Васко обнял мать, принял ее объятия и ласки и вышел наконец из ведьминой таверны. Небо уже очистилось и было почти ясным. Молодой человек подошел к пристройке, примыкавшей к примитивно и грубо сработанной стене заведения, или, вернее, составлявшей часть оного, ибо в эту пристройку погонщики ставили своих мулов, — Васко вывел оттуда застоявшегося гнедого, который, дивясь тому, в сколь недостойное место попал, томился и ярился, ибо ему не терпелось вернуться в роскошные конюшни дворца. Юноша заговорил с ним, благородное и умное животное, узнав голос, тотчас же успокоилось и присмирело. Едва ощутив у себя на гриве руку хозяина, а в стремени тяжесть его ноги, скакун, покорный и кроткий, склонился, подобно дромадеру, чтобы принять седока. Твердой и на диво уверенной рысью спустился он по обрывистым склонам Гайи, ни разу не оступившись и не поскользнувшись ни передними, ни задними копытами о вылетавшие из-под них и катившиеся вниз по круче камни и гальку.
Вскоре конь и всадник были уже внизу, на берегу реки. Всадник спешился и, держа коня на поводу, без опаски и тревоги завел его на борт первого же попавшегося савейро. Они пересекли черные потоки Доуро, вышли на берег близ Порта-Нобре, и юноша, снова вскочив на коня, устремился к холму, на котором высился собор.
Народ, все еще возбужденный, хоть и мирно настроенный, бродил группами по улицам Кангостас, Баньярия и по улице Медников. Васко, которого простолюдины знали в лицо и любили, несмотря на его близость к епископу, спокойно пробирался среди горожан, снимая берет при встречах с людьми постарше, дружески кивая людям помоложе, всех приветствуя и от всех получая недвусмысленные изъявления благосклонности, почти восторга, на которые низшие классы не скупятся по отношению к тем, кто с ними приветлив и уважителен без фамильярности; тем, кто не заявляет им всем своим видом и обхождением, как наши нынешние демагоги: «Я столь добр и либерален, что снисхожу до вас», — но, скорее, говорит: «Я не живу с вами, ибо мы слишком разнимся по воспитанию и взглядам на жизнь. Но я с вами душою и телом, с вами в деяньях и помыслах, ибо я брат ваш пред богом и Евангелием, пред законами природы и законами разума».
Кроме того, Руй Ваз и Гарсия Ваз вернулись в город раньше нашего студента и даром времени не теряли. Им понадобилось всего несколько часов, чтобы придать смутному и беспокойному возбуждению народа желаемое направление, которое люди приняли охотно и с восторгом.
Во всех народных волнениях всегда есть некий пробел, некое зияние неопределенности, и всякий, кто отличается хладнокровием — даже если не бог весть как ловок — может легко воспользоваться этим, если вовремя сумеет подбросить народу имя, слово, какую-то фразу, которая этот пробел заполнит. И тут не мысль важна, тут требуется символ. При этом обычно нет времени поразмыслить о том, что же, собственно, символ этот воплощает, недосуг рассматривать сию проблему: там видно будет. Берется слово, имя, штандарт или хоть треугольная шляпа,{116} как недавно произошло во Франции, — и вперед.
Правда, потом за каждым остается право оплакивать ошибку, сожалеть о поспешности и устраивать заговор против того, что сотворил собственноручно; но только это и остается.
И все же так было и будет: ибо народ приходит в бурное волнение не из-за чего-то хорошего, что придет в грядущем, но — неизменно — из-за чего-то плохого, что невозможно более переносить в настоящем.
Иными словами: ни один демагог{117} никогда не совершал революции с помощью своих программ, сколько бы статей в них ни содержалось; все революции совершаются по вине тех, кто правит, их вызывает злоупотреблениями и произволом сама власть.
Ведь пугающий рев народного гнева гласит всего лишь одно: «Разрушим». Не подлежащий обжалованию приговор суда народного гласит всегда: «Смерть».
Но кто же будет жить потом — ибо необходимо, чтобы кто-то уцелел, что-то сохранилось — и что будет построено на этих развалинах, ибо в руинах жить нельзя? Тут-то демагог и берется за свое ремесло, и да простит его бог, ибо он редко начинает добром и еще реже кончает им!
