Глава 4

Прощай, свободная стихия!

В последний раз передо мной

Ты катишь волны голубые

И блещешь гордою красой…

A.C. Пушкин

Петербург, о котором Ованес слышал как о северном, холодном и недружелюбном городе, встречал юного крымского художника неожиданно приятной погодой, почему бы и нет — август месяц — лето! В первый же день мальчик сбежал из дома своей благодетельницы и гулял, гулял, гулял, пока хватило сил и дневного света, разглядывая дома и любуясь на воду в каналах. Его платье было сшито по моде, в карманах позвякивали какие-то деньги. Он шел, машинально подмечая красивые виды и планируя непременно нарисовать их такими, как увидел в день приезда. Петербург сразу полюбился Айвазовскому, а значит, и он рано или поздно должен был понравиться этому величественному, прекрасному городу. Дома у Башмаковой у него хранился специальный ларец с рекомендательными письмами от Казначеева, благодаря которым мальчик должен был познакомиться с людьми, которые помогут ему в будущем. Ведь все знают, как важно отыскать друзей и покровителей. Как это поистине необходимо будущему художнику.

Хотелось всего и сразу — познакомиться с известными художниками и зодчими, непременно произвести приятное впечатление на учителей академии и друзей Казначеева, еще нужно было выделиться среди других академистов, заставить общество заговорить о его рисунках, обратить на себя внимание журналистов. Без заказов — никак. Государь обещал оплачивать обучение, Ованес будет жить при академии, его накормят и дадут какую-то одежду, но этого все равно мало. Оник просто обязан пересылать деньги родным. Раньше думали, вот Саргис подрастет и будут они вместе с Григорием работать в какой-нибудь лавке и приносить деньги в дом, а теперь Саргис ничего уже не пришлет с чужбины, а Григорий, того и гляди, женится и тогда уже будет тратиться только на свою семью. Отец писал, что Саргис принял монашество, и теперь его следует называть Габриэл. Губы упорно не желают выводить это скорее ангельское, нежели человеческое имя «Габриэл», про себя Ованес упорно продолжает называть брата Саргисом. По всему выходило, что именно он — Ованес — теперь обязан содержать семью. Неслучайно же он оказался в этом прекрасном городе. В городе, к которому стремятся все тонко чувствующие люди, к городу, в котором сбываются мечты!

Исаакиевский собор — еще недостроенный, но уже со всеми своими сорока восьми колоннами весом в сто тонн каждая. Казначеев рассказывал, что на зрелище установки колонн приезжали смотреть как на величайшее чудо архитекторы со всего мира. Первую колонну подняли в 1828 году, последнюю установили в 1830-м. Одну колонну навострились поднимать за 40–45 минут! Невероятная скорость! Волшебник Монферран,[23] никак иначе. Казначеев что за два года установки колонн в Петербург несколько раз наведывался, и на диво-дивное смотреть изволил, и радовался. Тем не менее про архитекторский дар Огюста Монферрана много чего нехорошего наговорил. Мол, и многие недовольны, что в таком хмуром, холодном городе такую громаду темную ставят, а надо бы по-русски — белокаменный храм с золотыми куполами, что подобно цветочкам к солнышку тянутся. Что архитекторы на француза косятся, и мастера ропщут, мол, все у того вкривь да вкось, против правил великого зодчества, да и несообразно со вкусом. Но да государь любит Монферрана-счастливчика и все ему позволяет. Впрочем, колонны уже возведены, стены тоже подросли чуть выше уровня колонн, а проекты до сих пор дорабатывают и за безграмотного французика переделывают всей Академией художеств. Так что годы пролетают. А каким быть собору, никто толком не знает.

Впрочем, Ованес не усмотрел в недостроенном здании собора ничего безвкусного, разве что удивился, что начатое в мраморе продолжалось кирпичом. Впрочем, это уже детали, многое в Петербурге той поры, начатое в прежние времена в мраморе, нынче достраивали кирпичом. Собор в строительных лесах напоминал величественную гору, а горы он любил.

Медный Петр, как на картинках в магазине Дациаро,[24] вздыбив коня, застыл с простертой дланью над пропастью. Вокруг памятника чугунная оградка с вызолоченными остриями и натертыми множеством рук шишечками. На этом месте когда-то стояла церковь преподобного Исаакия Далматского. Святой, почитаемый Петром, день рождение которого пришлось на день поминовения преподобного. Церковь возводилась при Петре Алексеевиче. Хорошо, что Казначеев все это рассказал, добавив, что петербуржские жители в массе своей давно привыкли ходить мимо окружающих их чудес, и будут рады, коли он, прогуливаясь со своими новыми друзьями, вдруг возьмет да и блеснет знаниями.

Впрочем, отчего Казначеев считал, будто местные жители не замечают красоты? Возле медного всадника полно разнообразного люда. И млад и стар, и чиновник и нищий, и гувернантка с детьми, и не пойми кто, подходят, смотрят. Притягивает их медный царь, что ли, иначе почему они такие хороводы вокруг него водят?

