Глава XXXV. Заседание открыто

Уже перевалило за полночь, когда с высокой звонницы собора зазвучал медлительно, торжественно и размеренно могучий голос самого большого колокола, в который звонят лишь в очень редких случаях и который возвещает великий праздник, великий траур или какое-нибудь чрезвычайное событие в общественной жизни.

Все те из горожан, кто не участвовали в мятеже, сбежались к собору на звон освященной бронзы, которая словно возвещала городу: «Приходите, все приходите — и великие события у́зрите».

И верно, спустя недолгое время и мятежники, и мирные жители, вооруженные и безоружные, — все жители Порто уже толпились на площади перед собором и заполняли прилежащие улицы, переулки и проулки. Ночь была погожая, но безлунная, и высокие узкие соборные окна уже являли взорам многоцветные стекла своих витражей, ибо внутри собора зажигались свечи, и уже вырисовывались понемногу там — святой в митре и с посохом, тут — головка серафима меж двумя крылышками, здесь эпизод из Священного писания, еще где-то — легенда из Flos Sanctorum.[38]{182} К этим предвозвестиям чего-то неожиданного, торжественного и весьма важного не замедлили присоединиться звуки органа, сначала зазвучали верхние регистры, потом и остальные во всем великолепии своем и проникновенности.

Затем врата растворились настежь, поток света хлынул из святых приделов и залил всю площадь, кишевшую народом. И толпа ринулась во храм, заполнила необыкновенно вместительные просторные нефы, забив их до отказа; свободными остались только главный придел да хоры, ибо их защищали высокие решетки, отделяя от остальной части собора.

Зрелище было великолепное, оно могло бы привлечь толпы само по себе, даже если отвлечься от того, что в соборе предстояло обсудить вопрос, представлявший для народа величайшую важность. Каноники в своих пелеринах восседали в креслах капитула; епископ, сменив боевые доспехи мирянина на священный пурпур, шлем — на митру, а меч на золотой посох, казался, — в древнем, гомеровском смысле этих слов — «пастырем народов», что оставил на поле боя воинское свое снаряжение и является во храме облаченный в жреческие ризы, дабы отслужить службу на алтаре своего бога.

Но бог, которому должен служить епископ, есть бог мира и милосердия, он велит, чтобы даже невинные руки были омыты, прежде чем подступят к алтарям его те, кто к нему приходят. Как же примет он из окровавленных дланей грешного своего понтифика жертву, которая, согласно его учению, приносится без пролитья крови, которую позволено приносить, лишь когда сердце очищено от всяческой гордыни, скорбно, смиренно и чуждо каких-либо недобрых мыслей.

И, однако же, он восседал на престоле, этот епископ, во всем великолепии своей мирской и духовной власти, в окружении своих клириков и служителей, своих должностных лиц, и церковных, и мирских: справа от него был архидиакон, хранитель его посоха, слева дворцовый комендант, хранитель его крепости, ибо епископ был одновременно сеньором и апостолом, одновременно пастухом и свежевателем овец своих — омерзительная аномалия варварских веков, придавшая столько блеску церкви, отнявшая столько света у веры!

На главном алтаре, украшенном росписью в византийском вкусе с изображением Богоматери, покровительницы нашего города, лежала раскрытая книга, большая, с золоченым обрезом, с ярко раскрашенными миниатюрами, с готическими буквицами, перевитыми затейливыми арабесками. То было Евангелие. Книга покоилась на златопарчевой подушке.

В нижней части хоров, около решетки, сидели на табуретах городские судьи и выборные, а также судьи епископского суда и архидиакон Оливейраский, поскольку он был викарием; среди всех выделялся наш Васко с хоругвью города, которую он держал с видом, исполненным благородства и достоинства. Слева стоял стол с письменными принадлежностями, за столом сидел с пером в руке и выражением крайнего внимания на лице городской писец, коего в наши дни именовали бы мы секретарем палаты.