Стало быть, как я говорил, оба брата Ваз, которые теперь ратовали за вольность народа и возмездие его притеснителям так же преданно и рьяно, как прежде защищали привилегии и преступления епископа, коему служили, оба брата Ваз разошлись в разные стороны и вмешались в сборища ремесленников и торговцев; мало-помалу они придали целеустремленность огромной этой силе, которой только того и не хватало, и мощь, расходовавшуюся прежде на гомон и выкрики, они употребили на то, чтобы привести в действие колоссальную машину революции.
Гарсия Ваз повторял доверительным тоном со скорбью в очах и сокрушением в голосе нижеследующее:
— Что они еще не знают, каков злодей епископ, какие бесчинства творит, какие новые утеснения замышляет. Что необходимо положить этому конец, да не мешкая. Но что народ нуждается в поддержке и в предводителях, и только один король может ему предоставить и то и другое. Что восстановить справедливость целиком и полностью, пусть жестокую, ибо злодеяния того заслуживают, в состоянии один лишь дон Педро, прозванный и Справедливым, и Жестоким, ибо ему так же легко отправить на виселицу или на костер епископа, как и любого раба или «малато»,{118} коль скоро они того заслужили. И что король сумеет отбиться от Рима, ежели оттуда будут грозить отлучениями да интердиктами.
— Но мы хотим убить епископа собственноручно, — отвечали простолюдины, — он насилует наших дочек и крадет у нас жен. Мы хотим повесить его на кишках Перо Пса, его сводника; а епископом сделаем архидиакона Оливейраского, он святой муж и не будет ни грабить нас, ни отлучать. Пойдемте к Пайо Гутерресу, к нашему архидиакону. Пойдемте к нему!..
— Пайо Гутеррес, — гнул свое смутьян, — святой старец, вы услышите от него только увещевания да проповеди, призывы к миролюбию да милосердию. Но ему не по силам возглавить наши ряды, взять в руки меч и повести нас на Епископский дворец, и овладеть соборными башнями, такими же неприступными, как башни какого-нибудь горного замка. О нет! Нам нужен человек молодой и решительный, приверженец и короля, и народа, но в то же время он должен быть сеньором настолько, насколько требуется это, чтобы возглавить нас, взять хоругвь Богоматери в палате Совета и пойти с нею впереди нас всех. И говоря по правде, поскольку в нашем краю нет дворян,{119} ибо наш городской устав не разрешает им селиться здесь, то есть у нас только один человек, способный на такое дело, и это… это наш студент.
— Какой еще студент?
— Тот, который состоял при епископе, как состоял при нем я, а теперь ненавидит его, как сам я его ненавижу.
— Но кто же это?
— Цвет юношества, перл среди школяров, жених нашей Жертрудиньяс.
— Васко!
— Вот именно.
— Племянник брата Жоана да Аррифаны?
— Он самый.
— Но ведь он состоит при епископе!..
— Он предпочел бы состоять при сатане. Нет, он служит королю, он за короля, друзья мои. И узнайте великую тайну…
Все сгрудились вокруг Гарсии, который возвестил таинственным тоном государственного секретаря, со всею серьезностью сообщающего какую-нибудь чепуху пустоголовой ораве — своему парламентскому большинству:
— Знайте, честные мои друзья, что наш Васко виделся нынче с королем, который тайно пожаловал в Грижо, чтобы переговорить с ним.
— Король в Грижо! — возопили все в один голос.
— Шш-шш, эдак вы все погубите. Да, он там, но тс-с! И больше я вам слова не скажу, коли не поклянетесь хранить тайну.
— Клянемся.
— Хорошо. Теперь никому ни слова.
— Я только жене скажу, а то она…
— А я только куму Бонифасио.
— А я…
— Хорошенький способ хранить тайну и держать слово! Говорят же вам, вы эдак все погубите.
— Верно, верно, нужно хранить тайну. А до каких пор, Гарсия Ваз? Трудно все-таки…
— До нынешней полуночи.
— Ладно, ладно, до полуночи.
— Васко — наш человек, — продолжал народный оратор, — он доставит нам приказы короля; услышанные им из королевских уст. К тому времени, как совсем стемнеет, недолго осталось ждать, — каждый пускай вооружится лучшим оружием, какое у него есть, и мы соберемся здесь, возле арки, и отсюда отправимся в палату Совета за нашим знаменем. Там поговорим о том, что надлежит делать.
