СТАРЫЕ СТРАСТИ

Я никогда не рассказывал про эту историю, но теперь, когда 337 Иннокентия Михайловича Смоктуновского уже нет в живых, да и старые страсти улеглись, решаюсь изложить все как было.

Мы снимали «Егора Булычова». Наконец-то пришло ощущение, что дело пошло. На каждой картине до какого-то момента все идет мучительно, натужно, пытаешься как-то ее сдвинуть, столкнутые места, а потом вдруг наступает момент, когда начинает как бы само собой сниматься. Возникает даже ощущение, что это ты уже однажды снимал. Причем картина не только идет сама, но и тебя уже тянет за собой в какую-то неведомую сторону.

«Булычов», естественно, шел особо тяжко. Первая полнометражная картина. Довлел страх, я ощущал себя Акакием Акакиевичем, полно нерешенных вопросов, причем вопросов очень важных.

Оставалось, в частности, нерешенным, кто сыграет трубача.

Ульянов вел себя и по-товарищески безукоризненно, и по-актерски изумительно, и по степени доверия к режиссуре лучшего желать нечего. Передо мной был маэстро такого высочайшего класса, что каждый раз, приходя на съемку, я удивлялся ангелоподобности ниспосланных мне обстоятельств.

В какой-то момент, когда картина начала вроде бы уже сниматься сама, меня осенило: «Вот бы Смоктуновский согласился на трубача!»

Чем был Смоктуновский в то время, сегодня даже трудно объяснить. По славе, по значимости, по авторитету таких актеров сейчас нет. Он только что сыграл Гамлета, Деточкина в «Берегись автомобиля», не меркла великая слава «Идиота» — все знали: он гений. «Вот, — подумалось мне, — как здорово будет, когда два таких могучих актера — Ульянов и Смоктуновский — сойдутся на площадке! Какая искра высечется!»

— Как бы подступиться к Смоктуновскому, — спрашиваю второго режиссера.

— Идея замечательная. Но звонить ему не могут ни ассистенты, ни я — звонить должны вы.

С пересохшей гортанью и потрескавшимися от волнения губами, узнав номер ленинградского телефона, звоню Смоктуновскому.

Подошел он сам.

— Иннокентий Михайлович, вы меня не знаете, я молодой режиссер, снимаю свою первую картину, «Егор Булычов». Булычова играет Ульянов. Я понимаю, что совершаю великую бестактность, предлагая вам эпизодическую роль, но если вы читали пьесу или видели какую-то из постановок, наверное, как и все, вспоминаете, что там что-то такое было связано с трубой. Вот я как раз и хотел попросить вас сыграть трубача.

Он помолчал минуту.

— Что ж. Разговор серьезный. Приезжайте в Ленинград.

— Зачем?

— Как зачем? Поговорим.

Я приехал в Ленинград, подгадал так, чтобы попасть на субботу и воскресенье. Позвонил Смоктуновскому.

— Еде вы остановились?

— В «Октябрьской».

— Через полчаса я за вами заеду, поедем в Комарово, на дачу. Соломка нас покормит, поговорим о роли.

— А вы посмотрели пьесу? Извините, у вас текста там почти нет.

— Даі, все прочитал. Абсолютно готов к разговору.

Через полчаса подъезжает роскошная по тем временам, новейшая белая «Волга», за рулем живой Смоктуновский, что тогда производило совершенно ошеломляющее впечатление на всех прохожих. Такого больше видеть не приходилось. Ну может, похоже реагировали на Тихонова после Штирлица. Люди просто окаменевали.


Фото — Иннокентий Михайлович Смоктуновский


Смоктуновский роскошным жестом распахнул передо мной дверцу. Он был совершенно лыс. Как вскоре он объяснил мне, лысина необходима для роли Ленина. На лысую голову легче клеить монтюр, усы, класть грим.

К вопросу об исполнителе роли Ленина ленинградские власти подошли по номенклатурному принципу. Кто сейчас самый великий актер? Смоктуновский. Он и должен играть. Толстиков определил Смоктуновского в Ленины, спорить не полагалось, но получилась одна неувязочка: Ленин был небольшого роста.

— Как же вы с этим боретесь?

— Боремся двояко: на средних, на крупных планах я просто приседаю.

— Как?

— Ну, так. Просто подгибаю коленки, чтобы быть вровень со Свердловым и пониже Дзержинского.