Солнце уже садилось, когда, проходя мимо Петропавловской крепости, Оник увидел, как река вдруг обернулась сплошным золотом. Прекрасным праздничным покрывалом, расшитым миллионами сверкающих алмазов, она текла мимо мальчика, предвещая ему только хорошее.

Невольно это зрелище напомнило ему Крым, а точнее одну старую легенду, услышанную в далекой и любимой Феодосии. Легенду о золотом береге.

Когда-то в старые времена Крым находился во власти турок. Правитель города Ялта жадный толстый Амет-ага накопил огромные сокровища, каждодневно посылая своих верных слуг бродить по городу и отнимать все сколько-нибудь стоящее у беззащитных перед ним мирных людей.

Однажды русский царь услышал о несчастиях, творившихся в Крыму, и послал туда своих солдат. (Вспоминая о русских войсках, Оник с благодарностью поглядел на красные стены крепости.) Услышав о приближении русских, Амет-ага так испугался, что погрузил все свои сундуки на большой корабль и дал деру. Но не тут-то было: вдруг неведомо откуда налетел ветер, поднялась буря, ударила молния, и в следующее мгновение, обернувшись грозным чудовищем, Черное море поглотило корабль Амет-аги вместе со всеми награбленными им сокровищами.

На следующий день люди пришли на берег и увидели, что за ночь песок сделался золотым.

«Это море отобрало у проклятого турка наши деньги и, разбив их на мельчайшие частички, усеяло берег, сделав его драгоценным», — объяснил собравшимся произошедшее чудным образом затесавшийся в толпу горожан незнакомый старец с трезубцем в руках.

Золотые закатные волны — цвет которых столь несвойствен в этих северных широтах ласковым напоминанием о Крыме — навсегда остался в памяти художника.

Есть легенда, будто бы гуляя в первый день по улицам Петербурга, Айвазовский случайно познакомился со странным пожилым господином, который, узнав, что юноша играет на скрипке, уговорил его продемонстрировать свое умение. После чего вместе они отправились сначала на квартиру к Башмако-вой за инструментом, а потом незнакомец повез его в нанятой карете в незнакомый дом, рядом с которым на набережной разлеглись фивские сфинксы. Ованес самозабвенно играл песни своей далекой родины, а прослезившийся профессор Воробьев внимал юному дарованию. В конце импровизированного концерта они догадались представиться друг другу, и тут выяснилось еще одно чудо, что сразу же приехав в Петербург, Ованес познакомился со своим будущим учителем, а тот обрел в юном музыканте своего лучшего ученика. Здание же, в котором феодосийский художник играл на скрипке, как вы уже несомненно догадались, было Академией художеств, где Ованесу суждено будет прозаниматься несколько лет. Красивая легенда. Но к сожалению, это только легенда. Как мы уже говорили, Ованес прибыл в академию 23 августа 1833 года, о чем свидетельствует записка Оленина. Сфинксы же обрели постоянную прописку на набережной летом 1834 года. То есть в то время Академия художеств не ассоциировалась зданием, рядом с которым находятся сфинксы. Факт подобной встречи учителя и ученика не отражен нигде, кроме как в книге писателей Л. Вагнера и Н. Григорович «Повесть о художнике Айвазовском». Единственной правдой этой красивой истории остается тот факт, что и Воробьев и Айвазовский оба играли на скрипках, и что феодосийский художник действительно был определен в класс профессора Воробьева.

Потянулась череда тяжелых, похожих один на другой, дней в святая святых российской живописи — Академии художеств. Ранние подъемы, построение на обязательную молитву, занятия в классах. Холодно, по коридорам гуляют похожие на незримые духи сквозняки, озноб сковывает руки в классах, холод забивается под просторную, изрядно забрызганную краской куртку, ему тоже хочется погреться. Ноги зябнут в неудобных туфлях. Самое время купить обувку попросторнее да потеплее. Учитель перетягивает спину пуховым платком. Другой платок на шее, на голове ермолка. Но попробуй так же одеться ученик — сразу начнут ругаться. В столовой тоже холодно, а еды мало. Нальют чуть тепленький настой шалфея вместо чая, и еще издеваются, мол, на строительстве и того не получите, кипяток с медовой патокой да кусок хлеба — и твори задравши голову или скрючившись в три погибели. Но здесь и этому были бы рады.

Ночью тоже холодно, хоть ложись полностью одетым, хоть накрывайся с головой проточенным молью жестким одеялом — не спасает. Под одеялом стучишь зубами, пока не начинаешь задыхаться, высунешься, положишь голову на ледяную подушку — и тут же мерзнут уши. Купи на последние гроши газету и накройся ею поверх одеяла — теплее. Только тогда уж и лежи точно труп, боясь лишний раз шелохнуться или закашляться. Газета непременно упадет на пол.