— Я вот на чем стою: епископа казнить и долой все пошлины да подати.
— Я-то не столько за это все, сколько за то, чтобы Жила Эанеса лишить звания судьи: он осел и мошенник.
— Нет, у меня другое, что я хочу, так это…
— Хватит, хватит, друзья, покуда больше никаких разговоров. Молчок! И пускай каждый подготовится к нынешней ночи.
Таким манером Гарсия Ваз остановил сей поток программ, которые уже заструились в воздухе, грозили стать еще многоводнее и вскоре, подобно Ниагарскому водопаду, обрушились бы водяною завесой над готовящейся революцией, причем весьма вероятно, что под наклонно летящими мощными струями осталось бы цело и невредимо все то, что революция больше всего стремилась, жаждала и, возможно, должна была уничтожить в первую очередь.
Программы, как видите, — штука весьма древняя, а не какой-то недуг нашего времени.
Если в одной части города так действовал Гарсия Ваз, точно так же действовал в другой части его братец Руй. И когда наш Васко очутился на улице Святой Анны, а потом на Баньярии, таких многолюдных сейчас, он увидел, что ему дружески улыбаются, являют знаки понимания, выказывают сдержанный восторг, который хоть и не прорывался наружу в приветственных возгласах, поскольку еще не приспело время, но был заметен и во взглядах, и в выражениях лиц.
Васко ощущал то, что витало в воздухе, и хоть все это льстило его самолюбию — что было естественно при его молодости и девственном неведении политических премудростей, — все же душа его, незаурядная и тонко чувствующая, была во власти непреодолимой меланхолии, которую навевают все триумфы в этом мире, где бы ни были они завоеваны, на форуме или в академии, на трибуне или в салоне.
Vanitas vanitatum, et omnia vanitas![26]{120}
Васко еще не знал этого, да и никто не знает, пока не изведает на собственном опыте; но он ощущал, предчувствовал, догадывался. Такова роковая привилегия прекрасных и возвышенных натур: они расплачиваются дорогой ценой и всякою монетой — вплоть до горестных прозрений такого рода — за свое превосходство над людьми заурядными, так завидующими этому превосходству!
Васко ехал в печали и задумчивости; и благородный скакун, казалось, был удручен душевным состоянием своего всадника, он прял ушами, понурившись, и ступал по извивам улицы Святой Анны медлительно и чинно.
Они были почти у самой арки, когда мимо проехал на крепком муле, рысившем размашисто и четко, один из стремянных епископа. Поравнявшись с ним, Васко узнал его и, попросив остановиться, соскочил с гнедого и бросил стремянному поводья:
— Отведи его в конюшню, да пусть его накормят получше, он в том нуждается.
Стремянный поехал дальше своим путем, ведя в поводу гнедого, а Васко вошел в дом нашей милой Жертрудиньяс, по которой, признаться, друг-читатель, я уже изрядно соскучился. Быть может, ты тоже?
Если так, то с ощущением сим будет очень скоро покончено, потому что в следующей главе и мы войдем в ее дом, вернее, в дом отца ее Мартина Родригеса, медника по своему ремеслу, судьи и муниципального советника преблагородного, исконно верноподданного и непобедимого града Порто,{121} эти эпитеты приданы ему и закреплены за ним мною, а почерпнул я оные из хроники монастыря братьев-сверчков.
Да, я придал их нашему городу и закрепил за ним в одном декрете, писанном мною в самом высокопарном стиле, этакое патриотическое воззвание, окончательный приговор, каждая фраза — как уголь раскаленный.
В этом декрете, каковой был представлен моим приятелем М. П. на одобрение королеве{122} и заслужил оное, мы реформировали городской герб, предложили для него геральдические фигуры башни и меча, а в центре щита поместили сердце дона Педро… Но бароны града Порто заявляют, что ни приятель мой, ни я не почитаем памяти дона Педро, что мы демагоги и невесть кто еще…
Бароны моего родного края, сдается мне, таковы же, каковы все прочие бароны Португалии и принадлежащих ей островов, а именно…
Иными словами, они бароны и есть, этим все сказано.