— А на общих планах?

— На общих — тут, знаете, сложнее. Делают специальные полы.

— Как?

— Ну, мизансцена же ясна. Ленин, допустим, подходит к карте и идет по кабинету — к окну, к телефону. Там, где я должен идти, для меня в полу желоба проложены. Все стоят как на помосте, а я хожу только по желобам.

Кстати, Ленина он играл очень хорошо. Я видел какой-то фрагмент — очень неожиданный Ленин, интеллигентный, тонкий, с трепещущей пустой душой.

Итак, лысый Смоктуновский, в светлом пиджаке, светлой рубашке, роскошным жестом раскрыл передо мной дверцу. Была весна, летел тополиный пух.

— Здравствуйте, я — Сергей Соловьев.

— Кеша, — сказал он, протягивая руку.

— Как Кеша?

— Кеша. Очень прошу звать меня именно так. И на «ты».

— Мне будет трудно.

— Не важно. Пусть трудно. Надо преодолевать. Убежден, что искусство на «вы» не делается. С Козинцевым мы были на «вы», и ничего путного не вышло.

— Как не вышло?

— Да нет. То, что вы видели в картине, — одна десятая того, что могло бы быть. А все потому, что с режиссером я был на «вы» и много проиграл в этой игре. До беды.

— А что вы проиграли?

— Ну, прежде всего, перевод.

— Как перевод?

— Есть же гениальный перевод, а он взял достаточно пошлый, пастернаковский.

Мы ехали на малой скорости. Каждое следующее слово заворачивало мне мозги набекрень, наизнанку, не знаю куда.

— Да, пошлый. Он же весь — из поэтических пошлостей. А есть гениальный перевод гениального русского поэта. Знаете, кто это?

— Не знаю. Может, Лозинский?

— Не-е-т. Гениального русского поэта.

— Нет. Не знаю.

Он нагнулся ко мне и прошептал на ухо:

— Ка-Эр.

Мне это ничего не говорило.

— Ты не знаешь?

— Нет.

— Константин Романов. Великий князь.

— Никогда не читал.

— Я тебе дам этот перевод. Ты увидишь… И все я просрал из-за того, что с Козинцевым был на «вы». Я тебя прошу. Сейчас же, с первого момента, раз мы начинаем вместе, будем на «ты». Иначе не заметим, как просрем общую работу.

Я чуть не вывалился из автомобиля от счастья. Он как бы уже сказал, что согласен.

По дороге не раз пешеходы перебегали дорогу прямо перед машиной (такая, что ли, была в те годы мода). Перед каждым перебегающим Иннокентий Михайлович тормозил, останавливал машину, улыбался своей невиданной, до ушей, улыбкой, как бы говоря: «Переходите спокойно. Я, конечно же, подожду». При этом раз шесть нам чуть не смяли в лепешку задницу: я видел, что каждое торможение связано со смертельной опасностью для меня и для него, но понимал, что понты ему гораздо дороже денег, он этот номер долго репетировал и сейчас блистательно с ним выступает.

Выехали на Приморское шоссе. На скорости сто двадцать километров он вдруг бросил руль и стал биться в салоне, метаться, хлопать по потолку.

— Что случилось? — закричал я, не понимая, в чем дело.

— Как что случилось? Муха! Муха!

Не знаю, удалось ли ему убить ее, большая удача уже то, что убить нас ему пока не удалось. Мы приехали на дачу.

Там были чудесные дети, милая Соломка, лето, шумящие сосны. Замечательный обед. Вечером он повез меня на вокзал, ни о каком «Булычове» не было и речи. Единственное, что он спросил:

— Ничего, что я лысый?

— Вполне устраивает.

— Ну, я все равно приеду заранее. Даже на этой неделе просто так приеду. С Мишей поговорим о том о сем. Костюм померим, грим. Есть у меня всякие идеи, заморочки. Я вам все расскажу. Будет классно. Это вы отлично придумали. Я с такой радостью принимаю ваше предложение!

На обратном пути я не спал на полке, а просто от счастья парил над ней, как Рита Терехова в «Зеркале» Тарковского. Приезжаю в Москву, у нас вторая смена, к трем часам прихожу в костюмерную, хочу обрадовать Михаила Александровича — я пока ему ничего не говорил. Да и вообще ни об одном из партнеров я ему не говорил — он пробовался с разными.