Все безмолвствовали, ожидая в торжественной тишине, когда откроется это важное и торжественное собеседование, долженствовавшее решить участь второго города в королевстве и самого свободного и независимого по характеру и наклонностям жителей: останется ли он феодом епископа и капитула или вернет себе вольности свободного королевского города, коих лишился по милости доны Терезы и коих жаждал все более и более, томясь под тяжким гнетом церковной власти.

Народ, которому величественность католических обрядов внушала почтение и сдержанность, при виде своего епископа во всем жреческом благолепии чувствовал, как идут на убыль гнев и ожесточение, еще недавно побудившие его напасть на дворец собственного сеньора. Перо Пса в соборе не было, но Васко, предводитель, избранный простолюдинами, и Пайо Гутеррес, клирик, любимый и почитаемый ими, были оба здесь, участвовали в конклаве, который должен был рассмотреть дела, столь важные для народа. Люди отдыхали, и люди надеялись: стало быть, проделано полпути к тому, чтобы самые ожесточенные страсти приутихли.

Да и облик прелата уже не являл того вызывающего высокомерия, не дышал той привычною презрительностью и равнодушною надменностью, которые всего более усугубляли неприязнь к нему со стороны горожан. Седина бороды его казалась белее и почтеннее, морщины, бороздившие чело, глубже, блеск в глазах пригас, а выражение их смягчилось, во всей осанке было меньше спеси и кичливости, он казался более удрученным и, в сущности, более достойным приязни, более подходящим для роли человека, вознесенного на вершину церковных почестей.

Епископ чуть понурил голову, но не сводил глаз с одного из присутствовавших, к которому взгляд его словно приковался: то был вожак народа, нарядно одетый и юный трибун; он сидел в торжественной позе, сжимая в левой руке свою хоругвь, а правую руку держа на груди, и напоминал изваяние святого покровителя Англии,{183} который впоследствии стал также и покровителем Португалии, когда ненависть к Испании побудила наших соотечественников сместить дона Сантъяго — святого Иакова — с прежнего его поста, ибо, оказывая помощь нашему королевству, он в то же время оказывал помощь Кастилии, а позже стал покровителем и всех испанских земель; добрый святой думать не думал, что его когда-нибудь спихнут с этого места.

Итак, епископ не сводил глаз с юноши, и, казалось, ничто более не занимало его.

Немалое время длилось безмолвие, длилось ожидание; почувствовалось, что нетерпение уже всколыхнуло было собравшихся, и тут Пайо Гутеррес, который внимательно следил за происходящим и побаивался, как бы из-за какого-нибудь неосторожного поступка не пошли прахом надежды на мирное окончание дела, казавшееся столь досягаемым, встал, вышел на середину хоров, преклонил колени пред алтарем Приснодевы и отвесил низкий поклон, затем, поднявшись с колен, поклонился епископу и членам капитула, сидевшим по обе стороны от прелата, и, повернувшись к епископскому престолу, заговорил;

— Коли дозволите вы мне, сеньор мой и прелат, изложу я почтенным участникам сего собрания немаловажное дело, каковое привело всех нас сюда; дело это трудное, и никто более, чем я, не желал бы, чтобы трудности сии разрешились должным образом, ибо хоть я и признаю целиком и полностью, что жалобы народа на учиненные ему обиды обоснованы, хотелось бы мне, чтобы сии обиды удовлетворены были без ущерба для достоинства святой церкви, без погибели чьей-либо жизни, чести, имущества, а также… ежели сие оказалось бы возможным… чтобы не пришлось обращаться к высшей власти — власти короля, к коему все мы обязаны питать почтительные и верноподданнические чувства вассалов, но опеку свою… да будет мне дозволено сказать это, ибо я верен долгу и откровенен… но опеку свою по отношению и к церкви, и к народу монархи по обычаю своему всегда оказывают таким образом, что опекаемым приходится платить дорогою ценой.

Часть собравшихся неясно загомонила, словно бы в знак одобрения, но не очень решительного, часть негромко зашумела в знак решительного неодобрения. Пайо Гутеррес продолжал; он возвысил голос и, казалось, с каким-то особым намерением произносил слова особенно четко:

— Да, я говорю это, ибо верен долгу, говорю, как говорил бы в присутствии самого короля. Пусть же народ хорошенько поразмыслит над этим, пусть не обольщается надеждами, не в меру сладостными и почти всегда праздными, хоть и не всегда по той причине, что тот, кто давал обещания, изменил слову или не пожелал их исполнить, но потому что в действительности наилучшие советы частенько порождают трудности и неодолимые препоны.

