, именуемой «Соборною», поднялся на холм, где стоял дворец, повелел коменданту вооружить ратников и держать их наготове, но без лишнего шума и так, чтоб о том не проведали в городе; а сам вернулся к себе в кабинет.

— Позовите ко мне Аррифану; как только Васко вернется, доложить мне, а покуда всем удалиться. Перо Пес, вы останетесь.

Так повелел епископ, войдя к себе в кабинет; и все поступили согласно его повелению.

Вот челядинцы вышли. Князь церкви остался наедине со своим премьер-министром в ожидании своего главного советника. Епископ с виду весел и в хорошем расположении духа, Перо Пес не так печален, как нынче утром. На разбойничьей физиономии министра даже виднеется некое подобие улыбки; улыбка, правда, натужная, как всегда, и губы мерзко кривятся… но этой физиономии не дано улыбаться по-иному.

— Стало быть, — молвил хозяин, откидываясь непринужденно на высокую спинку удобного кресла… настолько удобного, насколько могло быть таковым кресло в четырнадцатом веке, — стало быть, ты опомнился, Перо Пес, страх твой пошел на убыль?

— Сейчас полегчало, черный люд притих. А как было разъярился!

— Так ведь ты куснул первым!

— Куснуть-то, может, и куснул, но ежели их разъярил я, то поначалу кто-то меня самого разъярил.

— Не заговаривайся, Перо. Ты, видно, еще того не знаешь, бывают такие свирепые и хищные твари, таких подлых кровей, такого мерзкого нрава, что от собственной злобы впадают в бешенство и в ярость, хоть не коснулись их клыки другого какого-то зверя.

— Гм!

— Гм! Вот-вот: рычишь, словно старый шелудивый кобель, маешься от собственной ядовитой злобы. Верно, когда я прикажу тебе «хватай», ты хватаешь, на то и пес ты, для того я тебя и купил. Но я ведь тебе не приказываю: «Рви, грызи, терзай!», а действуешь ты именно так. И действуешь так на собственный страх и риск, повинуясь побуждениям своей подлой и гнусной природы, а с нею никогда не мог я сладить ни ученьем, ни приказом. И заметь, я сказал — «на твой собственный страх и риск». «Риск», Перо Пес, так я сказал; и хочу, чтобы знал ты: больше не буду я вызволять тебя из рук простонародья, как вызволил нынче. В следующий раз сам с ними толкуй. Пусть вздернут тебя на виселицу, раз уж так им хочется, а меня пусть оставят в покое.

— Меня на виселицу!

— Тебя на виселицу. А ты как думаешь, любезный? Пеньковая веревка так давно и так сильно по тебе тоскует, что когда-нибудь, Перо, придется тебе поплясать там, где по твоей воле плясало столько народу; вижу я, такой конец — самый для тебя подходящий конец.

— Ох, и шуточки же у вас!.. Когда вы в добром настроении, вы своими речами хоть кого рассмешите!

И он засмеялся… Перо Пес засмеялся. Но каким смехом! Если послышится из пасти адовой смех, когда угодят туда некие всем нам известные проходимцы, то, верю и надеюсь, именно так прозвучит этот смех.

— Я не шучу, — возразил епископ, — я говорю всерьез и не тая правды. Постарайся обзавестись друзьями в народе, не то, коли станут они снова выпрашивать у меня эту поганую голову… она до того поганая, Перо, что клянусь тебе…

— Обзавестись друзьями в народе… да это проще простого.

— Как так?

— Мне достаточно стать недругом одного человека…

— Кого же?

— Сеньора епископа.

— Вот как!

— Так уже поступили Руй Ваз и брат его Гарсия Ваз, они бежали из дворца, как вам ведомо, и отказались служить вам; видели бы вы, в какой они чести у простолюдинов этого города.

— Предатели! — воскликнул, епископ; в порыве гнева он вскочил с кресла и стал расхаживать большими шагами по комнате. — Предатели! Следи за ними, мой Перо Пес. А когда час приспеет, прикажу тебе «хватай»!

— Не буду я.

— Как так — не будешь?

— Гм!

— Ах, так ты тоже?..

— Не хочу я на виселицу.

— Нет? Но от твоего желания толку немного будет: все равно, либо народ повесит тебя, как Иуду, на суку смоковницы, либо я пошлю тебя качаться промеж двух столбов с перекладиной; для тебя, сдается мне, разница невелика. Как бы там ни было, а умрешь ты от этой хвори, так и знай. Укрепи душу свою в сей вере, предай ее в руки дьявола, коему ты с самого рожденья принадлежишь, и перейдем к другому делу.

Перо Пес ухмыльнулся своей истинной ухмылкой висельника: видимо, выбор, предложенный епископом, пришелся ему по нраву и успокоил его. Прелат устремил на податного проницательный взор; затем, видимо, сладив с гневом, снова сел в кресло и молвил:

— Возьми вот этот ключ, отопри вон ту дверь и тайным ходом, тебе известным, ступай в темницу…

— А кого угодно вам, чтобы я… — осведомился изверг, вытаращив глаза — глаза гиены — и дополнив недомолвку чудовищным жестом, означающим удушение: сие действие было постоянным предметом мечтаний, излюбленной и высшей целью подлой его жизни.

— Никого, мясник, — отвечал епископ в испуге, — никого! И поклянись собственной головой, что не осмелишься коснуться и волоска на голове этой женщины.

— А, понятно, — проговорил каннибал, и выражение омерзительного лукавства смягчило — как смягчило, боже правый! — черты лица его, напрягшегося было в хищной гримасе. — Понятно! — И глаз в кровавых прожилках непристойно прижмурился, отчего вид податного стал еще гнуснее. Уж лучше бы глаза его горели жаждой крови, а не мутнели и не заволакивались отвратительной дымкой подлой и грубой похоти, что видна в них сейчас… — Понятно: вам угодно, чтобы я улестил ее ласковыми речами, сказал бы ей…

— Мне неугодно, чтобы ты вел с нею разговоры, я велю тебе привести ее сюда.

— А коли добром не пойдет, тогда, само собою…

— Силу в ход не пускать, слышишь, тварь! В этом нет нужды. Она сама придет: знаю, она того хочет.

— Еще бы, еще бы, вы на такие дела мастак, перед вами ни одна не устоит…

— Молчать, шут, и ступай.

Услышав окрик своего господина, злобная тварь понурилась и прижала уши; затем, отдернув занавес, прикрывавший вход, хорошо ему знакомый, Перо Пес отпер тайную дверь и стал спускаться по неосвещенной винтовой лестнице, которая вела в подземелья дворца, в застенки, темницы и другие епископские крипты,{148} о коих знали лишь податной да сам князь церкви, никому более не доверявший ключа и, равным образом, черных тайн, доступ к которым этот ключ открывал.

Загрузка...