— Михаил Александрович, — говорю ему, — представляете, какая мысль пришла мне в голову…

И рассказываю все со спертым в зобу дыханием, жду, когда он начнет меня обнимать, целовать и говорить: «Как здорово!»

Смотрю, реакция у него какая-то вялая, заторможенная. Он надевал штаны, ботинки; когда я закончил свой рассказ, пристегнул подтяжки, посмотрел на меня, и я увидел совершенно бледное лицо, свинцовые глаза смертельно ненавидящего меня человека. Я осекся на полуслове. Настала пауза.

— Что случилось, Михаил Александрович?

И тут ангельский, добрейший, тишайший Михаил Александрович сказал голосом Трубникова из «Председателя»:

— Выкинь из головы, не будет этого никогда. Ты понял?

— Чего не будет никогда? — Я даже и в голову не мог взять, в чем дело.

— Никогда Кеша не будет играть трубача в этом фильме. Никогда. Ни за что. Или Кеша, или я.

— Что такое? Почему? Что случилось?

— Как что случилось?! Я восемь месяцев горбатился над этим Булычовым! Сколько здоровья, сил положил! Я шел в картину к неизвестному режиссеру и не знал вообще, что из этого получится. Я всем рисковал. Теперь на два дня приедет Кеша, выйдет, улыбнется и ничего нет!

— Как ничего нет?

— Никаких моих трудов! Нет!

— Как, Михаил Александрович? Наоборот! Мы извлечем искру! Масса на массу! Плюс на минус!

— Ничего подобного! То, что я тебе говорю, то. и есть на самом деле. Придет Кеша, улыбнется, дунет в трубу и меня нет!

— Я ж видел материал! Вы видели материал! Да вы что? Там такие тонкости! Обертоны!

— Я тебе в третий раз говорю: придет Кеша, ухмыльнется, дунет в трубу и меня нет! На хрен мне это надо!

И я понимаю, что это не вообще разговор — это катастрофа.

На меня двинулись с двух сторон по одноколейке два бронепоезда. Я стою на рельсах и понимаю, что никакой возможности уговорить Ульянова нет. Он стоит белый, губа трясется, руки трясутся.

— Выкинь из головы! Я сниматься не пойду! Если ты сейчас же не отменишь все это, я одеваюсь, ухожу, и никогда в жизни мы больше не встретимся!

— Михаил Александрович, вы извините, может, я чего-то не додумал…

— Звони ему немедленно. Говори, что он не будет сниматься. Я даже обсуждать не хочу!

— Михаил Александрович! А что же я могу ему сказать? — С языка чуть было не слетело: «А можно я ему скажу, что это вы требуете?» — но я тут же осекся: нельзя, и спрашивать нечего.

— А думай сам, что ему скажешь! Твое дело! Когда ты туда ехал, ты сам думал — вот и сейчас сам думай. Я ничего не знаю.

Если я и испытывал когда-либо подобный ужас, то уж не больше двух-трех раз в жизни. Ясно было, что все кончено. Меня просто раздавят, сомнут, ребра в крошево, легкие погнут и режиссера Соловьева больше нет.

А Кеша звонит в группу. Говорит:

— Давайте шлите вызов. В четверг я еду.

Я в группе ничего не говорил, они не знают, что отвечать. Тянуть нельзя ни секунды. Иначе он возьмет и приедет.

Что я тогда плел Смоктуновскому, уже и не могу вспомнить. Врал, что съемки внезапно прекратились. У нас с оператором разногласия. Съемочный брак. Все придется переснимать сначала. К сожалению, все наши договоренности полетели.

— Да не огорчайся, — дружески успокаивал меня Кеша, — у тебя ж первая картина. Брось. Выкинь из головы. Ну, переснимете. Не у тебя первого брак.

— Ну, ты ж потом будешь занят! — Смоктуновский действительно говорил, что начинает какую-то большую работу.

— Ну, не так занят, чтобы к тебе на три дня не приехать. Раз обещал, выполню. Железно можешь на меня надеяться.

Позорище! Вранье! Ужас! Словами не передать.

На трупе Кеши я выиграл дружбу с Ульяновым — он сразу стал со мной еще прекраснее, еще милее и добрее.

— Ты не расстраивайся! — успокаивал он меня. — Давай возьмем на трубача Катина-Ярцева. Он Чудесный актер.

Тут уже я уперся и стал проявлять режиссерскую самостоятельность, хотя и знал, что Катин-Ярцев действительно чудесный актер.

— Да нет! Катин-Ярцев какой-то мультипликационный.

— Ни в коем случае не давлю. Кого хочешь! — Ульянов недоговаривал: «Только не этого!» — и повторял, чтобы слышала группа: — Кого хочешь!

Мне в голову пришел Лева Дуров, сняли его. Я врал, врал, врал Смоктуновскому: картина была уже закончена, а он все звонил: «Когда будем снимать?» Я уже что-то врал задним числом, что, когда он был в Болгарии, нам нужно было в эти три дня непременно снять…


Фото — "Булычов" — Михаил Александрович Ульянов


Он как бы сделал вид, что на меня не обиделся. Так бы все и забылось. А аукнулось года через два очень странным образом.

Я начал снимать «Станционного смотрителя», опять в голову шарахнуло: «Вот бы уговорить Иннокентия Михалыча! Елки-палки, как он это сыграет!» Директором был Цируль, прежде директорствовавший на «Неотправленном письме», «Анне Карениной» и «Чайковском». Кешу он знал как облупленного. Я только ему заикнулся о Смоктуновском, как он тут же схватился:

— О чем говоришь! Сейчас же ему позвоню!

— Дау нас там была одна история…

— Брось! Какая история! Мы с Кешей в тайге полтора года в одном вагончике спали. Что ты плетешь!

Приходит Смоктуновский, к тому времени уже перебравшийся в Москву, ведет себя, словно между нами ничего не было. Улыбка до ушей, «Здрасьте», «Наконец-то мы», «Я бы был счастлив, если бы вы…», «О, пушкинская проза!».

Как раз в это время Хуциев собирался снимать «Пушкина» и пригласил играть Смоктуновского.

— А как же рост?

— У нас на Ленине это отработано. Желоба построил — и пошел…

Мы мило светски поговорили.

— Значит, да?

— Значит, да!

Бюджет фильма всего был сто пятьдесят шесть тысяч рублей.

Ульянов за роль Булычова, отнявшую у него месяцев девять, получил на круг адскую сумму — полторы тысячи рублей (при бюджете картины пятьсот тысяч). После того как мы вроде как обо всем договорились, Кеша заходит к Цирулю.

— Витя, — говорит (мстил он иезуитски), — я согласен. Сережа — человек способный, я его знаю, давно хотел у него сняться, у нас разговоры всякие были, но был в наших взаимоотношениях и неприятный момент. Хотелось бы получить компенсацию за нанесенную мне моральную травму. Ты даже не представляешь, как сильно я переживал. Я как увидел «Булычова», просто четыре ночи не спал, хоть уже и был готов к этому…

— Какую тебе компенсацию, — не понял Цируль, — ты чего мелешь?

— Хочу получить за Вырина семь тысяч рублей.

— Почему семь, а не десять? — холодно спросил Витя.

— Семь я хочу чистыми, а на десять ты заключишь со мной договор. За другие деньги сниматься не буду. Я переехал в Москву, трудное материальное положение, нечем кормить семью, Соломка плачет. Я на эти деньги имею полное моральное право как на компенсацию за урон.

— Ты что дуришь? Какая компенсация? Сто пятьдесят тысяч на всю картину. Если мы тебе десять тысяч заплатим, всем придется играть в античном варианте, голышом — на костюмы не останется. Я тебе заплачу максимум, в бараний рог выкручусь, но больше полутора-двух тысяч все равно не получится. Тут кино телевизионное, дневная выработка совсем другая: если смогу натянуть две тысячи, можешь поцеловать меня в задницу.

— В задницу пусть тебя целует кто-нибудь еще, а если хочешь, чтобы я играл Вырина, придумай, как заплатить мне семь тысяч. Телефон мой ты знаешь. Адью! Пока!

И ушел.

Витя пришел ко мне совершенно остолбеневший:

— Ты какую ему травму нанес?

— Да никакой травмы не наносил!

— Он требует материального возмещения нанесенной тобой моральной травмы.

— А-а-а! — вспомнил я. Рассказал Вите про то, что было, он мне — про безумные семь тысяч. По тем временам это все равно что сейчас за такую роль семь миллионов долларов.

— Вить, а что же делать? Он же согласился! Лучше него на эту роль никого нет! Он гениальный актер…

— Таким я его никогда не видел. Он же нормальный парень, я с ним в одном вагончике полтора года спал. Он с ума сошел!

— Вить, ну напомни ему про вагончик! Пусть опомнится.

— Сейчас позвоню. Наверное, он просто слегка повредился, шарики за винтики закрутились. Вообще, я тебе скажу, — Витя стал показывать пальцем у виска, — ты с ним тоже будь осторожен. Ты его давно знаешь?.. А я с ним в одном вагончике…

Он позвонил Кеше. Соломка его позвала.

— Ну, ты в себя пришел? Ну может, я тебе сделаю две. Ну, две с половиной. Хотя я не имею на это ни малейшего права. Но я пойду куда угодно… С какой-нибудь другой картины тебе спишу. Давай! Две с половиной…

— Витя, я тебе ясно назвал сумму. Если подписываешь ее прописью, начинаем работать. Если нет — то нет.

И мы попадаем в чудовищный клинч. Начало съемочного периода. Снег тает. Все кареты стоят на санях, март месяц, снег стаивает, уходит просто на глазах. Карет сорок штук — «Станционный смотритель»! Начинаем снимать без Вырина. Снимаем какие-то общие планы — кареты, снега — все без Вырина. И в конце каждой смены приезжает какой-нибудь артист пробоваться на Вырина.

Полкартины уже было снято, когда появился Коля Пастухов.

Дай Бог здоровья Никите! Это он вспомнил, что у Андрона в «Дяде Ване» Вафлю играл замечательный артист. Так появился Коля, который теперь уже не просто Коля, а мой крестный отец. Это он устроил нам с Митей знаменитое по «Черной розе» крещение в тазике.

Никита всю картину подзуживал его. Коля — человек очень верующий, но вместе с этим тогда он был запойный пьяница, а помимо запойного пьянства и верования обладал еще какой-то почти экстрасенсорной способностью управлять своим весом.

Я пришел в гримерную, говорю:

— Как вы хороши! Вот только…

— Что вас смущает?

— Толстоваты вы. Вырин все же должен быть похудее.

— Сколько килограмм лишних?

— Много.

— Сколько много?

— Ну, пятнадцать.

— К какому дню сбросить?

— Через неделю.

— Взвесьте меня. Через неделю на пятнадцать кило будет меньше.

За неделю эти пятнадцать килограмм он сбросил.

…Замечательно трогательным был финал всей этой истории. Лет через десять, где-то уже в начале 80-х, ночью у меня дома раздался звонок.

— Але, здрасьте…

— Здрасьте, — говорю я, понимая по голосу, что это Смоктуновский.

— Сережа, это Кеша.

— Да, Иннокентий Михайлович. Что?..

— Сережа, извини меня, идиота. Как я себя бездарно вел! Когда ты меня позвал на Вырина, я такие глупости стал творить. Думал тебя наказать. Но как я наказал себя!

— Что случилось, Иннокентий Михайлович?

— Позавчера по телевизору показывали «Станционного смотрителя». Какая это прекрасная картина! И как мне жаль! Я не сыграл одной из лучших в своей жизни ролей! И все из-за моего кретинизма! Из-за мелочности! Из-за поганой нищеты, которая все время мучит! Все тут вместе сошлось. Извини меня, Сережа…

И минут сорок в полночь он извинялся передо мной за свою выходку. Еще через много лет мы встретились в телевизионной студии. Тогда телевидение устраивало как бы публичные дни рождения: собирало всех родившихся под одним созвездием. Саша Збруев попал в число поздравляемых и пригласил меня сидеть за своим столом. А за другим столом сидел «новорожденный» Иннокентий Михайлович. Когда дошло до него, он позвал меня и на весь эфир громко сказал:

— Я хочу рассказать всем, какой я идиот. В свое время он меня звал играть Вырина, в прекрасную картину! И я… Я себя наказал…

При всем юродстве этих слов я понимал, что говорит он их очень искренне. В этом был весь Иннокентий Михайлович. Конечно, это был уникальный человек.

Я сделал про него телевизионную передачу и назвал ее «Божьей милостью артист».

Думаю, он действительно был очень связан с какими-то запредельными силами, накатывавшими на него волнами. Жаль, что мы так и не поработали вместе. При встречах всегда говорили:

— Ну, давай! Что будем делать? Когда начнем?

Не сделали. Такие вещи не придумаешь, не спроектируешь.

Загрузка...