Гайвазовский постоянно мучается от холода, страдает частыми простудами, для него, южанина, холод почти невыносим. Спасает одно — ночью он засыпает, вспоминая звуки моря. Ах, как же хорошо, наверное, теперь в родной Феодосии, теперь-то он понимает, что зима на юге это совсем не то, что зима на севере. Сейчас бы он гулял и гулял по берегу, читая волнам недавно приобретенный журнал с «Евгением Онегиным», любимая поэма уже вышла книжицей, но его устраивает и такой вариант, тем более что стихи давно уже запали в душу и остались в ней навсегда, как падает с корабля в море веселая золотая монетка. Душа, точно монетка, брошенная в волны… Оник вспоминает, как вместе с другими ребятами помогал рыбакам доставать из сетей рыбу. После работы он мог взять несколько штук домой, и вечером мама жарила добычу на большой сковороде с душистыми травами. Ему не хватает привычной еды, песен, радости и гостеприимства, которым отличаются феодосийцы. Лежа в холодной постели, он подолгу вспоминает, как, гуляя по берегу, искал выброшенные волнами «сокровища». Некоторые горожане специально вставали с солнышком, отправляясь на поиск оставленных морем вещей. Говорили, будто бы кто-то из рыбаков однажды нашел настоящую золотую цепь, и еще в кафе у грека показывали кресты утопленников, которые сердобольные русалки специально выносили со дна морского, дабы вдовы и дети погибших моряков могли опознать их и отслужить заупокойную службу. Сам Оник никогда не находил золота, но зато в изобилии попадались разные другие любопытные вещи — куски старых горшков и ваз, зеленые от времени монетки, куски дерева, еще совсем недавно бывшего частью погибшего корабля. Монетки он относил в музей к доброму господину Броневскому, бывшему градоначальнику и большому знатоку древностей, все же остальное нужно было нести в порт, дабы там бывалые мореходы рассматривали находки, гадая, какой корабль потерпел бедствие на этот раз.

С ужасом и одновременно благоговением Оник смотрит на море — приливы сменяются отливами, море дает, но оно же и отнимает. Бурное и спокойное, ласковое и властное.

«Ты лучше всех в Академии рисуешь воду, — слышится откуда-то из классов голос профессора Воробьева. — это твой кусочек хлеба. У нас мало хороших художников-маринистов. По пальцам сосчитать».

«Только не возгордись. Не перегни палку, — прорывается сквозь ночную дрему голос Саргиса. — Море может и отобрать дар. Каждый день лови его за волну, собирай по капелькам. Вода протечет сквозь неповоротливые пальцы, и ты останешься с носом».

«Оник, не мог бы ты привезти мне хоть какой-нибудь еды? — раздается вдруг над самым ухом вкрадчивый голос матери. — Твой отец уже старый, у нас совсем нет денег, так можешь или нет? Мы голодаем».

Юноша мгновенно просыпается, не в силах сдерживать рвущееся из груди рыдание. Его сердце сумасшедше стучит. Конечно, это только сон. И там, в далекой Феодосии, мама не одна. Рядом сестры, отец, соседи, наконец. А Оник… да, даже если он будет откладывать половину своей порции, разве есть такая сила, которая бы могла доставлять все это тут же домой?

Ощущение своего ничтожества почти невыносимо. Да, он действительно лучше всех в академии может запечатлеть на рисунке воду, но академия — это еще не весь мир. В этой похвале он ощущает тревогу. Потому что если Воробьеву будет больше нечего дать ему, тогда придется переходить в батальный класс, рисовать корабли и оружие. А воду. Кто после умнейшего Максима Никифоровича сумеет преподать ему, как следует писать воду? Если выяснится, что профессор научил своего талантливого ученика всему, что умел сам? Его что тогда — выгонят из Академии?

Быть лучшим в выпуске, в Академии, и быть лучшим художником моря — суть не одна и таже. Но если здесь он не сумеет отыскать себе новых учителей, сочтут ли господа профессора его достойным отправиться в Рим?

Мысли о жизни, постоянные тревоги о доме не дают покоя, тихий ласковый голос матери, просившей прислать ей хоть какой-нибудь еды, преследует Гайвазовского так, словно он и вправду может что-то сделать, но не хочет этого.

Центральный городской исторический архив Санкт-Петербурга содержит массу писем и прошений от И. К. Айвазовского в Академию художеств с просьбой о пересылке денег на содержание его семьи в Феодосию: «Статья 18. Слушано прошение художника 14 класса Айвазовского № 954. Определено: объявить художнику Ивану Айвазовскому, что правление академии, споспешествуя благому его делу отправления из назначенной на содержание его суммы родительнице его в место жительства по 25 р., в каждую треть на себя принимает».[25]

«Сей достойный художник не по алчности к деньгам желал бы получить некоторую сумму за его труды, но единственно для большего обеспечения престарелых и беднейших своих родителей, пребывающих в Крыму. Их участь он по возможности устроил частью насущного своего хлеба.

