Юноша молча шагал впереди, его спутники следовали за ним, также не произнося ни слова. Они шли по улицам, если здесь уместно это слово, скорее уж, по закоулкам, а самое точное, по громоздящимся один над другим уступам, по бесформенным ступеням отнюдь не блистательного амфитеатра, где лепятся дома унылого селения Гайя.
Они добрались до романтического источника, который носит имя короля Рамиро и говорливые струи которого все еще повторяют неумолчную болтовню трещотки Перонелы, она приходила сюда из замка за водой для своей сеньоры, уйдет, а обратно не идет, все беседы ведет, воды в кувшине через край, а сеньора ждет-пождет… и пускай себе.
Миновали они этот источник, столь часто поминающийся в народных преданиях, миновали древнее строение, которое народ прозвал дворцом все того же короля Рамиро, но которое, судя по всему, построено в четырнадцатом веке и в те поры, возможно, служило завистливым португальским королям резиденцией; сюда приезжали они почти инкогнито, — ревнитель чистоты нашего языка сказал бы в тайности, — дабы вместе с народом плести заговоры против всевластных епископов. Заговоры, продлившиеся без перерыва более четырех веков, в течение коих короли заигрывали с народом, ибо нуждались в его поддержке: вначале — чтобы устоять под напором духовной и светской аристократии, которая чинила им столько козней, а затем — чтобы уничтожить ее.
Разлад между королями и народом — явление относительно современное. Понадобилось немало случаев предательства и измены со стороны коронованных трибунов, чтобы народ распростился с иллюзиями, — бедняга народ, который столько лет сражался ради них и почти исключительно ради них, полагая, что сражается за самого себя.
После победы лев поделил добычу согласно своему обыкновению; а в довершение вонзил клыки в клячонку, которая помогала ему…
Клячонка эта лягает льва, но затем подставляет спину под седло, как ей и положено…
Васко, наш студент, — понеже уже не вижу нужды скрывать, кто был юноша, — и да простится мне «понеже», я употребил это словечко единственно из желания позабавиться аллитерацией, а не из приверженности к старинному слогу: оно и без того настолько затаскано и затрепано нашими газетчиками и драматургами, что никто его слышать не может! — итак, Васко, наш студент, свернул в узкий переулок слева от источника и, пройдя несколько шагов, вошел в низенькую дверь; дверь была открыта, и над нею уныло свисала побуревшая сосновая ветка, служившая вывеской.{94}
Оба его спутника последовали за ним.
То была таверна для рыбаков, моряков и погонщиков мулов. Наша троица уселась за один из узких грубо сколоченных столов.
— Кувшин наилучшего вина! — сказал Васко.
Старуха, сидевшая на корточках у низкого очага, по обличью скорее ведьма, чем трактирщица, обратила к вошедшим лицо, весьма неприятное, и снова уронила голову на грудь, впав то ли в дремоту, то ли в летаргию.
— Вина, проклятая ведьма! Ты что, не слышишь?
— Ведьма, ведьма!. Были когда-то ведьмы в Гайе, искони тут водились, такое уж место. Нынче перевелись истинные ведьмы, ведьмы, где они, колдуньи да ведуньи, загребущие да завидущие… Чтоб им пусто было!.. Какие еще ведьмы? Хо-хо!
С таким бормотаньем старуха в разбитых деревянных башмаках, которые по всей Португалии именуются «тама́нкос», а в Порто, где латинские традиции сильнее, «со́кос», подковыляла к столу, за которым сидели трое вошедших, и внезапно оцепенела. Она уставилась на них глазами, которые, казалось, уже не способны воспринимать явления мира внешнего, и поза ее была несказанно выразительна.
Она походила на покойника, который вглядывается в живого, пытаясь узнать его… на скелет, который обратил к вам полый череп в знак приветствия, и его зияющие глазницы внезапно зажглись огнем.
