Васятка проворно укладывал в коробки кисти, баночки с киноварью, белилами, свинцовые карандаши…
Мать покорно помогала ему в сборах. Склонив над плетенкой худую спину, приговаривала:
— Не забудь, сынок, сверху я кладу пирожки с ежевикой. Дорогой и отведаешь. Да смотри не раздави. Попортишь курточку-то. Вниз я ее положила. Зря-то не надевай. А в уголке носочки лежат, из верблюжьей шерсти вязала.
— Маманя, да зачем мне шерстяные? В Италии-то тепло, и зимы настоящей не бывает.
— Не бывает? — Пелагея изумленно посмотрела на сына и со слезою сказала: — Вот, соколик, и улетаешь ты. Блюди там себя. Когда теперь свидимся-то? Да где она, эта Италия?
— Далеко, маманя. Дальше Петербурга, — гордо произнес Васятка.
— Так хоть в Петербурге бы устроили. Что, там мастеров, что ли, нет? — всхлипнула Пелагея.
— Успокойся, маманя. Мастера-то есть. И Академия художеств имеется. Только разве примут меня в академию? Кто я? Сын умершего колодника. Да и мастер не каждый возьмет. А за границей оно вольготней. Никита Афанасьевич сказывал: за деньги в италийской земле меня любой мастер станет учить.
Пелагея утерла слезы и сказала со вздохом:
— Чай, это денег стоит немалых. А Бекетов-то денег на ветер бросать не станет. И будешь ты ему служить по гроб жизни своей.
— А сейчас разве не служим? — удивленно спросил Васятка.
— Служить-то служим, да взял-то он нас временно, как бы в залог за отца твоего, и нет у него на нас крепостной бумаги. А ведь сейчас, смотри, сам в кабалу лезешь.
— Эх, маманя, — тряхнул кудрями Васятка, — мне бы лишь художником стать, ничего больше не надо.
— Молод ты еще, неразумен, — тихо и скорбно проговорила Пелагея. — Это отец все мечтал видеть тебя изографом. Знал бы он, что сбывается мечта-то его.
— Изограф-то, он что? Иконы лишь пишет. А я живых хочу писать. Смотри, мама, схож?
Васятка достал из папки плотный лист бумаги и приблизил его к маленькому оконцу, заделанному бычьим пузырем.
— Батюшки, — ахнула Пелагея, — да ведь это вылитый Парфиша.
На листе была нарисована углем большая кудрявая голова слепого звонаря. Пустые глазницы пугали своим немым укором. Складки у рта и вздувшаяся жила на шее подчеркивали напряженность позы. Вытянув голову, слепец к чему-то прислушивался.
— Когда успел написать?
— Вчера после заутрени. Рисунков-то мне много надо, возьму с собой. Да еще велел Никита Афанасьевич нарисовать большой вид. Говорит, в Италии по пейзажам ценят всю живопись.
— Теперь уж когда успеешь нарисовать-то? — обеспокоенно спросила Пелагея.
— Я дорогой напишу. Отсюда поедем в Воскресенский монастырь на Болде, а потом уж в Астрахань. Воскресенский-то монастырь и велел мне написать Бекетов…
В оконце кто-то слабо звякнул.
— Это за тобой, — всполошилась Пелагея. — Присядем на минутку перед дорогой.
Васятка сел на скамью, обвел взглядом землянку, низкую притолоку, печь с облупившимся челом, покривившийся стол. Вернется ли он сюда и скоро ли это будет? Увидит ли он это дорогое лицо, добрые и ласковые материнские глаза?
Пелагея перекрестила его и взялась за плетенку. Васятка подхватил ящики и мольберт.
На берегу реки Черепашки их поджидали лодки. В одной, устланной большим ковром, разместился сенатор со своими гостями, которые не переводились у него. Рядом стояли еще три лодки поменьше с гребцами и слугами. Некоторые слуги имели ружья и после поимки заметайловской ватаги опасались выезжать в путь без оружия.
Бекетов решил добраться до монастыря протоками, по пути показать гостям красоту здешних мест, а в монастырь велел наперед прислать пять карет, чтоб затем сушей приехать в город.
Едва Васятка сел в лодку, как хлопнул выстрел. Сам сенатор пальнул из пистоля, давал сигнал к отплытию. И враз рванули гребцы. Берег стал уплывать, отдаляться. Вот и лица матери почти не видно, заслонили прибрежные камыши, только затейливые маковки церкви поплыли над зеленой стеной тростника. Церковь в Началове была украшена благолепно и пышно. Не раз заходил туда не столько помолиться, сколько посмотреть роспись под куполом. Там, в вышине, будто парила в воздухе огнекрылая дева на золотом престоле, держа в руке посох. На голове девы венец, ноги в золотой обуви — опираются на круглый пестрый камень. В первый же раз узнал Васятка, что изображена под куполом Софья — премудрость божья. А лик будто бы велел сделать Бекетов с императрицы Елизаветы Петровны. Когда Васятке попадались портреты императрицы, он бежал в церковь и сличал. Да только попадались мальчишке гравюры, к тому же плохих оттисков. Так и не мог понять Васятка, правду ли говорили в народе, а спросить сенатора боялся. И вот теперь, глядя на уплывающие главы, думал, что обязательно добудет цветной портрет Елизаветы, привезет в Началово и разом решит свои сомнения.
Но вот и главы растаяли в знойном мареве. А по берегам удивительное буйство зелени и голубой водный простор. Все привлекало внимание Васятки, все останавливало его цепкий взор. Вон босой мужик забрел в воду и силится столкнуть севшую на мель плоскодонку; вон серая цапля тяжело взлетела, держа в клюве мелкую рыбину; у самого борта ударил хвостом огромный сом.
К вечеру свернули в Болду — реку быструю, но неширокую. Здесь, на самом мысу, у слияния с Волгой, раскинулась знаменитая своими рыболовными угодьями обитель. Высокие тополя, будто стражи, теснились на береговом валу. Заходящее солнце золотом обрызгало верхушки зеленых великанов. Сам монастырь был почти в тени и, будто нарисованный, отражался в сверкающей глади.
Еще издали Васятка любовался и массивным барабаном, венчающим главный собор, завершаемым мягким контуром шлема, и шестигранной колокольней, горделиво взметнувшейся к небу, и трапезной палатой с отдельной церковкой.
Но вблизи колокольня была еще чудеснее. Эти плоские лопатки по углам, и опоясывающие легкие декоративные ленты вокруг, и многоярусные каменные кокошники — все это создавало незабываемую, живописную пирамиду над шестигранным мощным столбом.
Ровный торжественный звон стлался над водой, призывая ко всенощной. Лодки друг за другом приставали к деревянной пристани. Сенатора бережливо взяли под руки и повели по зыбкому помосту к берегу. Васятка сошел последним. Он все дивился чудному виду с реки. По сходням шел, думая лишь об одном — скорей бы настало утро и можно было приняться за работу.
У главных ворот толпились богомольцы — мужики и бабы. Многие пришли издалека и переобувались, торопясь в церковь. Ближе к входу, на земле, сидели нищие и калеки. Заглушая говор богомольцев, они что-то бубнили свое, и над этим разнобоем голосов и звуков плыла властная волна колокольного звона.
…Рано утром, едва только солнце заглянуло в высокое окно гостевой палаты, Васятка, озираясь на спящих, стал одеваться. Взял мольберт, уложил картон и краски. Сходя с высокого крыльца, лицом к лицу столкнулся с Бекетовым, который ночевал в настоятельских покоях. Сенатор был уже на ногах. На плечи наброшен дорожный камзол, в руках трость. Рядом с Бекетовым управитель заспанно таращил маленькие глазки и похлопывал плетью по голенищам сапог.
— Вот и хорошо, Васятка, ты и собран. Сейчас тронемся. Карандаши и бумаги при тебе? — строго спросил Бекетов.
— Куда тронемся-то, Никита Афанасьевич? Я монастырь хотел изобразить.
Никита Афанасьевич оглядел Васятку, который непонимающе хлопал глазами, и стал пояснять:
— Сейчас поедешь в город. На заре прискакал оттуда нарочный и уведомил, что сей день на Лобном месте будет вершиться казнь над теми, кто приобщился к воровской толпе, кто посягал на царство преславной монархии. Я думаю вот что: зарисуй мне эту казнь. Особливо пометь Метелку… Чтоб схож был и чтоб секли его плетьми. Слышал я, самого антихриста Пугача срисовали в клетке. Граф Петр Панин распорядился. Ну, а мы — Метелку… Приедут гости, а я им эту картину — смотрите, вот кто устрашал весь понизовый край…
Чувствуя горячее дыхание Бекетова, ловя его отрывистые слова, Васятка с трудом понимал, что ему предстоит сделать. А поняв, с тоской поглядел на залитую солнцем колокольню, на чистое небо, в котором кружили стаи диких голубей… Ослушаться он не мог.
Из монастырского каретника уже выкатили кареты и дормез. Спешно запрягали лошадей. Бекетов велел Васятке сесть с собой и всю дорогу сидел, сжав трость и опустив голову на серебряную рукоять. Дормез громыхал по деревянному помосту. Внизу извивалась голубой лентой река Кутум. Несмотря на ранний час, по воде уже сновали лодки, бусы, насады. С судов на берег и обратно, будто пуховые подушки, летали из рук в руки многопудовые тугие мешки, громадные серебряные рыбины, связки сыромятных кож, тюки персидского шелка-сырца и всякий иной товар, то ли заготовленный в здешних местах, то ли приплывший снизу и сверху по великому волжскому пути.
С моста съехали быстро, но в тесных улочках посада лошади замедлили бег, а затем осеклись, встали. Впереди было людно, куда-то спешили мужики в грязных армяках, кузнецы и колесники. Въехали в ворота Белого города. Вдоль широких улиц высокие каменные дома, красивые церкви. А вот и кремль — огромный, зубчатый. Его белые стены беспощадно слепили глаза. От тесноты людской в кремлевские широкие ворота проехали с трудом. Налево высилась громада Успенского собора. Нижний этаж его опоясан галереей — гульбищем. По этой галерее можно попасть на Лобное место — круглый каменный бастион с парапетом из каменных балясин. Лобное место было двухэтажным. Имело Судную палату и Судный подвал. Приговоренных к казни сажали обычно в подвал — глухой каменный мешок. На этот раз, ввиду многолюдства, пойманных держали в Пыточной башне кремля.
Через всю кремлевскую площадь, от Пыточной башни до Лобного места, шпалерами стояли солдаты. Лобное место было окружено двойным кольцом пикинеров. На площади кучился городской люд, сбиваясь в плотную подвижную массу. Слышались крики: «Осаживай! Осаживай!..»
Люди вытягивали шеи, чтобы лучше разглядеть пугачевцев, которых поведут на казнь. Иные взобрались на заборы, а то и на крыши домов.
Покинув дормез, Бекетов и Васятка еле протискивались сквозь толпу. Впереди управитель, покрикивая и действуя локтями, расчищал путь.
Не доходя Лобного места, остановились, прижатые к забору подавшейся толпой.
— Обождите здесь! — крикнул Бекетов. — Я скажу офицеру, вишь, опоздали мы малость…
Васятка видел лишь суконные колпаки, шапки, шляпы, треухи…
Раздался говор в первых рядах. Заколыхались штыки конвоя.
— Ишь как их обратали, бедняг, — еле слышно произнес высоченный мужик.
Народ молча следил, как шествовали к роковому месту скованные казаки.
— А атаман молодец, поступь твердая, — привстав на цыпочки, опять шепнул говорливый мужик.
Но Васятка ничего не видел, пока казаков не подвели к лестнице. Он увидел их со спины, когда они стали подниматься к Лобному месту. Впереди шел атаман. Шея его была перехвачена толстым железным кольцом, от которого сзади отходила длинная железная цепь, плотно обвившая все тело и прикрепленная к колоде, которую несли солдаты. На каменной лестнице атаман оступился и присел было, потянув за собой солдат. Но солдаты рывком выпрямились и потащили его наверх. Теперь уже шел совершенно другой человек. Свешивалась через железный обруч голова, надломленное, словно бескостное тело обвисло на натянутых цепях.
— Гляди-ко, — толкнул соседа высокий, — его же из Пыточной ведут, с дыбы, должно, сняли, он изломанный весь. А неприметно было…
Тут, расталкивая толпу, к Васятке приблизились солдаты, за ними спешил Бекетов. Сенатор взял Васятку за руку, солдаты подхватили мольберт, и через несколько минут молодой художник оказался чуть повыше Лобного места, у западных ворот собора. Место казни было видно как на ладони.
— Теперь рисуй, да поспешай… Вон его кладут, — еле переводя дух, проговорил Бекетов и стал вытирать тонким душистым платком капли пота, скользившие по бледному лбу.
Пока Васятка налаживал мольберт, палач установил на Лобном месте «кобылу» — высокую скамью, обитую кожей с ремнями. Послышались редкие, как-то вперебой удары барабана. Удары участились, перешли в четкую дробь. И вдруг дробь оборвалась.
Секунд-майор взошел на эшафот и стал читать приговор:
— «…как уже они, воры, в деяниях своих обличены, казнь свершить по указу 1754 года… Наказание учинить им повсеместно, во всех тех местах, в коих от них разбойничество происходило, бить жестоко кнутом…»
До сознания Васятки доходили лишь обрывки приговора — он никак не мог найти итальянский карандаш и шарил по коробке дрожащей рукой. Наконец вспомнил, что положил его в карман завернутым в бумажку.
А властный голос гремел над площадью:
— «Сие ослушник воли государевой, злодей, бывший в разбойной толпе самозванца Пугачева, атаман Иван Заметайлов, или Метелка — Железный лоб, как принято называть его среди черни…»
Барабаны вновь забили частую дробь. Конвой вскинул ружья на караул. В одну минуту сорвали с Заметайлова рубаху и уложили на «кобылу» вверх обнаженной спиной. Руки и ноги затянули в мочки от сыромятных ремней.
Когда Васятка развернул карандаш и поднял голову, палач засучивал рукава.
Атаман лежал, уткнувшись лицом в скамью. На его спине чернели пятна — следы каленых щипцов.
Васятка неуверенно начал легкими штрихами наносить на бумагу громоздкую скамью, угловатый изгиб крепких плеч, руки, перетянутые ремнями.
В это время палач, взяв кнут в левую руку, высоко поднял его над головой. Потом, зайдя со спины осужденного, остановился, плотно сжав ноги. С нарочитой медлительностью палач стал отводить левую руку назад. Ловко перехватив кнут за спиной правой рукой, взметнул его вверх, устрашая народ. Затем палач отступил шага два назад. Разбежавшись, зычно крикнул: «Держись!»
В ту же минуту хвосты кнута черными змеями взметнулись вверх, злобно свистнули в воздухе и, падая на спину казнимого, как бы сами собой соединились, образовав толстый кожаный жгут. Даже со стороны было видно, что удар этот был свиреп и безжалостен.
Но Заметайлов не вскрикнул. Васятка приметил только, как дрогнуло тело атамана и часто-часто задергался кончик правого уха. В этом подергивании почудилось что-то знакомое. Так обычно от боли трепетало ухо у отца. Однажды были на покосе, и отец косой задел ногу. Тонкой струйкой хлестала кровь, но Васятка смотрел не на ногу, а на ухо, которое дергалось, словно листок на ветру. А отец, пересиливая боль, улыбался и говорил: «Знатное у меня ухо, сразу выдает, что мне больно».
И теперь мальчишка, словно завороженный, смотрел на побелевший кончик уха, который после каждого удара трепетал все тише и тише.
А кнут все свистел и свистел в воздухе. Над несметной толпой прокатился неясный гул. С каждой секундой он усиливался, поднимаясь до гневного прибоя. Солдаты, взяв ружья на изготовку, пошли на толпу, и люди подались назад, отступая от каменного помоста, где вершилась казнь.
— Чего медлишь? Рисуй! — заторопил Бекетов.
— Да я лик его не вижу… — еле выдавил мальчишка.
Сенатор что-то крикнул офицеру конвоя, и тот, сторонясь кнута, зашел с головы казнимого и, задрав ногу, носком кованого штиблета повернул голову в сторону Бекетова.
Васятка увидел всклокоченную, слипшуюся от крови рыжую бороду, полузакрытые глаза, малые оспинки на носу и впавших щеках, и сердце Васятки зашлось, занемело от невыносимой жалости и муки. Выпал из рук карандаш. Гулко стукнулся о каменные плиты опрокинутый мольберт. Хлестанул воздух отчаянный крик:
— Батюшка! Батяня!..