Вот черта нравственности г. Гайвазовского, которая служит к вящему украшению художнического его таланта!»[26]

Он мало общается со сверстниками, больше читая и изучая живопись по книгам, любезно предоставленным ему другом Казначеева Томиловым.[27] Соученики, которые любили бродить по городу, то и дело заходят в кухмистерские или ренсковые погреба, где можно было посидеть за стаканом вина или пива, невольно отдалялись от задумчивого юноши, или это он невольно терял контакт с ними. Но что он мог поделать? Хорошо погулять по городу с друзьями, побродить в белую ночь, радуясь ее прозрачности и особой поэтичности. Когда же нагулявшись друзья шли в трактир, Айвазовский был вынужден исчезать под каким-то благовидным предлогом. У него не было на это денег, а жить за счет других — стыдно. Академисты получали подарки из дома, куда отправлялись на выходные, возвращались, нагруженные гостинцами. Он же не ждал от родных ничего, кроме разве что теплого письмеца, с новостями о соседях и друзьях, хоть чего-то, что бы напомнило о доме.

Он много болел: «Академист Айвазовский быв переведен несколько лет пред сим в Санкт-Петербург из южного края России и именно из Крыма, с самого [начала] пребывания его здесь всегда чувствовал себя нездоровым и многократно уже пользуем, был мною в академическом лазарете, страдая, как прежде сего, так и ныне, грудною болью, сухим кашлем, одышкою при восхождении по лестницам и сильным биением сердца; все сие должен я приписать геморондам, еще не совершенно образовавшимся. Почитая состояние здоровья его тем более опасным, что сверх всего того имеет он расположенное к чахотке телосложение, могущее весьма легко превратиться в чахотку при неблагоприятных обстоятельствах, в особенности же у лиц, переселившихся из южной страны в здешний климат», — читаем мы в рапорте штаб-лекаря Академии художеств Оверлаха президенту Академии о состоянии здоровья И. К. Айвазовского. От 12 октября 1836 г.

Постоянные простуды, недомогания и кашель провоцируют депрессии. И просто счастье, что именно в это время Айвазовский не брошен на милость судьбы, не оставлен своими друзьями и благодетелями. Вот, казалось бы, устроили Казначеев и его знакомые мальчика в Академию, кормят его там, одевают, учат уму-разуму, чего еще желать? Самое время вымыть руки и расслабиться, пока он либо закончит Академию и вернется в Феодосию, либо заявится на побывку. Ан нет, не такой человек Александр Иванович Казначеев, чтобы на кого-то полагаться, помните, что вез с собой, пряча в особый ларчик как драгоценный дар, Айвазовский? Правильно — рекомендательные письма, которые, как волшебные ключи, должны были открыть ему дома и сердца, кого бы, вы думали? Алексея Романовича Томилова, в доме которого постоянно собирались известные художники, такие как личные друзья Томилова — Орест Адамович Кипренский,[28] Александр Осипович Орловский,[29] композитор Михаил Глинка[30] и еще много интереснейших людей.

В картинной галереи хозяина дома было немало шедевров Рембрандта,[31] Пуссена,[32] модного и уже весьма знаменитого Карла Брюллова,[33] пейзажиста Сильвестра Щедрина,[34] автора портретов, батальных и жанровых картин Орловского и многих других известных живописцев.

Томилов не запрещал Гайвазовскому хоть целый день проводить среди его картин, следя лишь за тем, чтобы юноша не забывал пообедать. А ведь это очень важно для молодого художника иметь возможность не просто видеть прекрасное, а иметь возможность детально изучить манеру того или иного художника срисовывая, учась. Не менее важно говорить с уже состоявшимися мастерами, задавать им интересующие его вопросы, получать ответы.

Второе не менее важное знакомство, которым Айвазовский также был обязан Казначееву, был князь Александр Аркадьевич Суворов-Рымникский.[35] Его сиятельство был единственным оставшимся в живых внуком Александра Васильевича Суворова и родственником госпожи Башмаковой. Александру Аркадьевичу не было еще и тридцати лет, но он делал военную и придворную карьеру и в дальнейшем мог быть весьма полезен начинающему художнику. Кроме того, дом Суворова-Рымникского славился на весь Петербург великолепной библиотекой, которой Айвазовскому было разрешено пользоваться.

Таким образом, свободные от академии часы и все выходные Айвазовский старался проводить в этих домах, то копируя картины в галерее Томилова, то с увлечением читая в библиотеке Александра Аркадьевича. Другим не менее важным времяпрепровождением стали вечера, устраиваемые в доме Томилова, на которых появлялся композитор Глинка, поэт Нестор Кукольник,[36] граф Матвей Юрьевич Виельгорский,[37] часто гости и хозяева убеждали и самого Гайвазовского взяться за скрипку и поиграть для всеобщего увеселения.

И еще, любитель долгих пеших прогулок — молодой художник часто и много бродил по пленившему его душу Петербургу. Его поражает гений Монферрана — в первый день он увлекся разглядыванием колонн Исаакиевского собора, после как завороженный ходил смотреть на стоящую в лесах одинокую колонну с ангелом. Любая работа Монферрана — большое событие в жизни города и горожан, потому что кто же откажет себе в удовольствии хотя бы раз съездить да поглядеть, как в ожидании огромного каменного монолита с берегов финского залива будет выстроена специальная пристань возле Дворцовой площади. Для чего же новая? А просто ни одна прежняя не годилась. Очевидцы рассказывали, как оплетенный со всех сторон канатами огромный столп при помощи блоков и кабестанов медленно, но верно подтягивался, приподнимаясь одним концом все выше и выше силами двух тысяч военных, четырехсот рабочих, на глазах у специально приехавших на поднятие колонны гостей, императорской семьи и, разумеется пришедших посмотреть на редкое зрелище зевак. Поставили в вертикальное положение колонну всего за час сорок пять минут. Потрясающее зрелище.