Трое за столом были словно во власти чар; старуха, казалось, обладала свойством глядеть на всех одновременно — и с одинаковой пристальной зоркостью — своими столь мертвыми и столь живыми глазами.
Адская ухмылка стянула в одну сторону, не разгладив их, уродливые морщины ее ввалившегося рта, и старуха проговорила:
— Стало быть, нынче служат молебен Марку Евангелисту? Так и надобно. И тот, кто служит, служит на славу. Там ведь вся церковная знать. Уж мне ли не знать.
И она захохотала, захохотала, как в обычае у ведьм: лающим глухим хохотом, от которого волосы встают дыбом и кровь стынет в жилах.
Потом хриплым и неверным голосом она стала выводить, вернее, выдавливать из горла зловещие и нечестивые слова странной песни, слова эти клокотали у нее на губах, словно пена колдовского зелья в котле, стоящем на хромой треноге в очаге, который был предан проклятью и в котором горят листья фиговой пальмы.
Наш епископ не горюет,
Вместе с челядью пирует,
Тут же клирики, монахи,
И прядет лисица в страхе.
Пряла лисица пряжу, нитки сучила,
Молилась Пречистой, гимны выводила,
В силки, что расставила, сама угодила.
А лисенок-то каков:
Он на след навел волков.
Волки набегут, волкам веселиться,
Пробил их час:
Епископ, лисенок, мать его лисица —
Все пустятся в пляс.
В пляс, в пляс, как пред святым Гонсало!
Пейте вино, что я вам наливала!
И старуха приплясывала под пугающее свое пенье, спотыкаясь, словно в пляске параличных. Внезапно остановилась, вперила взор в юношу и, разразившись долгим адским хохотом, повернулась к нему спиной. Еле волоча ноги, побрела за кувшином, выбрала побольше, на канаду{95} с лишком, наполнила вином и поставила на стол.
Наши трое дивились, не говоря ни слова, все еще во власти впечатления от странного взгляда старухи, от еще более странного ее пенья и от медлительной пляски ведьмы.
Она вернулась в свой угол близ очага и села на корточки, свесив голову на грудь в той же дремоте или летаргии, от коей столь странным образом пробудилась.
— Что это за берлога сатаны, куда привели вы нас, юный сеньор? — проговорил наконец один из троих. — Вино-то, должно быть, отравлено, что там ни говори.
— Отрава и есть, сущая отрава, да притом молодое, кислятина собачья, — ответствовал Васко, опорожнив наполовину один из этих огромных кубков, что в ходу в провинции Миньо и внушили бы страх и почтение даже самым завзятым питухам британского роду. И продолжал: — Кислятина собачья, будь оно неладно! И для того, кто привык поститься за столом некоего благочестивого прелата…
— У святых врат Рима готов я поститься семь лет… семь лет и один день без скидок, лишь бы простил мне господь, что ел я там хлеб худо замешанный, да пил вино кислое, да вдыхал тамошний воздух зловонный…
— Незачем вам ехать в Рим, можете и ближе получить отпущение грехов. Стоит лишь захотеть, и нынче же ночью вы спасете свою душу.
— Нынче ночью?
— Да. Я привез приказы, согласно коим все должны подняться нынче же ночью, чтобы мы разом покончили с непереносимой тиранией, ибо нам от нее одно только утеснение и бесчестье. Король пребывает в… Можно здесь говорить без опасений?
— Если вы не боитесь ведьмы… Но про нее-то мы наверняка знаем, что страшиться нечего!.. Во всяком случае, нам с вами…
— А твой брат и вправду отказался служить дьяволу и сеньору податному?
— Да нет, сеньору-то податному он покуда служить не отказался, — отвечал третий собеседник, до этого мгновения не проронивший ни слова, — сеньору-то податному он служить покуда не отказался, кое-какие счеты еще надобно свести. Податной мастер взыскивать с виноделов подати, да вот на нем самом надобно клеймо поставить. И будет оно поставлено моей рукой: никому такого дела не передоверю.
