ХIV

Были первые дни мая, был четверг. Так как в этот день школы не было, то дети помогали бабушке поливать в саду цветы и виноград, уже зеленевший вдоль стены. Ходили они также поливать свои деревца, и вообще у них в этот четверг было очень много работы, потому что Барунка три дня не видала своих кукол, а мальчикам все некогда было покататься на лошадках: тележки, ружья, мячи валялись в углу. Они не были даже на голубятне, а кроликов кормила Аделька. Все это нужно было вознаградить в четверг. Бабушка, кончив поливку, позволила детям играть, а сама села на дерновую скамеечку под сирень и принялась прясть, потому что не могла ни минуты быть без дела. Она была печальна, не пела, даже не замечала черной курицы, которая вошла в отворенную калитку, и так как никто не препятствовал, стала копаться на грядках. Серая гусыня бродила у плетня, а ее желтенькие гусятки просунули в плетень головки, заглядывая с любопытством в сад. Бабушка очень любила этих гусяток, но теперь она их и не замечала. Мысли ее разбежались. Получено было известие от Яна, что княгиня, а стало быть и он, не приедут в половине мая, потому что Гортензия опасно больна. Если, Бог даст, она выздоровеет, то княгиня может быть приедет в свое поместье, но это еще не верно. Получив письмо, Терезка плакала, а с нею и дети. Вилиму оставалось смазать с двери только несколько черточек, а тут вдруг надежда оказалась напрасною. А чтоб эта добрая, милая Гортензия могла умереть, этого им и в голову не приходило. Они никогда не забывали прочитать «Отче наш» за ее выздоровление. Дети скоро успокоились, но Терезка, и без того довольно молчаливая, стала еще меньше говорить, и бабушка, входя в ее комнату, всегда заставала ее в слезах. Бабушка все посылала ее в гости, чтоб она сколько-нибудь развлеклась; она всегда радовалась, если Терезка шла куда-нибудь, потому что она хорошо видела, что дочери иногда ужасно скучно дома, и что она охотнее бы пожила в шумном свете, к которому она уже так привыкла. С мужем Терезка была, очень счастлива, но только было дурно то, что Ян должен был большую часть года проживать в Вене, а она должна была жить без него в страхе и тоске. А нынче, может, она и целый год не увидит мужа, а дети — отца. «Он отдает жизнь за средства к жизни!» — сказала про себя бабушка. Вместе с Яном хотела приехать Иоганка, другая дочь бабушки, хотела приехать, посмотреть на мать, пожить с нею и посоветоваться, потому что собиралась выйти замуж. Бабушка было обрадовалась этому, но теперь уже не было никакой надежды. Кроме всего этого, ее беспокоила участь Милы. Мила был славный, прямой парень, а Кристла была хорошая девушка. Бабушка обоих их любила и желала, чтоб они соединились. «Когда сойдется равный с равным, всегда бывает согласие, и Бог Сам радуется такому браку!» — говаривала она. Но и этому счастию грозил тяжелый удар: Мила отправился утром вместе с другими рекрутами. Все это беспокоило и печалило бабушку.

— Бабушка, посмотрите-ка, ведь черная-то тут роется! Постой ты, озорница! Шш! Шш! — раздался голос Барунки, и бабушка, подняв голову, увидела летящую из сада курицу и вырытую яму на грядке.

— Экая, право! Как она сюда забралась? Возьми грабли, Барунка, и поправь грядку. Смотрите-ка, и гуси тут же! Это они меня зовут: им время уж на насест. Я забылась совсем, ведь их надо покормить.

Бабушка положила веретено и пошла кормить птицу. Барунка осталась в саду подровнять грядку. Минуту спустя пришла Кристла.

— Вы одни тут? — спросила она, заглядывая через плетень.

— Да ты поди сюда! Бабушка скоро придет, пошла насыпать корму птицам, — отвечала Барунка.

— А где маменька?

— Пошла в город навестить куму. Ведь маменька все плачет о том, что тятенька может быть не приедет нынешний год; поэтому бабушка и посылает ее всюду, чтоб она немножко развлеклась. Мы все так радовались приезду тятеньки и Гортензии, а вышло все напрасно. Бедняжка Гортензия!

Стоя одним коленом на тропинке, Барунка оперлась локтем на другое колено, и опустив голову на руку, задумалась. Кристла села под сирень, сложенные руки ее опустились на колени, а голова нагнулась на грудь. Она была вне себя, а глаза ее распухли от слез.

— Горячка, должно быть, страшная болезнь. Что если она умрет, Боже мой! У тебя никогда не было горячки, Кристла? — спросила Барунка, помолчав немного.

— Нет, я никогда не хворала; но теперь уже прощай мое здоровье, — грустно отвечала Кристла.

Только теперь Барунка хорошенько посмотрела на нее, и увидав ее изменившееся лицо, вскочила на ноги и подбежала к ней с вопросом:

— Что с тобой? Разве Мила в солдатах?

Кристла вместо ответа зарыдала. В это время воротилась бабушка.

— Что, воротились? — торопливо спросила она.

— Нет, еще не воротились! — и Кристла замотала головою: — но все-таки нечего напрасно надеяться. Люция, говорят, поклялась, что если Мила не возьмет ее, так не возьмет и меня. Что она ни захочет, судья все сделает, он ею очень гордится, а управляющий тоже делает много в угоду судье. Дочь управляющего никак не может забыть, что Мила наругался над ее любимцем, и в ней тоже кипит желчь; и еще многое, милая бабушка, отнимает у меня надежду!

— Но ведь отец Милы был в канцелярии, и, как я слышала, взял с собою порядочные деньги! Можно бы было ожидать чего-нибудь.

— Правда, это единственная наша надежда; если его выслушали, то может быть и помогут; но уже не раз случалось, что выслушивали и не помогали: отвечали коротко, что не было возможности, и человек должен был успокоиться.

— Может быть с Милою этого не случится. Но я думаю все-таки, что если б отец Милы собрал деньги, приготовленные им на случай неудачи, а твой отец прибавил бы к этому еще, и Милу бы выкупили как следует, тогда бы и заботушки у вас не было.

— Если б не было если, милая бабушка! Во-первых, деньги, отданные сегодня старым Милою, уже там, а во-вторых у моего отца денег нет, кроме необходимых для хозяйства, и хотя он любит Якуба и не препятствует мне выйти за него, но ему все-таки было бы приятнее, если бы зять увеличил его состояние, а не убавил. Наконец, допустим, что отец согласился бы на это, то Мила настолько горд, что ничего не хочет принять от меня и не позволил бы и теперь моему отцу выкупить его.

— Он может быть думает: «Возьмешь большое приданое, так жена будет управлять мужем», а этого избегает каждый гордый мужчина, милая девушка! Но тут для него не было бы никакого бесчестия. Впрочем, зачем говорить о том, чего, может быть, и не понадобится, а если б и понадобилось, то и тут дело едва ли уладится.

— Глупость, большую глупость сделали они с этим тальянцем! Тогда я этому смеялась, а теперь об этом плачу! — сказала Кристла. — Если б не это, так Мила попал бы во двор, прослужил бы два года и избавился бы от рекрутства. Меня всего больше мучит то, что я собственно виновата в этом.

— В чем же ты винишь себя, глупенькая?... Что бы могла сделать вот эта маргаритка, если бы мы обе захотели иметь ее и поссорились! Этак я тоже должна обвинять себя в том, что довела своего покойника до такого же несчастия: случай-то был почти такой же. Голубушка, есть ли человеку время советоваться с рассудком, когда в нем кипит гнев, ревность, любовь или какая-нибудь иная страсть? Хотя бы в эту минуту дело шло об его жизни, он бы не задумался. Что же делать, совершенства в мире нет!

— Бабушка, вы еще в прошлом году, в именины пана Прошка, сказали, что ваш покойник сделал тоже что-то подобное и потерпел за это, а сегодня вы опять помянули об этом; с тех пор я все забывала спросить вас об этом, расскажите мне, пожалуйста. Время пройдет скорее, мысли немножко изменятся, да здесь и сидеть-то хорошо под этою сиренью, — говорила Кристла.

— Ну, так и быть! — отвечала бабушка: — а ты, Барунка, пойди, посмотри за детьми, чтоб они не подходили к воде.

Барунка ушла, а бабушка начала рассказ:

— Я была уже взрослою девушкой, когда Мария-Терезия начала войну с пруссом. Они в чем-то не поладили. Император Иосиф занял войском Яромерь, а прусс расположился на границе. В окрестностях везде были войска. У нас в доме было также несколько простых солдат и один офицер. Был он человек легкомысленный, из тех, которым кажется, что они в состоянии опутать каждую девушку своими тенетами[119], как паук муху. Я все отделывалась от него, но он не обращал внимания на мои слова и стряхал их с себя как росу. Заметив, что слова не действуют, я устроила свои занятия вне дома так, чтобы мне одной его нигде не встречать. Ведь знаешь, сколько раз в день сбегает девушка то в поле, то в луга! Домашние уйдут и оставят ее одну дома, словом, нет ни обыкновения, ни необходимости присматривать за девушками: они сами должны смотреть за собою, а таким образом представляется много случаев дурному человеку.... Но меня Господь хранил. За травою ходила я рано утром, когда еще все спало. Я с молодости рано вставала, и мать мне всегда говорила: «Кто рано встает, тому Бог подает». Она были права: если мне от этого не было пользы, зато было удовольствие. Когда я утром выходила в сад или в поле и видела зелененькую травку, усыпанную росой, у меня сердце радовалось. Каждый цветочек стоял как девушка, с поднятою головкой, со светлыми глазками. Все благоухало: каждый листочек, каждая травка. Птички носились надо мною, воспевая хвалу Богу; всюду была тишь.

Во время солнечного восхода я стояла точно в церкви, пела, и работа моя незаметно подвигалась вперед. Однажды утром кошу я в саду, вдруг слышу за собою: «Бог помочь, Мадленка!» Оглянулась я и хочу сказать: «Подай Господи!», но от испуга не могла ничего выговорить, и серп вывалился у меня из рук.

— Перед вами стоял тот офицер? — перебила ее Кристла.

— Погоди, не торопись! — продолжала бабушка: — Это был не офицер: если бы был он, я бы не выпустила серпа из рук. Испуг был от радости: передо мною стоял Иржик! Я должна тебе сказать, что я его не видала три года. Ты знаешь, что Иржик был сын нашей соседки Новотной, той самой, которая была со мной, когда мы разговаривали с императором Иосифом?

— Да, я это знаю. Вы нам также рассказывали, что он вместо священника сделался ткачом.

— Да! В этом виноват его дядя. Ученье его шло отлично; тятенька всякий раз, как ездил к нему в Рихнов, слышал об нем одни похвалы. Когда он бывал дома на вакации, то в воскресенье он всегда читал соседям Библию вместо моего отца, бывшего отличным чтецом, и мы всегда с удовольствием слушали; Новотна все говорила: «Я как будто вижу его уже священником!» Мы все смотрели на него как уже на посвященного, женщины присылали ему всего, что только стряпали хорошего, и если Новотна спрашивала: «Чем же, Боже мой, мы вам заплатим?», они всегда отвечали: «Когда Иржик будет священником, то благословит нас». Мы росли вместе, но когда он пришел на вакацию во второй и в третий раз, я уже не была слишком смелою; я стыдилась его, и если он иногда приходил за мною в сад, и во что бы то ни стало помогал мне нести траву, то я считала грехом, что допускаю его до этого, и не раз повторила ему, что это священнику неприлично, но он только улыбался, говоря, что много утечет воды раньше, чем он начнет проповедовать! Бывает, что человек предполагает, а Бог располагает. Когда он пришел в третий раз на вакацию, он получил из Кладска от своего дяди приглашение явиться туда. Дядя был ткач и ткал превосходные полотна, чем зарабатывал себе порядочные деньги, и не имея детей, вспомнил об Иржике. Кума не хотела отпустить его; но мой отец сам уговаривал ее отпустить Иржика, потому что это могло составить его счастие, а брат отца его имеет же на него какое-нибудь право. Он отправился. Кума и мой отец провожали его до Вамбериц, куда они пошли на богомолье. Они вернулись назад, а Иржик остался там. Всем было скучно без него, но мне да куме всех скучнее, с тою только разницей, что она говорила об этом, а я молчала. Дядя обещал заботиться о нем, как о своем собственном сыне. Кума думала, что в Кладске Иржик ходит в школу и радовалась, что скоро увидит его посвящение, а вышло не так: через год Иржик пришел уже ткачом погостить дома. Кума страшно плакала, но что же делать! Иржик упросил ее и признался, что не имел никакого желания сделаться священником, хотя бы он охотно стал учиться. Но дядя отговорил его, представляя ему, как долго он должен будет терпеть нужду и толкаться по школам, по судам, пока достанет себе кусок хлеба; он уговорил его взяться за ремесло, уверяя, что оно скоро принесет ему пользу, что ремесло золотое дно, а тем более Иржику, который сведущ и в ином. Словом, Иржик согласился, выучился ткать, а так как он горячо принимался за все, то сделал успехи и в ремесле. Через год дядя дал ему аттестат, свидетельствовавший об окончании учения; потом послал его на испытание в Берлин к своему знакомому, где Иржик должен был еще усовершенствоваться. Но Иржик сначала зашел к нам в Чехию. В этот раз он мне принес из Вамбериц вот эти четки.

Говоря это, бабушка вытащила фисташковые четки, которые всегда имела при себе, и с минуту смотрела на них, потом, поцеловав их, спрятала и продолжала:

— Мой отец не сердился на Иржика за то, что он посвятил себя ремеслу, и уговаривал Новотну помириться с мыслью, что надежда обманула ее.

«Кто знает, что лучше? — говорил отец; — оставьте его: что он себе приготовил, то и будет иметь. Хоть бы хлопок прял, только бы знал свое дело и остался честным, хорошим человеком, тогда заслужит такую же честь, как хоть какой пан!» Иржик был доволен тем, что кум не сердился на него, потому что он считал его родным отцом. И Новотна помирилась, да и как было не помириться? Ведь это было ее дитя, которое она любила, и не хотела, чтоб оно чувствовало себя несчастным. Прожил у нас Иржик несколько дней, потом ушел, и три года мы не видали его и даже не слыхали о нем, как вдруг утром он явился передо мною. Можешь себе представить, как я обрадовалась! Я его узнала тотчас, хотя он очень переменился: он был очень высок и притом очень строен, так что трудно было отыскать ему равного. Он нагнулся ко мне, взял меня за руку и спросил, отчего я так испугалась.

— Как не испугаться! — говорю я: — ведь ты тут очутился, точно с неба упал. Откуда ты пришел и когда?

— Я прямо из Кладска: дядя боится, чтобы меня не подцепили там вербовщики, потому что там всюду вербуют солдат. Едва я воротился с испытания, как дядя и послал меня в Чехию, думая, что мне здесь легче укрыться. Я благополучно перебрался через горы, и вот я здесь!

— Господи Боже мой! Только бы тебя здесь не забрали! Что говорит мать?

— Я еще не видал ее. Я пришел сюда в два часа пополуночи и не хотел будить мать. Лягу-ка у Мадлены под окном, она встает рано; подожду, когда она проснется, тогда пойду, думал я, и лег на зеленый пуховик. Действительно, недаром говорят о тебе в деревне: «Раньше, чем жаворонок запоет, Мадлена траву домой несет». Чуть рассветет, ты уж косишь. Я видел, как ты умывалась у колодца, как причесывалась, и едва мог удержаться, чтобы не подбежать к тебе; но когда ты молилась, мне не хотелось помешать тебе. А теперь скажи мне, любишь ли еще меня?

Так говорил он, как же было не отвечать, что люблю? Ведь мы с детства любили друг друга и во всю жизнь мою я ни о ком другом не думала. Мы поболтали немножко, а потом Иржик прокрался в хижину к матери, а я пошла сказать своим, что он пришел. Отец был человек умный, и ему не понравилось, что Иржик пришел в такое опасное время. «Не знаю, говорил он, не натянут ли на него здесь белый сюртук! Сделаем все возможное, чтоб укрыть его, только не говорите никому, что он здесь». Новотна хотя и была рада, но все-таки боялась, потому что Иржик был назначен в рекруты, и избавился только тем, что никто не знал, где он. Три дня просидел он на чердаке в сене. Днем у него сидела мать, а вечером прокрадывалась к нему и я, и мы разговаривали о различных вещах. Я так боялась за него, что по целым дням ходила как шальная овца и офицера уж не избегала, так что мы несколько раз натыкались друг на друга. Он верно подумал, что я хочу его задобрить, да и запел опять старую песню; я позволяла ему говорить и не отделывалась от него так грубо как прежде, потому что боялась за Иржика. Иржик был спрятан, как я уже сказала. Кроме меня, моих родителей и его матери никто не знал о нем. В третий вечер иду я из хижинки; немножко долго просидела у Иржика, так что везде уже было тихо и довольно темно. Вдруг офицер загородил мне дорогу. Он узнал, что я хожу по вечерам к куме, и дожидался меня у сада. Что делать? Я могла бы закричать, но Иржик услыхал бы каждое громкое слово, а я боялась призвать его. Положилась на свою силу, и когда офицер не хотел слушаться добрых слов, у нас дело дошло до кулаков. Не смейся, девушка, и не смотри на меня, какая я теперь! Хоть я была и не велика, но ловка, и руки мои, привычные к тяжелой работе, были сильны. Я бы его отделала, если б он от ярости не начал браниться и ругаться. Этим он выдал себя: как громовая стрела очутился между нами Иржик и схватил его за горло. Он услыхал ругательства, выглянул в слуховое окно, и узнав меня в полупотемках, соскочил вниз. Удивляюсь, как он не сломил шеи! Но он не задумался бы, если бы под ним горел даже костер.

— Разве, милостивый государь, можно драться ночью с честною девушкой? — закричал Иржик.

Я его умоляла, просила, чтоб он подумал, что он делает, но он держал офицера как в клещах, дрожа от злости. Однако ж он послушался меня.

— В другое время и в другом месте вы узнали бы что-нибудь другое, но теперь здесь не время для этого. Теперь слушайте и помните: эта девушка моя невеста; если вы отныне не оставите ее в покое, то мы поговорим с вами иначе. Теперь ступайте! — сказал Иржик и перебросил офицера через ворота как гнилушку; потом обнял меня и сказал: — Помни меня, Мадленка, поклонись матери и будьте здоровы! Я должен сейчас же убираться прочь, а то меня схватят. Не бойтесь за меня, я знаю каждую тропинку и непременно проберусь в Кладско, где как-нибудь скроюсь. Прошу тебя, приди в Вамберицы на богомолье, мы там увидимся!

Я еще не могла опомниться, как он уже ушел. Я тотчас бросилась к Новотной сказать о том, что случилось; с нею мы пошли к нашим. Все мы потеряли головы. Боялись каждого шума. Офицер послал солдат по всем дорогам, не узнают ли Иржика. Он думал, что Иржик из соседней деревни и что они его где-нибудь нагонят, но он благополучно ускользнул от них. Я избегала офицера, насколько могла, а он, не имея средств отмстить мне как-нибудь иначе, начал распускать в деревне обо мне дурные слухи; но все меня хорошо знали, и ему не удалось оклеветать меня. К счастью, пришел приказ войску подвинуться назад. Прусс переходил границу. Из всей этой войны ничего не вьшло, а крестьяне называли ее «калачною», потому что, говорят, солдаты воротились домой, съев в деревнях все калачи.

— А что же сделалось с Иржиком? — спросила Кристла, с напряженным вниманием слушавшая бабушку.

— Мы до самой весны ничего о нем не слышали, потому что вследствие этих беспокойств в стране никто не приходил оттуда. Мы были как на иголках. Пришла и весна, но и она ничего не принесла с собою. Я пошла на богомолье, как обещала Иржику. Шло много знакомых, и наши отдали меня им на попечение. Вожак наш бывал много раз в Кладске и знал там каждый угол, отец мой попросил его довести меня куда следует. «Зайдем на минутку к Лидушке, чтобы немножко пооправиться», — сказал вожак, когда мы пришли в город. Вошли мы в маленькую гостиницу в предместье. К Лидушке заходили все, приходившие из Чехии: она была из наших краев. Тогда еще в Кладске говорили по-чешски, а люди всегда любят отыскивать своих земляков. Лидушка приняла нас очень радушно, и мы должны были войти с ней в комнату.

— Только садитесь! Я сейчас буду здесь; принесу вам немного винного супу, — сказала она весело и скрылась за дверью.

У меня страшно щемило сердце, частью от радости, что увижу Иржика, а частью и от страха, не случилось ли с ним что-нибудь с тех пор, как мы о нем ничего не слыхали. Вдруг слышу, что знакомый голос здоровается на дворе с Лидушкою, а она кричит: «Идите, пан Иржик, пришли богомольцы из Чехии!» Двери быстро отворились, и в них показался Иржик. Взглянув на него, я остановилась как пораженная громом... На нем был военный сюртук! У меня потемнело в глазах! Иржик взял меня за руку, обнял и почти со слезами сказал:

— Видишь ли, Мадленка, какой я несчастный человек и едва я принялся за ремесло и стряхнул с себя все, что мне так не нравилось, как уж опять у меня новое ярмо на шее! Ушел от дождя, попал под желоб. Если б я был в Чехии, так по крайней мере служил бы своему императору, а теперь должен служить чужому!

— Ради Господа Бога! Что же ты сделал, что тебя взяли! — спрашиваю я.

— Ну, милочка, молодость, — нерассудительность. Не верил я опытному дяде. Когда я ушел от вас, было мне везде скучно, все было не по мне. Пошел я в одно воскресение с несколькими товарищами в гостиницу, несмотря ни на какие предостережения. Мы подпили, а в это время в гостиницу пришли вербовщики.

— Экие негодяи! — прервала Иржика Лидушка, принесшая суп: — Если б пан Иржик бывал у меня, то с ним ничего бы такого не случилось: я не терплю этих лгунов и обманщиков! Да и дядюшка наш не ходит ни к кому кроме Лидушки. У человека есть совесть, ну, а молодой народ — что уж делать, нерассудителен. Вы на это не смотрите, пан Иржик, вы славный малый; наш король любит рослых солдат и верно не оставит вас долго без повышения.

— Это уж там как хочет, — возразил Иржик, — что сделано, того не переделаешь! Мы были сами не свои, и вербовщики обманули нас, а когда мы протрезвились, то были уж солдатами, я и Леготский, лучший мой товарищ. Я думал, что разобью себе голову; но что было делать? Дядя также погоревал достаточно; наконец подумал и о том, нельзя ли по крайней мере улучшить мое состояние, если уж нельзя было его переделать. Пошел он к генералу и упросил его, чтобы меня оставили здесь и сделали поскорее капралом, и... но об этом мы еще поговорим. Теперь только не печаль меня, я рад, что вижу тебя.

Мы должны были быть довольны и этим. Позже Иржик увел меня к дяде, который рад был видеть нас вместе. Вечером пришел и товарищ Иржика, Леготский. Прекрасный был человек! Они с Иржиком были до гроба верные друзья. Уж оба умерли, а я еще живу!

— Вы уже не воротились домой, бабушка? Дедушка женился на вас? — спросила давно уже воротившаяся Барунка бабушку, задумавшуюся при воспоминании о счастливых минутах этого свидания.

— Ну да он никак не согласился отпустить меня. Дядя ему выхлопотал позволение жениться. Они ждали только, чтоб мы пришли на богомолье. Иржик ушел, а я осталась ночевать у дяди. Он был добрый старичок, дай Бог ему царство небесное. На другой день Иржик пришел очень рано и долго о чем-то советовался с дядей. Потом пришел ко мне и сказал:

— Скажи мне откровенно, Мадленка, по чистой совести, любишь ли ты меня настолько, чтобы сносить со мною несчастие, покинуть отца и мать?

Я отвечала, что люблю. 

— Если так, то останься теперь здесь и будь моею женою! — сказал он, схватил меня за голову и начал целовать. Он меня никогда не целовал: у нас нет этого обыкновения; но тут бедняжка уж не знал, что делать от радости.

— Но что скажет мама, что скажут наши? — спрашивала я, а сердце у меня сильно билось от радости и страха.

— Что бы ни сказали, они ведь нас любят и не захотят, чтоб я измучился!

— Но, Боже мой! Иржик, ведь должны же наши родители благословить нас.

Иржик ничего не сказал на это, но дядя подошел к нам, выслал Иржика и сказал мне:

— Мадлена, ты девушка набожная и нравишься мне; вижу, что Иржик будет счастлив и недаром тосковал по тебе. Я бы, может, и попрепятствовал, если б это был другой человек, но ведь он очень упрям. Если бы меня не было, так он бы пришел в отчаяние, когда его завербовали; но я сумел его утешить тем, что выхлопотал ему позволение жениться. Не хочу лгать: в Чехию ему нельзя; а если ты опять пойдешь домой, так кто знает, не отговорят ли тебя ваши! Когда же вы женитесь, то поедем вместе в Олешницы, и родители твои не откажут тебе в благословении, а с богомольцами пошлем им письмо. Послезавтра вы обвенчаетесь в военной часовне, я заступлю место ваших родителей и всю ответственность беру на себя. Посмотри на меня, Мадленка! Голова моя бела как снег; думаешь ли ты, чтоб я сделал что-нибудь, за что не мог бы ответить перед Богом?

Так говорил мне дядя, а слезы текли по лицу его. Я согласилась на все. Иржик чуть не сошел с ума от радости. У меня было только то платье, которое было на мне. Иржик мне тотчас купил платье, шпензер и гранаты на шею, остальным снабдил меня дядя. Это те самые гранаты, что теперь у меня, та же мезуляновая юбка шафранного[120] цвета и тот же шпензер облачного цвета. Богомольцы собрались домой, и дядя послал с ними письмо о том, что я остаюсь еще на несколько дней и потом приеду с ним; больше он ничего не написал. «Мы лучше сами все расскажем!» — заметил он. На третий день утром мы обвенчались; венчал нас военный священник. Лидушка была свахою, Леготский — дружкою, сестра его — дружичкою, дядя и еще один гражданин были свидетелями, больше никого не было. Лидушка нам приготовила завтрак и так провели мы целый день, весело и набожно, вспоминая также и о родительском доме. Лидушка за столом постоянно дразнила Иржика, говоря: «Вы ли это, вы ли жених? Я вас уже вовсе не узнаю: вы уже не тот мрачный Иржик! Впрочем неудивительно, что ваше лицо просияло».

Толковали и о том, и о другом, как это всегда бывает. Иржик хотел, чтоб я осталась у него, но дядя не соглашался на это раньше, чем воротимся из Чехии и с богомолья из Вамбериц. Через несколько дней мы поехали в Олешницы, я и дядя. Я вам не умею описать удивление наших тому, что я замужем, и горесть матери Иржика о том, что он в солдатах. Мать моя ломала руки и все приговаривала, что я хочу покинуть ее, уйти на чужбину с солдатом, так что у меня волосы вставали дыбом. Но отец все порешил мудро и рассудительно.

— Теперь уже все кончено! — сказал он: — Как себе постлали, так и будут спать. Они любят друг друга, пусть вместе и приобретают опытность. Ведь ты, мама, тоже покинула для меня отца и мать, да такова судьба каждой девушки. Кто же виноват, что на Иржика обрушилась такая невзгода? Впрочем, нам служба не долга, и он может воротиться сюда, как только окончит ее. А вы, кума, успокойтесь: Иржик умный парень и скучать он не будет, он уже позаботился об этом. Ты, Мадла, не плачь! Дай Бог тебе счастье, чтобы ты с тем, с кем шла к алтарю, и в гроб легла бы вместе.

При этих словах отец со слезами благословил меня. Обе матери также плакали. Мать моя, всю жизнь свою заботливая, и теперь немало беспокоилась.

— Нечего сказать, умно с твоей стороны, — говорила она мне, — нет у нее ни перины, ни посуды, ни платья, а она замуж вышла! Во всю мою жизнь я не видала, чтобы свет был такой вывороченный!

Сделали мне порядочное приданое, и когда все было готово, я воротилась к Иржику и не оставляла уже его до смерти. Если бы не было этой несчастной войны, он, может быть, жил бы еще и теперь. Видишь ли, милая девушка, я уже знаю, что такое радость и горе, знаю, что такое молодость и нерассудительность! — закончила бабушка, с кроткою улыбкой положив сухую руку на круглое плечико Кристлы.

— Много вы испытали, бабушка, но были все-таки счастливы, вы дождались того, чего так жаждало ваше сердце! Если б я знала, что и я после всех этих мучений буду счастлива, я бы снесла их терпеливо, хоть бы нужно было ждать Милу четырнадцать лет, — отвечала Кристла.

— Будущее в руках Божиих! Что будет — то будет, уж этого не минуешь, девушка; а всего лучше положиться на Господа Бога с твердою в него верою.

— Разумеется, так! Но иногда человек сам себя не помнит, и если у меня отнимут Якуба, я буду много горевать. С ним уйдет моя радость, с ним пропадет моя единственная подпора!

— Что ты говоришь, Кристла, разве у тебя нет отца?

— Есть у меня добрый отец, да сохранит мне его Бог, но он уже стар, ворчлив. Он уже нынешний год хотел, чтоб я непременно шла замуж, чтобы было кому заменить его. Что ж я стану делать, если Якуба отдадут в солдаты? А я ни за что не пойду за другого, хотя бы все на головы встали! Буду работать до упаду, чтоб отцу не на что было ворчать, а если и это не удастся, так будь что будет, а замуж я не пойду. Ах, бабушка, вы и не знаете, как я мучаюсь в этой гостинице! Не подумайте, что я говорю о работе! Боже избави! Я о ней мало забочусь; но главное то, что иногда должна бываю выслушивать неприятные вещи.

— И ты не можешь помочь себе в этом?!

— Скажите, пожалуйста, как? Сколько раз я уже говорила отцу: «Видите ли, тятенька, так и так, мол, не пускайте таких гостей!» Но он не любит им делать замечания, не хочет отбить у себя посетителей и всегда говорит мне: «Прошу тебя, говори что хочешь, только не будь груба, чтоб гости не обиделись; ведь ты знаешь, что это единственное наше достояние». Не должна я быть грубою и неприветливою; если же буду приветливою, так меня же оклевещут. Веселою певуньею, как я всегда была, я уже едва ли буду опять. Что же теперь начать? Если б это были какие-нибудь болтуны, я бы их скоро прогнала, но управляющий и писарь из замка, вот противные-то гости, на которых тошно смотреть! Я стыжусь вам сказать, как меня преследует этот старый козел, и мне как будто кто-то шепнул, что он себе задал задачу, во что бы то ни стало сбить Милу с шеи, потому что он знает, что Якуб мой защитник, и боится, чтобы с ним не случилось того же, что с тальянцем. Он показывает вид, будто хочет угодить судье и мстит за дочь, но мошенник и себя не забывает! Отец его боится, а мать, бедняжка, знаете, как будто ее уж и на свете нет, больше лежит, чем ходит: к ней я не могу обратиться с подобными вещами. Если б я была замужем, так было бы не то: если бы мне кто-нибудь не нравился, сказала бы только Миле, и если б он не мог его вышвырнуть, то по крайней мере наблюдал бы, чтоб тот человек не осмелился грубо и посмотреть на меня. Ах, бабушка, если б я могла рассказать вам, как он меня любит, и как я его люблю, просто высказать невозможно! — и девушка замолчала, закрыв лицо руками.

В эту минуту тихо вошел в сад никем не замеченный Мила. Прекрасное лицо его выражало страдание, ясные глаза его были мрачны; темно-каштановые кудри, обрамлявшие лоб его, были острижены; вместо щегольской выдровой шапки на голове его была военная фуражка с еловою веткой. Барунка испугалась его, а у бабушки руки опустились на колени, она побледнела и тихо прошептала: «Помилуй тебя, Господи, парень!» Когда же Кристла подняла голову, и Мила, протягивая ей руку, сказал глухим голосом: «Я солдат и чрез три дня должен явиться в Градец», — то она без чувств упала к нему на руки.

Загрузка...