Но установить колонну — это еще полдела, неутомимый Монферран взялся за закрепление на пьедестале барельефных плит и элементов декора, саму же колонну следовало отполировать. В результате сверху колонна, или столп, название дал Александр Сергеевич Пушкин в своем стихотворении «Памятник», увенчалась бронзовой капителью дорического ордена с прямоугольной абакой из кирпичной кладки с бронзовой облицовкой для установки на ней пьедестала. В то же время велись работы над статуей, рассматривались несколько вариантов: так, изначально предполагалось, что колонну будет завершать крест, обвиваемый змеей, которая служила бы декорацией крепежа. Скульпторы Академии художеств предложили несколько вариантов фигур ангелов и добродетелей с крестом. Был предложен также проект статуи святого князя Александра Невского, но всех победила статуя скульптора Бориса Ивановича Орловского,[38] которого в городе больше знали под его истинной фамилией Смирнов. Памятник, посвященный победе в войне 1812 года, должен венчать ангел протягивающий крест и как бы говорящий «Сим победиши!» — решение было принято чуть ли не единогласно, и ангел воспарил над Дворцовой. «Сим победиши» — по преданию, фраза, которую видел на небе во время трех сражений римский император Константин Великий, надпись была начертана на кресте. Расшифровав послание буквально, Константин поручил своей матери Елене поехать в Иерусалим и отыскать тот самый крест. Крест, на котором страдал и умер Спаситель. Елена взялась отыскать крест и выполнила свое обещание.

Взяв себе в привычку гулять вблизи Дворцовой площади, Ованес видел столп в похожих на высокий шалаш лесах, по которым достаточно быстро поднимался пятидесятилетний плотный и неизменно краснолицый Монферран. Взойти на высоту сорок метров и смотреть оттуда подобно завоевателю на покорившийся ему город, то ли упираясь рукой в бок колонны, то ли поглаживая ее. В народе сей памятник давно уже перекрестили в «Монферранову колонну». Как называл ее сам скульптор — оставалось загадкой.

Два года ушло только на отделку памятника. И только в 1834 году состоялось открытие Александрийской колонны. Запланированная церемония была более чем величественная — присутствовали император с семейством, дипломатический корпус, был устроен военный парад — 86 пехотных батальонов, 106 эскадронов конницы и 248 орудий артиллерии, торжественное богослужение. Адмиралтейский бульвар был запружен пришедшим на праздник народом, все крыши оказались занятыми зрителями, рассевшимися там на манер птиц. В одиннадцать три орудийных выстрела возвестили о начале церемонии. Государь командовал парадом, сидя на гнедом жеребце, государыня, свита, двор, духовенство разместились на специально построенном по такому случаю балконе. Начался молебен. В определенный момент император и войска обнажили головы и почти что одновременно опустились на колени. В этот момент с шелестом слетел покров, укутывающий колонну, и зрители разразились криками восторга, которые соединялись с громовыми раскатами «Ура!» крестный ход обошел памятник, окропляя его святой водой, дальше начался парад войск, который длился без малого два часа. К вечеру произошло еще одно приятное событие: весь Зимний дворец вдруг засверкал множеством огней специально приготовленной по этому случаю иллюминации. И до поздней ночи звучала военная музыка.

Приблизительно в это время газеты вдруг разразились сообщениями об обнаруженных в Риме останках Рафаэля, которые перед повторным захоронением для чего-то были выставлены на всеобщее обозрение. Зачем? В кругу Томилова ведется горячее обсуждение: необходимо или нет находящимся в Вечном городе художникам идти на поклон этим мощам. Дамы закатывают глазки, нюхают флакончики с солью, разумеется, они не могли бы смотреть на кости. Известные своей смелостью и решительностью мужчины все как один желали бы увидеть скелет великого художника. Зачем? Не понимает Ованес — для чего живым смотреть на мертвое? Сколько Рафаэль[39] оставил после себя живых картин? Смотрели бы на них, вот окажись он сейчас в Риме, уж нашел бы на что поглазеть.

Лето. Первые каникулы в Академии художеств Гайвазовский провел в поместье Томилова в селе Успенское, что на берегу Волхова, близ Старой Ладоги. Это было более чем кстати, ибо, как напишет Ф. М. Достоевский:[40] «На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу». Вот из этой жары, пыли и вони на простор, чистый воздух и вызволил своего юного приятеля Томилов. Вовремя. Айвазовский уже порядком настрадался от постоянных сквозняков, четкого расписания занятий, а главное — несвободы. Теперь он мог по желанию валяться в постели, пропуская завтрак, или наоборот, подниматься чуть свет, дабы купаться, пока его не позовут за стол. Мог уйти на целую ночь — Томилов уважал стремление художника к одиночеству и особенно не препятствовал юноше жить, как тот сам считает нужным: ходил ли он в гости к местным крестьянам, ловилли рыбу или вдруг проявлял интерес к каким-нибудь ремеслам. В семействе Томилова все любили смуглого, застенчивого Ованеса, который окончательно и бесповоротно был принят в лоно новой семьи. Он же, что ни день, старался сделать своим благодетелям приятное — показать этюд, а то и законченную картину, сыграть на скрипке, рассказать очередную восхитительную историю Крыма или Кавказа, да хотя бы, возвращаясь с гуляния, собрать огромный букет полевых цветов. И еще юноша обладал отменной памятью и знал наизусть множество стихов, особенно нравился ему Александр Сергеевич Пушкин. Читая строки поэта, Ованес чувствовал такой душевный подъем, что вдруг хватался за скрипку и начинал импровизировать на радость домочадцам и слугам.

Впрочем, семейство Томиловых нечасто было на долгое время предоставлено самому себе, в течение лета к ним то и дело заезжали погостить Кипренский, Орловский, а то и целая компания развеселых знакомых, которых нужно было спешно вести в баню, на реку или просто гулять, гулять, гулять, выветривая въевшийся запах столичных строгостей.

За зиму Ованес отощал на казенных харчах и теперь с наслаждением ублажал себя вкусностями с хозяйского стола. Четыре раза в день огромный стол в обеденной комнате накрывался белой накрахмаленной скатертью, во время приезда гостей на него ставились золоченые канделябры с русалками в пять свечей каждый, отчего на душе сразу делалось весело и торжественно. После того как гости и хозяева справлялись с французским супом или ухой из свежей, выловленной буквально утром рыбы, слуги вносили подносы с индейками и пулярками, запеченные корочки которых сверху были украшены зеленью. По краю блюда выкладывались поджаренные картофелины, тут же выставлялись соусники с разнообразными соусами на все возможные вкусы. Хорошо!

Замечательно посидеть вместе с друзьями за обильным столом, после обеда вкусить пирогов с чаем, к которому специально подают топленые сливки, розово-желтые, точно небо на рассвете. Поговорить, послушать заезжего виолончелиста одного из гостей Томиловых, его сиятельство графа Матвея Юрьевича Виельгорского, о котором итальянцы еще будут говорить, что тот играет так, как должны играть ангелы в раю. Но еще лучше другое, то, что молоко, пироги, масло и все, что осталось от обеда, можно в неограниченном количестве потреблять в течение всего дня. Как же стосковался Ованес по этой пищевой свободе. Как просто было под крылом родимой матушки и как тяжело, когда тебя вроде как и кормят, да только встал из-за стола, а словно не ел. Живот урчит и требует занять его хоть чем-то. Другие идут в кухмистерскую, кабак, кафе, надираются до полного изумления, а он только и может, что заставлять себя думать о чем-нибудь отвлеченном. Как хорошо, что не нужно ни у кого ничего просить, а можно просто собрать себе в узелок свежего хлеба да прихватить бутылку парного молока. Заметит кухарка — так не осерчает, а даже наоборот, еще и пирога в дорогу завернет. Опять молодой барин будет рисовать часа четыре — не оторвешь, а до следующей трапезы еще столько времени…

Здесь в Успенском Айвазовский впервые увидал настоящую русскую природу, начал чувствовать краски воды и северного неба, свет, не свойственный привычному ему югу. Это было удивительно и вместе с тем незабываемо. Вдруг поймать неповторимый колорит, утащить его на свой холст серые, почти что стальные волны или непривычно низкое, иногда давящее небо.

Ованес много купался, катался в лодке, много ходил и рисовал. Томилов приметил, что Айвазовскому вовсе не необходимо подобно другим художникам-пейзажистам подолгу стоять с мольбертом возле выбранного им вида. Потрясающая зрительная память и знание перспективы помогали художнику запоминать мельчайшие подробности пейзажа, так что он делал какие-то заметки на холсте и потом беззаботно бежал окунуться в речку или поиграть в лапту с деревенскими мальчишками. Начатое произведение он спокойно заканчивал где-нибудь к вечеру, так больше ни разу и не взглянув на избранную натуру.

Зрительная память, так восхищавшая многих знакомых Айвазовского, вскоре сыграет недобрую службу художнику, когда и знатоки живописи и простые зрители начнут находить в его работах торопливость и преступное невнимание к деталям. В 1839 году А. Р. Томилов напишет Ованесу длинное письмо, в котором самым детальным образом разберет пять его картин: «Картина, которая изображает, как говорят, восхождение луны, по моему взгляду, по моим чувствам, не представляет ничего другого, как хорошую кисть и личный вкус художника, натуры же в ней, или часа, никак постичь не можно. Солнечный стог луны и отсвет ее в воде прекрасно напоминает глазу теплоту восхода солнца, теплота эта в первую минуту идет по душе, но сильные, по-видимому, лучи этого животворного светила не разливают никакой жизни на прочие предметы, представляемые в картине, отсветов нет! В сердце моем живо теплое утро, а в картине тихая холодная ночь, чувства мои разнородны с картиною, я не могу гулять в ней». И так придирчиво, внимательно и вместе с тем предельно деликатно разобраны все пять картин, ради которых Томилов был вынужден специально приехать к Григоровичу.[41]

В наше время к художникам уже не предъявляют, мне кажется, требований предельного копирования природы, на это, как говорят многие, есть фотоаппараты. Тогда же от художников-пейзажистов требовали предельной верности в передаче деталей, «…картина должна быть зеркалом природы, или лучше сказать, должна быть слепком тех ощущений, какие природа произвела на чувствие художника», — пишет в том же письме Томилов. У Айвазовского же на картинах, как замечают многие критики того времени, в итальянском пейзаже угадывается Гурзуф, а сквозь турецкий берег вдруг начинает просвечивать Феодосия.

«Ствол удаленного дерева столько же занимает места, как и ствол приближенного, — пишет А. Р. Томилов о картине «Кейф турка, — но увидя вместо Урий двух мужичков за дальним стволом и таких, которые похожи на кукол в сравнении с деревом, я не мог остановиться на этой догадке, и так ничего не разгадал. Зачем окружать предмет своего рассказа такими околичностями, которых не видел тогда, ниже прежде, и которых не хочется выполнить хоть немножко согласно с натурою. Так Кипрянской погубил прекраснейшую свою картину «Анакрюновой пляски», представя в плохом пейзаже и под открытым небом фигуры, которые отлично написал с натуры, в темной мастерской. Грешно портить грезами такую хорошую фигуру, как этот турок!»

Айвазовский правильно воспримет критику со стороны своего друга и благодетеля и сделается более внимательным к своей работе. Но все это будет многим позже, когда он вкусит плодов первой славы и начнет свой уверенный полет.

Теперь же ему необходимо учиться у этой воды, лесов и полей, у тонких теней и непривычно-близкого тяжелого неба. Он должен, просто обязан написать за это дарованное ему лето несколько картин — пусть не для выставки, профессора, скорее всего, сочтут это несвоевременным, в подарок Алексею Романовичу, и… и еще ему не терпится начать получать со своих работ хоть какие-нибудь деньги. Средства, в которых остро нуждается оставленная в Феодосии семья. Мысли о тяжелом положении родителей и особенно матери мучают Ованеса, но именно они помогают сосредоточиться на работе.

Гайвазовский запрещает себе мечтать о чем-то ином, нежели стать известным художником и наконец получать за свои работы деньги. Друзья гуляют по трактирам, тратятся на веселых девиц — понятное дело — молодость и темперамент, душа горит, природа требует чего-то эдакого. Ованес — трудолюбие и экономия. Если театр — то либо с семьей Томиловых, либо скромное место в райке. От вина лучше вообще отказаться — он видит, к чему приводит пьянство, и совершенно не расположен утопить свою жизнь в грязным заляпанном жирными пальцами стакане. Не для того же столько чудесных событий одно за другим, тайных знаков — парусник, Пушкин, скрипка, Казначеев и наконец Академия, Томилов, Суворов-Рымникский. Определенно, по жизни его ведет добрый, мудрый ангел, который не позволит сбиться с пути. Гайвазовский серьезен не по годам, ревнив до всего, что имеет хотя бы косвенное отношение к избранному пути, его же единственным удовольствием было, есть и остается рисование. Все, кто знал Ивана Константиновича, отмечают, с какой быстротой и легкостью он всегда работал. Только с кистью в руках он по-настоящему счастлив. Скорее всего, он не ведает о муках творчества, разве что читал или слышал о них, но никогда не испытывал. Его творчество — захлестывающая радость, любовь, счастье. А когда человек находит счастье в работе, самые трудные задания для него идут в охотку. В Феодосии и затем в Симферополе его хвалили. Приняли в Академию — хорошо, но сколько в этой самой Академии было выпускников и сколько из них по-настоящему известны? Если нет заказов, приходится мыкаться по частным урокам, нужно хотя бы раз выехать за границу. Рим, Венеция, Париж. Иначе ты можешь быть талантливым, можешь гениальным, но если тебя не знают, то и не покупают. В России же знаменит прежде всего тот, кого назвали маэстро в Италии, мастером во Франции… Нет продаж — ни один купец не возьмет к себе в магазин твою мазню. Нет заказов — соси лапу, точно медведь зимой. Если же ты решил работать на себя любимого в надежде на то, что когда-нибудь твои усилия оценят, либо обзаведись сначала богатыми родственниками, именьем, с которого можно жить, рудниками, или женись на богатой. Нет, Ованесу непременно нужно, необходимо стать знаменитым, получать заказы, смотреть мир, учась у природы, у неба и воды. Феодосия — это прекрасно. Когда-нибудь Айвазовский вернется в свой любимый город для того, чтобы дышать морским воздухом и беседовать на базаре со слепыми бандуристами, он вернется, чтобы скрасить старость своих любимых родителей и завести семью. Но все это будет после того, как он получит настоящее признание. Признание не ради тщеславия, а единственно ради возможности быть свободным, заниматься любимым делом и содержать себя и свою семью.