— Хорошо сказано. Так вот, узнайте же оба… но покуда никому в городе ни слова… узнайте, что король тайком пожаловал в монастырь Грижо́, он там с рассвета и выедет оттуда в сумерках, чтобы незаметно проникнуть в город. Мы должны вовремя овладеть городскими воротами, самое же главное — овладеть собором, он все равно что крепость в нашем городе. Как настроен народ?
— Хочет своими силами добиться, чтобы уплатили ему по счету, нет у него другого средства добиться уплаты.
— А как поступят наши судьи и выборные советники?
— Как у них в обычае: будут славить победителя.
— Кто нынче ночью стоит на страже во дворце, вы, Руй Ваз?
— За кого вы меня принимаете, сеньор Васко? Покуда служил я епископу, служил честно; не давала мне совесть покою, что правда то правда, но я служил ему, ибо верность и честь — превыше всего… С нынешнего дня я больше не служу ему, не ем его хлеба, не пью вина его; вот и могу воевать с ним, — и за короля, и за народ, — я ведь сам из народа, — и за себя самого, и за… еще за одного человека, сеньор Васко…
— Вы уже говорили с Жертрудес? Говорили вы с ней, Руй, друг мой?
— Говорил, само собой; вот уж ангел, стоит поговорить с ней, и человек сам чувствует, как к добру обращается, словно его из тьмы к свету вывели. Вот перед вами брат мой, Гарсия Ваз, его она тоже в свою веру обратила.
— Тебя! Стало быть, и тебя тоже! — воскликнул студент, обращаясь к бывшему сборщику дорожной пошлины… бывшему полицейскому капралу, перевели бы мы сегодня… Будем уповать на господа ради спасения души второго братца и благополучного окончания нашей истории, что самым верным переводом было бы — бывшего прохвоста.
— Да, сеньор, меня, — ответил он, — меня самого… Как услышал я, что говорит она народу, а у самой-то на руках невинный младенчик… сынок бедняжки Аниньяс, а я ведь пособничал, когда ее… И я из всех самый был виноватый, потому как сердце мне вещало, что дурное это дело, вещало еще раньше, чем совершил я его. Самый виноватый, самый виноватый… Вещало мне сердце, чем давать Перо Псу отмычку, что выковал я для него, воткнул бы я лучше этот вот кривой нож ему в брюхо… пускай бы вывалилось оттуда все, что есть там… ничего хорошего не вывалилось бы. Но вот вам сущая правда, послушал я, как говорит она с народом, а у самой на руках младенец невинный, услышал я слова, что она сказала, и вся душа у меня перевернулась; и поклялся я всеми клятвами, какие есть, и добрыми, и недобрыми, что за зло, которое причинил я, кое-кто да заплатит.
— Что же, будь так, человече! Зло уже сделано, теперь постараемся его исправить. А верно, что Пайо Гутеррес поручился за безопасность Аниньяс?
— Верно, я сам слышал, как он это сказал перед всем народом, вот мы и уверены, что ничего худого с ней не случится. Но…
— Но, — перебил брата Гарсия Ваз, — епископ тоже обещал, что передаст нам Перо Пса, чтобы мы отправили его на виселицу, а тот все еще разгуливает по дворцу, в ус не дует и посмеивается над криками народа… а народ он народ и есть, одно умеет — кричать.
Васко погрузился в раздумье и словно отрешился от всего вокруг, перестав прислушиваться к тому, что говорили братья, которые продолжали беседовать друг с другом все о том же. На некоторое время юноша ушел в свои мысли.
Внезапно он встал из-за стола и сказал:
— Идите же: я хочу, чтобы вы позаботились о городских воротах. Собор я беру на себя.
— Вы, Васко! Вы, сеньор, совершите это… это…
— Это предательство, хочешь ты сказать. Совершу. И знаю, что делаю.