— Что за чертовщину проповедует нам тут архидиакон? — молвил один из слушателей соседу.

— Либо вирши это, либо латынь, да больно заковыристая, ни словечка не понимаю.

— А вы, во длани сжимающий посох, дабы пасти нас и направлять, — продолжал оратор, — молю вас, не уповайте так на меч. Поразмыслите над тем, сколь пользительно для спасения души вашей, а равно и для благополучия земной и бренной жизни вашей было бы внять мольбам и укоризнам народа, ведь ежели ныне и заговорил он с отчаяния в полный голос, то годы и годы сносил терпеливо оскорбления, что чинили ему злые и жестокосердые люди, вами поставленные над ним и на важные должности, а ведь эти люди лгут вам постоянно, вам клевещут на народ, а народу клевещут на вас, от вашего имени и якобы по вашему велению учиняя злодеяния, каковые сами умыслили и многие из каковых, уповаю в том на господа, вам даже неведомы.

— Лицемер, — молвил епископ, затрепетав от гнева и повернувшись к коменданту, что сидел слева от него. — Он ненавидит меня и хочет погубить, злодей, и для того делает вид, что хочет спасти меня. Ты заплатишь мне за это, дурной клирик… в свой час, ждать недолго осталось.

А бедняга простосердечный доктринер, нечто вроде допотопного примирителя,{184} который мечтал, чтобы обе стороны, ожесточившиеся и повиновавшиеся страстям своим, вняли голосу разума и справедливости, бедняга, простирая руки к епископу, продолжал:

— Сеньор, сеньор, сей миг — решающий, быть может, он не повторится в вашей жизни, вспомните, что вам дано величие и могущество властителя, дабы карать, бедность и смирение пастыря, дабы прощать. О, не содейте же так, чтобы из-за одного страдали многие!..

— Варравины речи! — молвил епископ на ухо коменданту. — Я не могу больше его слушать. Подайте сигнал.

Комендант, взгляд которого неустанно обшаривал храм и который, видимо, убедился, что силы размещены надлежащим образом, поднял над головою меч, который держал в руке как главнокомандующий, и взмахнул им в воздухе.

Тотчас же множество ратников, арбалетчиков, алебардщиков и прочих людей епископа, которые в тот момент, когда народ входил во храм через главные врата, проникли туда же через боковые входы из монастыря и, расположившись в назначенных местах, как будто смешались с простолюдинами, тотчас же, повторяю, бросились на них, захватив врасплох: одних обезоружили, других ранили, третьим скрутили руки и всех взяли в полон. Четверо дюжих алебардщиков завладели юным вожаком восстания, не причинив ему вреда. Все двери внезапно оказались на запоре; хорошо вооруженные и многоопытные ратники появлялись из всех боковых приделов, из склепов… казалось даже, из-под могильных плит поднялись мертвецы.

В ужасе и страхе народ подчинился силе и даже не решался сопротивляться. Все совершилось в одно мгновение ока.

Мятеж был смертельно ранен в сердце и в голову: самые решительные и дельные из мятежников находились во храме, за пределами его был лишь хвост, огромный, но бездеятельный и сам по себе нежизнеспособный.

— Привести ко мне этого юношу! — вскричал епископ, встав с престола. — Не касайтесь и волоска на голове его, но, если понадобится, свяжите, он обезумел, безрассудства этого сброда помутили ему разум. Вот так. Хорошо! Приведите его ко мне.

Так восклицал епископ, ни на что более не обращая внимания, ибо среди всей этой толпы он никого более не видел и ничто более не занимало ума его средь бурных стычек, порожденных таким множеством враждующих устремлений, — он видел лишь своего студента Васко, юношу, который был светом его очей и из которого злодеи-бунтовщики хотели сделать ворона, дабы он эти очи выклевал.

Загрузка...