XVIII

Гортензия удержала портрет бабушки, а портреты внучат отдала ей. Родители были ими очень довольны, а бабушка всех более; Гортензия сумела одушевить эти лица, и бабушка, показывая кому-нибудь портреты, а их должны были видеть все знакомые, — имела полное право замечать: «Только что не говорят!» Несколько лет спустя, когда детей уже не было дома, она иногда говорила: «Хотя между простыми людьми нет обыкновения срисовывать себя, но обыкновение это тем не менее хорошо. Хотя я хорошо помню всех их, но по прошествии нескольких лет память у человека бледнеет, образы теряются. А теперь какое для меня удовольствие посмотреть на эту картинку!»

С господских полей свозились последние снопы. Зная, что княгиня, спешившая с Гортензией в Италию, не останется долго в своем поместье, управляющий назначил праздник жатвы по окончании жнитва пшеницы. Кристла были самая красивая и на все способная девушка во всем околотке. Бабушка угадала: ее выбрали подать венок княгине. За замком было большое место, поросшее частию травой, а частию занятое высокими стогами соломы. На лужайке парни воткнули в землю высокую палку, украшенную листьями, лентами, красными платками, развевавшимися в виде знамен. Между листьями были намешаны полевые цветы и колосья. Вокруг столов сделали лавочки, выстроили из веток беседки; вокруг разукрашенного дерева утоптали землю для танцев.

— Бабушка, бабушка! — говорила Кристла: — Вы все время утешали меня, я жила только вашими словами. Миле я послала целое беремя надежд; но вот уже и праздник жатвы, а мы до сих пор не знаем, чего ожидать. Скажите мне, прошу вас, не были ли ваши слова пустым утешением, чтобы нам легче было отвыкать?

— Глупо было бы утешать вас таким образом, дурочка! Что я сказала, на том и стою. Завтра оденься получше, княгиня это любит. Если я буду жива и здорова, приду посмотреть на вас и, если ты захочешь, я скажу тебе всю правду, — отвечала с улыбкой бабушка. Впрочем, она знала вперед что будет, и если б она не обещала княгине молчать, то не замедлила бы избавить Кристлу от мучительного сомнения.

Все ходившие на барщину и вся дворня собрались на другой день на зеленой лужайке, одетые по-праздничному. На телегу положили несколько снопов, запрягли в нее лошадей, увешанных лентами, один из парней сел кучером, на снопы села Кристла и еще несколько девушек, остальная молодежь стала попарно вокруг воза, а старики поместились позади их. Жнецы несли серпы и косы, а жницы — серпы и грабли. У каждой за шпензером был букет из колосьев, васильков и других полевых цветов; парни украсили цветами свои шапки и шляпы. Парень ударил лошадей, они тронулись, жнецы запели и с песнью направились к замку. Пред замком телега остановилась, и девушки слезли. Кристла взяла венок из колосьев, лежавший на красивом платке, молодежь встала позади нее, и с песнью все вошли в сени, где в ту же минуту явилась и княгиня. Кристла, дрожа от страха, краснея от стыда, заикаясь, с потупленным взором, пожелала княгине скорой и благополучной уборки хлеба, и пожелав притом хорошего урожая на будущий год, положила венок к ногам княгини. Жнецы, взбросив вверх шапки, пожелали своей госпоже здравствовать многия лета, за что княгиня приветливо поблагодарила их, приказывая управляющему напоить и накормить их.

— Тебя же, милая девушка, я особенно благодарю за доброе желание и за венок, — говорила она Кристле, вешая венок на руку. — Я замечаю, что все становятся попарно, а ты одна; может быть, я лучше отблагодарю тебя, если сыщу тебе танцора.

С этими словами княгиня с улыбкою отворила дверь в зал, и оттуда вышел Мила, одетый в сельское платье.

— Дева Пресвятая, Якуб! — вскричала Кристла, и непременно упала бы на пол от радостного испуга, если бы Мила не поддержал ее.

Княгиня тихо удалилась в зал.

— Пойдемте! Пойдемте! — гнал Мила: — княгиня не желает, чтоб мы благодарили ее.

Вышедши на двор, он поднял вверх кошелек и сказал: — Это мне дала барышня, чтоб я разделил между вами. На, приятель, раздели сам, — добавил, подавая деньги Томшу, который, как и все, с удивлением смотрел на Милу. И только уже за замком все снова зашумели, и Якуб, обняв крепко любимую девушку, сказал всем, что своим выкупом он обязан княгине.

— И бабушке, — добавила Кристла, — если б ее не было, не было бы ничего.

Начались танцы. К жнецам присоединились чиновники со своими семьями, Прошек, охотник, мельник. Бабушка же пришла раньше всех: ее тянуло туда желание посмотреть на свидание двух, дорогих для нее, существ. Кристла и Мила почти обнимали ее.

— Меня не благодарите, я только сказала об этом, княгиня помогла, а Бог благословил.

— А вы, бабушка, — шутя журила ее Кристла, — знали еще вчера, что Мила пришел и спрятан у Вацлава, а ничего не сказали.

— Я не смела. Впрочем, я сдержала свое слово, что ты скоро его увидишь. Помни, девушка, что претерпевый до конца спасен будет.

Музыка, шум, песни и смех раздавались около украшенного дерева. Паны-писаря танцевали с простыми сельскими девушками, а дочери чиновников не стыдились становиться в кружок с сельскими парнями; и те и другие выбирали нравящихся танцорок и танцоров. Пиво, сладкая росолка и танцы разгорячили головы, а когда княгиня с Гортензией пришли посмотреть, и молодежь танцевала перед ними национальный танец, то веселость достигла высшей степени, застенчивость исчезла, шапки и шляпы полетели в воздух, и каждый кричал: «Да здравствует наша княгиня!» Беспрестанно провозглашались тосты за ее здоровье, княгиня и Гортензия были довольны и заговаривали то с тем, то с другим. Гортензия пожелала счастия Кристле, когда она целовала ее руку, поговорила с мельником, с охотником и наконец обе они с княгинею обратились доверчиво к бабушке, причем управляющая с дочерью пожелтели от злости: они терпеть не могли бабушку, мешавшую всем их замыслам. Но когда отцы, сидевшие вокруг стола и достаточно подпившие, начали ругать писарей и управляющего, когда один из них, схватив кружку, хотел попотчевать княгиню и начал бранить Томша, не пускавшего его, тогда княгиня поспешила удалиться. Через несколько дней после праздника жатвы она уехала с Гортензией в Италию. Перед отъездом Гортензия дала бабушке гранаты, чтоб она подарила их Кристле к свадьбе.

Бабушка успокоилась: все устроилось по ее желанию. Только одна забота еще тяготила ее: письмо к Иоганке. Терезка могла бы его написать, но тогда письмо было бы не такое, какое бабушке хотелось написать. Поэтому она в один прекрасный день позвала Барунку к себе в комнату, заперла дверь, и показывая на стол, где были приготовлены лист бумаги, чернила и перо, сказала:

— Сядь-ка Барунка, будешь писать письмо тете Иоганке.

Барунка села, бабушка поместилась возле нее так, чтоб видеть бумагу, и начала диктовать: «Слава тебе Господи Иисусе Христе!»

— Но бабушка, так не начинают письма! — заметила Барунка, — наверху нужно написать: милая Иоганка!

— К чему это? Твой прадедушка и твой дедушка всегда так писали, и я детям не писала иначе. Ну, начинай же: «Слава тебе Господи Иисусе Христе! Сто раз приветствую тебя и целую, милая Иоганка, и посылаю тебе известие, что я слава Богу здорова. Немножко, правда, меня мучит кашель, но это неудивительно, ведь я уж доживаю восьмой десяток. Это порядочный век, милая дочка, и есть за что поблагодарить Бога, если кто-нибудь проживает его так здорово, как я: слышу хорошо, вижу настолько, что могла бы штопать, если бы мне этого не делала Барунка. И ногами я еще довольно крепка. Надеюсь, что и тебя, и Доротку это письмо застанет здоровыми. Дядя болен, как я узнала из твоего письма; мне жаль его, но я надеюсь, что болезнь его не будет продолжительна. Он часто прихварывает, а ведь говорят: скрипучее дерево долго скрипит. Ты мне пишешь также, что хочешь выйти замуж и ждешь моего согласия. Милая дочь моя, что же могу я тебе сказать, когда сердце твое сделало уже выбор? Только бы Бог дал тебе счастия и благословил вас обоих, чтоб вы жили во славу Божию и были полезны свету. Зачем мне препятствовать тебе, если Иржик хороший человек и ты его любишь: не я буду жить с ним, а ты. Впрочем, я думала, что ты по крайней мере выберешь чеха: свой к своему все как-то лучше подходит; но тебе верно уж судьба такая, и я не возбраняю тебе. Мы все дети одного отца, одна мать кормит нас, и мы должны любить друг друга, хотя бы и не были земляками. Поклонись Иржику, и если Бог вам даст здоровья и вы устроите свое хозяйство, приезжайте посмотреть на нас, если не будет препятствий. Дети тоже ждут тетушку. Благослови вас всех Господи и дай вам здоровья. Прощай!» Барунка должна была прочитать бабушке еще раз письмо, потом вместе сложили его, запечатали, и бабушка спрятала его в ящик, чтоб отнести самой на почту, когда пойдет в церковь.

За несколько дней до Екатеринина дня вечером в гостинице собралась молодежь, девушки и парни. Весь дом блестел как внутри, так и снаружи; около дверей висели венки из хвоя, за каждым образом в комнате торчала зеленая ветка, занавески на окнах были белы как снег. Длинный липовый стол, покрытый белою скатертью, был забросан розмарином, белыми и красными лентами; вокруг стола сидели дружички, как будто кто-то насадил роз и гвоздичек. Они сошлись вить венок Кристле, молодой невесте, которая была красивее их всех и сидела между ними в переднем углу. Она была избавлена от всех домашних работ и была отдана под надзор тлампача[123] и свахи, которые честно выполняли свою должность; тлампачом был вожак богомольцев, Мартинец, свахой бабушка. Она не могла отказать в этом Кристле, хотя и неохотно являлась в большое общество. Пани-мама исправляла должность старой хозяйки, у которой болели ноги, а жена Кудрны и Цилка прислуживали. Бабушка сидела также между дружичками, и хотя ей нечего было ни вить, ни вязать, но к ней беспрестанно обращались за помощью и за советом. Невеста навязывала ленту на хорошенькую розмариновую ветку для дружки и тлампача; младшая дружичка должна была свить веночек для невесты, старшая для жениха, а остальные дружички каждая своему кавалеру. Оставшийся розмарин был употреблен на пучочки с бантом для гостей; даже для лошадей, долженствовавших везти невесту, готовились украшения на голову и на сбрую, из розмарина и лент.

Глаза невесты искрились любовью и радостью, когда взгляд ее обращался к красивому жениху, ходившему около стола с остальными парнями, из которых каждый имел больше свободы поговорить с любимою девушкой, чем он со своею невестой; он только минутами печально посматривал на нее. Невесте прислуживал дружка, а жених должен был заботиться о старшей дружичке. Всем позволялось веселиться, шалить, петь, шутить, — а всего больше шуток ожидали конечно, от тлампача, — только невеста и жених не смели слишком выказывать свою радость. Кристла мало говорила, не поднимая глаз от стола, усыпанного розмарином. Когда же дружички стали вить свадебные веночки и запели:

«Где ты, голубка, летала,

Ах, летала,

Что свои белые перья замарала,

Ах, замарала?»

то Кристла закрыла лицо белым фартуком и принялась плакать. Жених почти со страхом посмотрел на нее и спросил тлампача: — О чем она так плачет?

— Сам знаешь, женишок, — отвечал ему тот весело; — радость и горе спят на одном ложе, поэтому часто будят друг друга. Оставь, сегодня плач, а завтра радость!

После такого начала песнь следовала за песнью: пелись похвалы молодости, красоте, любви и холостой жизни молодецкой; потом парни и девушки запели о том, как хороша семейная жизнь, когда оба любят друг друга как горленки, когда живут согласно как зернышки в одном колосе. С их пением смешивался постоянно комический напев тлампача. Когда же они запели о семейном согласии, он запел свое собственное соло, говоря при том, что он споет им совершенно новую песенку, «самим мною на свет выданную, во тьме напечатанную», добавил он.

— Ну, пойте: — закричали парни: — послушаем, что-то вы умеете!

Тлампач вышел на середину комнаты и комически запел с интонацией, настолько шутливою на свадьбе, насколько она была серьезна на богомольях:

О, ангельское веселие,

Нет ничего выше супружеского согласия!

Скажу ли: свари гороху!

Она сварит кашу;

Скажу ли о мясе.

Она приготовит мучное!

О, ангельское весилие,

Нет ничего выше супружеского согласия!

— Изломанного талера не дадим за песенку и с певцом! — закричали девушки и тотчас запели сами, чтобы помешать парням, желавшим слушать продолжение. При постоянном пении и шуточках связались букеты, свились веночки, девушки встали из-за стола, взялись за руки и кружась, запели:

Уж все сделано,

Уж все готово,

Калачи напечены,

Венки свиты!

В то же самое время в дверях показалась пани-мама, неся с остальною домашнею прислугой полные руки кушанья. Пан-отец и дружка принесли питье. Опять все сели за стол, занятый уже не розмарином, а вареными и печеными яствами. Кавалеры уселись возле дружичек, жених поместился между старшею дружичкой и свахой, а невеста села между дружкой и младшею дружичкой, которая ей накладывала и резала кушанье также, как старшая дружичка жениху. Тлампач постоянно прыгал вокруг стола, позволял дружичкам кормить и даже бранить себя, но они в свою очередь должны были прощать ему всякую шутку, хотя бы она и была немножко груба. Когда убрали со стола всю посуду, тлампач выставил на стол три миски в подарок невесте. В первой из них была пшеница, которую он дарил ей с желанием, чтоб она была плодородна, в другой была зола, смешанная с луковым семенем, которое невеста должна была отобрать, чтоб приучиться к «терпению», а третья миска была «тайная», вся закрытая. Невеста не должна была любопытствовать и должна была взять миску, не заглядывая на нее. Но кто же мог бы удержаться от соблазна? И Кристле любопытство не давало покоя. Когда никто не смотрел на нее, она тихонько приподняла белый платок, закрывавший миску и, ах, сидевший там воробей вспорхнул к потолку.

— Видишь ли, милая невестушка! — сказала бабушка, ударив ее по плечу: — так всегда бывает с любопытством. Человек готов умереть, лишь бы узнать, что от него скрыто, а как посмотрит под покрывало, так ничего и не поймает!

Молодежь не расходилась до поздней ночи, потому что после ужина еще танцевали. Жених с дружкою проводили сваху домой, напоминая при прощаньи, что завтра утром опять соберутся. Рано утром обитатели долины и Жернова были уже на ногах. Одни шли в церковь, другие собирались только к обеду и танцам, а оставшиеся дома не могли преодолеть желания посмотреть на свадьбу, о которой еще за несколько недель говорилось, что будет шумная, что невеста поедет в церковь на барских лошадях, что у нее на шее будут дорогие гранаты, да притом еще на ней будет белый вышитый фартук, шпензер из розовой тафты и платье облачного цвета. Все это было известно в Жернове может быть еще прежде, чем невеста об этом подумала. Они знали все подробно: много ли и какие кушанья будут на свадьбе, в каком порядке будут их подавать; сколько рубашек, сколько перин, какую посуду дают за невестой — все знали, как будто она им писала об этом. Не идти посмотреть на такую шумную свадьбу, не посмотреть, идет ли к невесте веночек, сколько слезок она прольет, как гости одеты, не посмотреть на все это было бы непростительным грехом. Ведь это составляло эпоху в их истории, это давало материал для разговоров по крайней мере на полгода, — как же пропустить такой случай?

Придя к гостинице, семья Прошковых и семья охотника, заходившая на Старое Белидло, едва могли продраться сквозь толпы народа. В гостинице уже собрались гости с невестиной стороны. Пан-отец был разряжен в пух и прах, сапоги его блестели как зеркало, а в руке он держал серебряную табакерку. Он был свидетелем с невестиной стороны. Пани-мама была вся в шелку, под двухэтажным подбородком ее белелся мелкий жемчуг, на голове блестел чепец с золотом. Бабушка была тоже в своем подвенечном платье с праздничною голубкой на голове. Дружичек, кавалеров и тлампача не было в комнате, они ушли в Жернов за женихом, а невеста была спрятана в клети[124]. На дворе вдруг раздался крик: «Идут, уж идут!», и от мельницы послышались звуки флейт, кларнета и скрипки. Вели жениха. Между зрителями начался шепот: «Смотрите-ка, смотрите! Милова Тера младшею дружичкой, а старшею Тиханкова. Если бы жена Томша была еще девушкой, так уж никто другой не был бы старшею дружичкой».

— Томеш свидетелем со стороны жениха!

— А где его жена? Ее что-то не видать!

— Она помогает невесте одеваться. Она в церковь не поедет, ведь она ходит последнее время, — говорили между собою женщины.

— Ну, невеста должна готовить ризку:[125] уж верно никто другой не будет кумой, они ведь закадычные.

— Уж известно дело!

— Ах, посмотрите! И судья идет! Это удивительно, что Мила позвал его; ведь он-то и был виноват в том, что Якуб попал в солдаты! — заговорили все с удивлением.

— Что же, судья вовсе не злой человек! Люцка его подстрекала, а управляющий подсаливал, так это неудивительно. Якуб хорошо сделал. Он всего лучше накажет его тем, что не отмстит ему, и Люцка треснет от злобы!

— И она уже просватана! — отозвался другой голос.

— Как так? Я ничего об этом не слыхала! — отозвалась опять другая.

— Третьего дня с Иосифом Нивльтовым.

— Уж он давно за ней ухаживал.

— Правда, но она прежде не хотела за него, пока надеялась выйти за Якуба.

— Ну, что за парень этот жених, черт возьми! Мило на него посмотреть!

— Какой прекрасный платок подарила ему невеста, он наверное стоит не менее десяти златых! — опять заметили женщины.

Подобные разговоры слышались на дворе, когда жених подходил к порогу, где хозяин встретил его с полным стаканом. Отыскав свою невесту в каморке, где она должна была плакать, жених подошел с нею к родителям, тлампач вместо их сказал долгую речь, благодаря за воспитание и прося о благословении. Всё плакало. После благословения дружка взял под одну руку невесту, а под другую младшую дружичку; жених взял старшую дружичку, свидетели присоединились к свахе, дружички к своим кавалерам и так попарно, исключая тлампача, одиноко шедшего во главе процессии, все вышли из дому к экипажам, уже ожидавшим их. Дружички махали платками и пели, а парни им подтягивали; только одна невеста тихо плакала, порой оглядываясь назад, где в другом экипаже ехал жених со свидетелями и свахой. Зеваки разошлись, и комната на минуту опустела; только старуха мать сидела у окна и смотрела за отъезжающими, молясь за свое дитя, столько лет заменявшее ее в хозяйстве и со святым терпением сносившее все ее докучливые прихоти, приписывая их исключительно невыносимой, продолжительной болезни. Но вскоре стали сдвигаться и покрываться столы: куда ни посмотришь, везде стояла кухарка или по крайней мере стряпка. Но главным лицом, которому все было доверено, была молодая жена Томша. Она с удовольствием приняла на себя должность хозяйки, которую при свиваньи венка отправляла мельничиха. Когда свадебные гости воротились из церкви, то хозяин опять встретил их на пороге с полным кубком в руке. Невеста переоделась в другое платье, и все уселись за стол. На главном месте сидел жених рядом с невестой. Дружка ухаживал за дружичками, которые откладывали ему со своих тарелок самые лучшие куски. Тлампач заметил ему, что он как «Бог в раю». Бабушка тоже была весела и часто отделывалась шуточкой от тлампача, который везде навострял свои уши, везде совался носом и везде мешал своею угловатою фигурой. Дома бабушка бы не допустила, чтобы зернышко гороху или пшеницы упало на пол, но тут, когда гости начали кидаться горохом и пшеницей, и она взяла горстку и бросила в невесту с женихом, говоря: «Бог да обсыплет их также благословениями!» Впрочем, горох и пшеницу не растоптали; бабушка заметила, что под столом их клевали ручные голуби.

Встали из-за стола. Многие головы, отяжелевшие от питья, мотались со стороны на сторону. Каждый имел перед собою полные тарелки различных закусок, а кто бы сам себе не положил, тому непременно наложила бы жена Томша: стыдно было бы придти со свадьбы без гостинцев. Впрочем всего было вдоволь. Поили и кормили всех проходивших мимо гостиницы; все дети, приходившие «позевать», уносили домой полные руки печенья. После стола дарили молодой на «колыбельку», и невеста даже испугалась, когда талеры-крестовики полетели к ней в колени. Потом, когда кавалеры принесли белые полотенца и воду на блюде и подавали их девушкам для омовения рук, каждая из дружичек бросила в воду монету. А так как ни одна из них не хотела осрамиться, то в воде блестело только серебро, которое парни на другой день пропили и протанцевали с дружичками.

После этого невеста опять пошла переодеться, и дружички тоже, потому что предстояли танцы. Бабушка воспользовалась этой минутой и отвела домой детей, пировавших в комнате Кристлы; сама она должна была снова вернуться на пир, потому что ночью должно было еще произойти «надевание чепца», а при этом ей необходимо было присутствовать. Она взяла дома чепчик, купленный при помощи дочери, потому что это была ее обязанность, как свахи. Когда все уже натанцевались досыта, и невеста чуть не падала от усталости, потому что каждый должен был хоть один раз повернуться с ней, бабушка мигнула женщинам, что уже заполночь и что невеста принадлежит уже женщинам. Начали о ней немножко спорить, тягаться, жених с дружкой не хотели, чтобы невеста лишилась венка, но ничто не помогло: женщины отбили невесту и увели ее в комнату. Девушки за дверями пели грустным голосом, чтобы невеста не позволяла снять с себя зеленый веночек, что если она отдаст его, то уже никогда более не увидит его.

Но все было напрасно. Невеста уже сидела на стуле, жена Томша расплетала ее косу, корона из цветов и зеленый веночек лежали на столе, а бабушка готовила чепец с позументами. Невеста плакала. Женщины пели, шумели, только бабушка была серьезна; на устах ее показывалась порой довольная улыбка, и глаза ее делались влажными; она вспомнила о своей дочери Иоганке, которая также, может быть, празднует свою свадьбу. Чепец уже был надет на голову невесты, очень шел к ней, и мельничиха все твердила, что она в нем смотрит «мишенским яблочком».

— Ну, теперь пойдемте к жениху! Кто из вас хочет подразнить его? — спросила бабушка.

— Самая старшая! — отвечала пани-мама.

— Погодите, я вам приведу сейчас! — отозвалась жена Томша, проворно выбежала вон и привела старую пряху, мывшую что-то в кухне. Накинули ей на голову белый платок, сваха взяла ее под руку и повела к жениху, «чтоб он купил ее». Жених ходил вокруг нее и смотрел до той поры, пока ему не удалось сдвинуть платок; он увидел старое сморщенное лицо, выпачканное сажей. Немножко посмеялись, а жених не хотел и знать такую невесту. Сваха скрылась с нею за дверь. Потом привела ему другую. