Когда в весеннее небо потянулась молодая листва и воды стали быстро прибывать в реке Черепахе, Бекетов повеселел. Об атамане Метелке больше не доводилось слышать. В город ездил редко, хоть и рукой подать. Здесь, наедине с природой, приходило успокоение. Временами на Никиту Афанасьевича нападало уныние, и он мечтал бросить все и найти утешение на берегах Невы, в шумной северной столице. Иной раз, напротив, он впадал в идиллическое настроение и тогда долгие часы проводил в своей домашней галерее. Эту галерею он завел внезапно, отрешившись от губернаторской должности. В узкой, длинной комнате наряду с полотнами известных мастеров попадались безграмотные подделки и копии. Бекетов, часто даже не видя, понаслышке, покупал картины, и антиквары, иностранные и русские, широко пользовались его щедростью.
Всякий раз, когда сенатор проводил Васятку в свой кабинет, в галерее приходилось задерживаться. Васятка всегда замедлял здесь шаги. Его словно притягивали эти темные полотна в резных золоченых рамах. Вот и сейчас остановка…
Под развесистым деревом мерцает огонь костра, и стреноженные лошади, вытянув шеи, щиплют мягкую траву, у ручья сидят пастухи.
— Это работа итальянца Басано, а может, и не его работа, а знатная копия, — словно в раздумье проговорил Никита Афанасьевич. — Ведь вот какую историю я слышал от графа Шувалова. Он мне и картину продал. Будто по поручению герцога Мантуанского хороший художник купил у Джираломо Басано работы его отца, но, по условию, должен был оставить их у продавца, пока тот не сделает с оных копии. Джираломо напомнил покупателю, чтобы он сделал тайную заметку на купленных картинах, дабы потом не заподозрить обмана. Покупатель высокомерно, яко гордыня обуяла его, отвечал, что манеру мастера распознает всегда, и уехал. Джираломо так хорошо копию сделал, так искусно запачкал холст и закоптил его сзади, что ни покупавший художник, ни герцог обмана не приметили.
— А кто же разгадал эту хитрость? — спросил мальчик.
— Да сам Джираломо во всем и сознался. Я полагаю, такая копия стоит не меньше, чем сделанная собственноручно великим мастером…
Васятка перевел взгляд на портрет бледной узколицей женщины в черном платье с четками в руках. Глаза ее были грустны и безучастны. Слеза, катившаяся по щеке, казалась настоящей прозрачнейшей каплей. И будто дрожали ее темные ресницы…
— Сей портрет писан итальянским монахом Гисланди. Женские портреты писал редко, а в открытых платьях — никогда. Больше любил изображать цветы, фрукты, посуду, да так преизящно, что многие принимали за настоящие.
Васятка повернул голову, пытаясь рассмотреть картину в углу, почти затененную. Она всегда возбуждала в нем какой-то жуткий интерес. На каменных ступенях дома сидела красивая женщина и возлагала на свое чело драгоценности и лесные цветы. Ее гибкое тело было полно грации и изящества. Но стоило приблизиться к картине вплотную — перед вами желтый скелет. Голый череп похож на тыкву, сорванную осенью, и пустые глазницы ловят ваш взор. Бекетов не любил этой картины, но и не убирал. Перехватив взгляд мальчишки, он остановился, грустно сказал:
— Взгляни на эту разодетую тень. Жизнь тут переходит в смерть. Сие художник изобразил зело совершенно. И мысль дает: все тленно, все исчезает на земле… Разрушаются драгоценные колесницы царей, старость близит к разрушению тела. Лишь доброе мастерство — суть искусство — не стареет. Сейчас узришь сам… Идем, Васятка.
Мальчик встрепенулся и зашагал вслед за сенатором. Что еще за дело придумал Никита Афанасьевич? Теперь в кабинет к Бекетову Васятка заходил редко. Хозяин Началова велел ему усиленно тренироваться в рисовании. Понадавал всевозможных гравюр, которые он тщательно копировал, живя у матери в землянушке. Сенатор понимал толк в живописи и, кроме гравюр, велел писать красками живые цветы в корзине, рассыпанную по столу ежевику, рыбу, овощи. Лучшие работы брал себе, дарил гостям.
Молча прошли в кабинет, где царил полумрак.
Бекетов отдернул штору на окне, которое выходило в сад, отодвинул и другую. Окно глянуло на дальний скат бугра и белую церковь.
Солнечные лучи брызнули на дубовый резной стол. На столе, рядом с чернильницей, лежали распечатанное письмо и деревянный ларец. Никита Афанасьевич недовольно смахнул письмо в вазу для бумаг.
— Приятели зовут в Петербург, а некоторые так и в чужеземье. Но городская жизнь меня не манит. В деревне буду до последнего моего дня… Обидно токмо понятие друзей, будто в деревенском уединенье остаюсь для наполнения моего кошелька. Приятно оный иметь не пустым, но, право, спокойствие душевное гораздо драгоценней всяких денег. Знаешь, Васятка, как живали в Древнем Риме? Никогда в унижаемом тунеядстве, всегда или в служении отечеству, или в уединении отдаленном и совершенном… Русский дворянин должен быть не хуже римского патриция…
Торжественно звучал голос сенатора, и медленным движением, словно священнодействуя, приоткрыл он крышку ларца. Затем вынул оттуда и положил на стол круглый, сияющий тугим блеском предмет. Это была золотая чаша.
Удивительный мастер делал ее. Вместо ручек вцепились в края чаши инкрустированные бирюзой орлы. Ножками были изогнувшие шеи чудовищные грифоны.
Долго любовались тонкостью отделки. Наконец Бекетов сказал:
— Мужика одного пороли на конюшне. Не выдержал боли, крикнул, что знает тайну великую. Привели ко мне. Спрашиваю, о какой тайне криком исходил, а он в ответ: «Да нет, ваше превосходительство, тайны, а есть вещица одна дорогая. Никому не ведомая. Нашел ее случайно на бугре, когда канаву для чигиря копали. А показать боялся, как бы не обвинили в воровстве. А коль будете ко мне жалостливы и не засекете до смерти, вам презентую». Вот и презентовал. А вещь, действительно, знатная. Сотни веков пролежала в земле, а как хороша! Я полагаю, захоронен был здесь скифский царь. Мужик признался, что попались ему в яме разные мелочи, все из бронзы и ржавые, и кинжал был, одна рукоять осталась и та рассыпалась в прах…
Бекетов поставил чашу на крышку ларца и спросил:
— Сможешь нарисовать красками? Да чтобы все перышки, и когти, и клювы были заметны и явственны.
Васятка обошел вокруг стола, оглядывая чашу со всех сторон, и уверенно заявил:
— Сделаю, только за красками схожу.
— Краски, картон и кисти уже припасены, садись и рисуй. А я твой рисунок пошлю в Петербург, в академию. Пусть ученые мужи скажут слово свое о сей чаше. Читал я у великого Геродота, что скифские племена, кои и Грецию и Рим вводили в трепет, обитали на берегах Дона и Волги. Были они храбры и ходили на войну со своими женами. И жены эти были ловки чрезмерно. На полном скаку накидывали арканы на шею врага и стреляли из лука изрядно. Видишь, на чаше одна амазонка копье мечет, а другая под копытами лежит, поверженная стрелой, — то жены скифов. Будешь писать, соблюди все пропорции телес этих воительниц. Твори не торопясь. Я не велю тебя беспокоить…
Бекетов надел шляпу и тихо вышел.
Васятка решил писать от окна, которое выходит в сад, — здесь больше тени. Зато окно сбоку посылает на чашу обилие света, и рельефно смотрятся на округлых боках чеканные сцены. Сначала итальянским карандашом сделал четкий контур чаши, едва наметил крылья орлов, их головы. И сразу почувствовались напряжение и сила царственных птиц. От едва заметного разворота крыльев тяжелая чаша казалась невесомой и легкой. Будто орлы держали ее в воздухе. Когда стал писать красками сцены, изображенные на чаше, понял, как трудно и яростную борьбу показать, и сохранить монолитность золотого чекана.
Увлекаясь деталями, упускал правильность форм сосуда, а когда старался крупными мазками показать блеск золота — не видно было ни лиц, ни оружия всадников. В бессилии опускал руку, а затем вновь робко наносил кистью мазок за мазком. Наконец бросил кисть, понимая, что совершенство в живописной работе дается не сразу, а требует непрестанных усилий и огромного труда. Умения не хватает явно.
А кто тут подскажет? Кто вразумит?
Устало откинулся на спинку кресла. Долго сидел так, устремив взор в окно.
За окном погожий весенний день. Ласково шумят ветви сада. Зеленеет склон бугра, церковь — в полуденных лучах. Видно, как на церковной паперти отец Никодим, сельский священник, что-то говорит слепому звонарю. Властно взмахивались рукава рясы, и голова звонаря покорно кивала, будто отдавая поклоны.
Со звонарем сдружился Васятка недавно. Звонарь был молодой, ласковый, тихий. И трудно представить, чтоб эти тонкие руки так ловко управляли медным языком огромных колоколов. Слепого звонаря в селе знали все. Мальчик еще на втором году жизни лишился зрения от оспы. Слепец рос. Он прислушивался к окружающему миру и упивался звуками: и свистом коршуна, и щенячьим визгом, и шелестом ветвей, и церковным пением. Церковную службу он знал так, что в праздники вместо дьячка выходил на середину церкви читать Апостол. Он пел с дьячком на клиросе, и чистый, светлый, гибкий, свободный голос слепца вызывал в груди прихожан сладостную, трепетную волну. Но определен он был звонарем, и тут не было ему равных. Кроме того, он делал бочки, ушата, ивовые корзины, табакерки так изящно и с таким узором, что и зрячие мастера дивились и завидовали ему.
Васятка тоже дивился и льнул к звонарю.
Слепец Васятку любил, пускал к себе на колокольню и даже показывал, как надо перебирать веревками малых колоколов. Он же вразумлял Васятку, когда тот однажды после причастия отказался целовать попу руку:
— Да разве можно ослушаться, а если сенатору скажут?
Мальчишка молчал, но потом сознался, что сил нет целовать эту руку. Видел раз, как отец Никодим украдкой набивал трубку, придавливал пальцами вонючий табак…
Благодушный звонарь убеждал мальчишку:
— Постыдись! Не человеку поклоняешься — сану.
Но Васятка упорно не хотел отделять сан от человека, да и не все сказал звонарю. Не мог забыть одного случая.
…Ранним утром сидел на лодочке у берега и удил рыбу. Тихо струилась вода меж стеблями камыша, щебетали птицы в зарослях, стрекозы трепетно шелестели крылышками. И вдруг к этим привычным звукам примешался новый и непонятный. Тихое попискивание доносилось с яру и становилось все громче. Васятка повернул к берегу голову и заметил сквозь зеленые стебли, что к реке спешит отец Никодим в черном подряснике. Он держал в вытянутых руках темные подрагивающие комочки.
И тут мальчишка понял — в руках попа повизгивают щенки…
Раздался легкий всплеск, и все смолкло. Вскоре снова защебетали птицы, вновь стрекозы зачертили воздух синими крылышками, но Васятка сидел опустошенный, подавленный житейским, обыденным поступком попа. Больше мальчишка не мог целовать настоятельскую руку…
Васятка не заметил, как задремал, и лишь когда солнечный луч переместился и ударил прямо в глаза, молодой художник спохватился. Вновь принялся лихорадочно смешивать краски, выискивая нужный тон — желто-красного металла, слепящих бликов и темных прорисей легендарных всадниц. Сколько веков прошло, а как выразительны вздыбленные кони! Неизвестный мастер будто лепил их рельефы из податливой глины. А ведь это чекан по золоту. А вот упавшая девица, сраженная стрелой. Так именно и могла лежать поверженная скифская дева, бессильно откинув правую руку и запрокинув голову с полуоткрытым ртом. В положении ее распростертого тела мальчишке что-то показалось знакомым. Он напряг память и будто наяву вновь увидел широкий простор реки и лодки с разноцветными парусами. Плыли на Чуркинский учуг, где решила догуливать буйная компания, которой верховодил сам Бекетов. Он любил показывать гостям рыбную ловлю и потчевал их свежей осетровой икрой, которая запивалась изысканными винами. Васятку сенатор тоже взял с собой. Любил его проворство и держал при себе. Уже в пути велел Бекетов открыть деревянный погребец. Васятка вынул семь хрустальных штофов и три серебряные чарки — по числу гостей. Вынули и скляницы с разной вейновой водкой.