— Не знаете, нет, мой юный сеньор. Ох, сеньор Васко, совесть меня мучит… Правда, я клялся, что не скажу вам, но теперь, при нынешнем положении дел…
— Пусть она вас не мучит, пусть ничто вас не мучит, друг мой. Все я знаю, а главное, знаю, что делаю. Идите же оба, не мешкайте. И пусть народ не поддается призывам к спокойствию, пусть не спит. Когда народ спит, тирания просыпается. Король за нас, но этого мало: великие только тогда на стороне малых, когда малые сильны. С богом! Ступайте. Я скоро последую тем же путем.
— Но вы… Вы уже говорили с нею?
— Со старухой-то? С этой старухой, которая, по-вашему, ведьма? Можете положиться на меня, я давно ее знаю, и мне известно… что с ее стороны нам ничто не грозит.
— Мне тоже это известно, но…
— Ступайте же в добрый час, ступайте, ступайте.
— Иду. А она придет?
— Придет.
Бывший алебардщик и бывший сборщик пошлин вышли.
Но Руй, наш старый друг, тотчас же вернулся назад, словно по велению внутреннего голоса, которого не заглушить, и шепотом сказал на ухо Васко:
— Вы помните, что сказал я вам вчера в этой проклятой оружейной зале?
— Да, помню.
— Вы знаете, Васко, сынок, мой юный сеньор? Епископ… он плохой епископ, всё так… но вы знаете все… все, чем ему обязаны?
— Ступайте с миром, добрый человек; ступайте и оставьте меня, все я знаю.
— И вопреки тому…
— И вопреки тому, и по той самой причине. Бог будет нам судьей, Руй Ваз. Ступайте, не было бы поздно.
Алебардщик поглядел пристально юноше в лицо, словно пытаясь читать у него в душе. Васко улыбнулся в ответ таинственной и в то же время ничего не выражавшей улыбкой, понять которую было невозможно.
— Оставайтесь с богом, — молвил простолюдин. — Вы, сеньоры, сами разберетесь в своих делах и сами столкуетесь. И по крови, и по воспитанию вам многое дано, мой юный сеньор. Но помните то, что бог заповедал, он всем заповедал.
— Так оно и есть, друг мой, ступайте.
— Иду, иду, и да свершится его святая воля! Поговорите толком с ведьмою, пусть скажет она вам, пусть откроет…
Васко уже не слышал этих последних слов: он расхаживал широкими шагами по неровному и сырому полу таверны, то была просто-напросто утоптанная земля. Он даже не видел, как вышел Руй Ваз, и продолжал ходить взад-вперед все так же взволнованно и рассеянно.
Зеленые смолистые сосновые иглы, которыми был усыпан пол, уныло поскрипывали под ногами юноши; и некоторое время в неприютном помещении таверны только и слышались что меланхолические эти звуки. По выразительным и характерным чертам лица юноши видно было, что ум его и сердце вступили меж собой в какое-то борение; но все свершалось внутри, и из уст его не вырвалось даже вздоха.
Не знаю, сколько времени прошло так, но немало.
Вдруг Васко подошел к двери, ведущей на улицу, затворил ее и, подняв огромный засов, лежавший под нею, просунул его в отверстия, кое-как выбитые для этой цели в двух бесформенных глыбах гранита, стоявших по обе стороны двери. Затем на ощупь, потому что стало почти темно, он подошел к широкому и закопченному очагу, где догорало толстое сосновое полено, отбрасывавшее искры; но ярче этих искр сверкали теперь глаза старухи, которая, казалось, пробудилась от обычной своей летаргии.
Глаза старухи горели, горели, словно раскаленные угольки… юноша медленно, но уверенно шел на этот свет, внушавший страх… старуха встала, выпрямилась, теперь она была высокой и сильной, словно произошло чудо и омерзительная бесформенная жаба, только что еле передвигавшаяся по грязному, внушавшему отвращение полу, внезапно преобразилась в одного из злых джиннов, вызванных волшебной лампой Аладдина.