В усадьбе Томилова он делает множество рисунков с натуры: рыбаки, крестьянские дворики, развалины древней крепости… Не так как в Эрмитаже у Венецианова, где крестьяне в красивых праздничных костюмах искусно позируют знаменитому художнику. Пейзане и пейзанки с полотен модных художников. В работах Айвазовского нет показной красивости, но отчего-то они завораживают. Акварель «Крестьянский двор» была показана в семействе Томилова и снискала своих первых горячих поклонников. А. Р. Томилов сразу же заверил своего юного друга, что если юноша и в дальнейшем будет писать столь совершенные картины, то он в свою очередь обязуется время от времени приобретать их для коллекции, а также рекомендовать знакомым. После чего Айвазовского буквально прорвало.

Разбирая достоинства произведения, Алексей Романович не обращал внимания на сам сюжет, на повод, побудивший Ованеса написать «Крестьянский двор», зато его живо интересовали правильные четкие линии и оправданность световых мазков. Ну и бог-то с ним. Найдутся и другие, те, кто, вглядевшись в морщинистое, изможденное лицо крестьянина, хотя бы на минуту задумается о его незавидной участи. Сейчас это было не важно.

В селе Успенское Айвазовским был создан ряд акварельных и карандашных работ, большинство из которых, к сожалению, не сохранилось. Акварель «Крестьянский двор» находится в Государственной Третьяковской галерее. Кроме того, в собрании Томилова числилась копия, сделанная Айвазовским с картины Сильвестра Щедрина «Вид Амальфи близ Неаполя», последняя ныне в Тверской картинной галерее. Из письма самого И. К. Айвазовского А. Р. Томилову, в котором художник просит прислать свои рисунки для показа французскому живописцу Ф. Таннеру,[42] от 8 января 1835 года мы узнаем, что за лето он успел действительно много: «Так прошу Вас, Алексей Романович, прислать с сим подателем записки натурные мои рисунки с папкой, и даже, если можно, рисунки, которые в Вашем альбоме, особливо последнюю бурю, чем Вы меня весьма обрадуете».

Айвазовскому исполнилось шестнадцать, когда Карл Брюллов в Италии закончил «Последний день Помпеи», картину, которая сразу же стала знаменитой на весь мир. Поговаривали, что после успеха в Италии государь бесспорно вызовет Карла Павловича в Петербург, чтобы тот взял себе учеников. Учиться у Великого Карла, прозванного так с легкой руки пиита Жуковского,[43] было заветной мечтой многих академистов. Хотя бы познакомиться с Карлом Павловичем, поговорить с ним, иметь возможность бывать в его мастерской, по слухам, художник мог работать при любом стечении народа — признак человека, уверенного в своих силах. Эта мечта не обошла стороной и Айвазовского, который старался не пропускать ни одной статьи о «Помпее», ни одного устного отзыва. По высочайшему повелению все вышедшие о картине статьи переводил с итальянского Валериан Платонович Аангер.[44] Эти статьи читались вслух на вечерах в гостиных, передавались друзьям, хранились в специальных папках и альбомах. Аангер тоже рисовал, но еще он числился государственным цензором, человеком, для которого честь была главным словом его жизни. А значит, все знали, что то, что перевел Валериан Платонович — это тот самый текст, который читали в Италии, он не стал бы вычеркивать абзацы или сгущать краски в угоду императору, как это сделало бы подавляющее большинство царедворцев.

Постоянно соприкасаясь с высшим обществом, Ованес с удивлением для себя узнает, сколько всего должны знать жители столицы, как чутко следить не только за модой, а за постоянно поступающими странными, больше похожими на горячечный бред, нежели на осмысленные приказы, указаниями. Вдруг всем повсеместно запрещают короткие локоны и высокие воротники. Потом требуют отказаться от стеганых шапок. А что ты будешь делать зимой, когда только что купил именно такую, на другую денег нет, и купец-шельма отказывается принимать «запрещенный» товар обратно. Однажды он пришел к Томилову, у которого планировался вечер с танцами, а большая половина приглашенных гостей не явилась. Причина — вдруг отменили фраки, а чем конкретно следует заменить их, не сказали. Пропал вечер, и дамы напрасно надевали свои сшитые по последней парижской моде туалеты. Запретили танцевать вальс — объясняя, что этот танец, мол, есть верх непристойности. Наложили запрет на большие голландские пряжки на туфлях, хорошо хоть не сами туфли — ножом аккуратно срежь пряжку, заверни ее родимую в тряпицу, и пусть лежит в какой-нибудь дальней коробке, ждет, когда амнистия ей выйдет. Иногда вдруг ни к селу ни к городу запрещалось употребление некоторых совершенно обыкновенных слов…

Ованес не один раз возблагодарил Бога, что вынужден ходить в казенном. Что дано начальством — не запретят, а запретят, значит, предоставят что-то на замену.

Загрузка...