Выпив по штофу, гости разгорячились, а Никита Афанасьевич придумал забаву. На соседней лодке ехали девицы и парни — дворовые музыканты. По взмаху руки Бекетова рулевой подвел лодку ближе к берегу и рывком накренил ее. Вода полилась через борт, и лодка стала тонуть. Многие девицы попадали в воду, и парни стали вылавливать их сетью, как диковинных рыб. Раздался визг, смех, суматошные выкрики. Бекетов раскатисто хохотал, видя, как бестолково барахтались в воде перепуганные красавицы и как мокрые платья облепили стройные фигуры выскочивших на берег.
Бекетов не раз устраивал, как он сам говаривал, «шутейное купание» и доставлял несказанную радость гостям. На этот раз «купание» имело конец печальный. Одна из девиц упала не на мелководье, а попала в суводь. И заметили ее исчезнование, лишь когда все выбрались на отмель. Нашли уже тело бездыханным, с набившимся в рот илом.
И навсегда запомнил Васятка простую и страшную картину человеческой смерти. Тягучие, глухие удары сердца, казалось, разрывали куртку. Он обостренным зрением и слухом впитывал все: и необыкновенную прозрачность свежего воздуха, и оборванность смутных речей. Широкие спины, залитые солнцем, босые ноги на хрустком песке. И мерные взмахи натянутого паруса, на котором перекатывалось белое девичье тело. Но откачать ее не удалось. Опустили тогда парус на землю. И лежала она на нем, запрокинув голову, уставя незрячие глаза в синее небо.
Тогда, не помня себя, Васятка готов был вцепиться в белоснежный парик Бекетова, готов был терзать кружевной шарф под тугим подбородком. Мальчишка уже метнулся к осанистой фигуре вельможи, как кто-то из дворовых схватил его за руку и отвел в сторону.
— Брось, Васятка, кроме беды, ничего не наживем, — сурово сказал мужик. — Думаешь, мне не тяжко на это глядеть?
А потом видел Васятка, как вели к лодке совсем сникшего сенатора. Голова его тряслась, из глаз катились слезы. С тех пор Васятка так и не мог понять, жесток или добр этот человек, скуп или щедр, хитер или прост… Почему-то, пытаясь разгадать душу сенатора, видел мальчишка картину, висящую в углу, — пленительно-красивую женщину, которая в то же время была поражена тлением. Как совместить подобное? В гневе был страшен сенатор, безжалостно секли на конюшне провинившихся мужиков, и никто не решался тогда остановить посвист плети доморощенного палача. В минуты душевного благодушия не знала меры в щедрости рука сенатора.
Именно в такую минуту он как-то сказал Васятке:
— Вот нет у меня детей, дружок. Так уж получилось. Не может быть вертопрах мужем. Гляжу на тебя и понять не могу: и ласков ты, и кроток, но, видно, не лежит ко мне сердце. А ты пересиль себя. Заместо отца буду.
Снял тогда сенатор с мизинца дорогое кольцо и надел мальчишке на средний палец левой руки. Хотел Васятка сбросить кольцо, да не посмел. Тот заботу кладет о нем немалую. И мать на легкую работу определил. Только может ли сенатор заменить отца? Отец хоть и простой был человек, но доброты был великой. Сколько раз выручал станичников из беды. Последним куском готов был поделиться с первым встречным. А вот господ не любил. Может, потому и сенатор никогда не вспоминал утонувшего колодника добрым словом. Напротив, внушал мальчишке, что отец его предерзостный был человек. Он был начальству ослушник, а следовательно, и государыне-императрице. И видно, сам господь покарал его непокорство…
Слушая это, Васятка нагибал голову, и лицо его горело, как на морозном ветру. И виделись ему жаркий июльский полдень, синий простор небес и отец на игривом коне в бараньей шапке…
Сколько всяких дум пронеслось в мальчишеской голове, пока изображал чашу, и всадниц на ней, и тончайший бирюзовый узор на крыльях орлов…
Солнце садилось. В закатных лучах чаша казалась раскаленным шаром в когтях огненных птиц.
Неслышно подошел Бекетов. Долго стоял, заложив руки за спину, и сравнивал стоявшую на столе чашу и другую, писанную на картоне рукой совсем еще юного художника. Он видел сходство, точность линий, красоту цвета. Не хватало школы, ведущей к высочайшему мастерству, и Никита Афанасьевич подумал про себя: «Я помогу тебе брать уроки у лучших мастеров Италии, а ты прославишь мое имя, как венецианский живописец Батиста Франко прославил своего покровителя — князя Антонио».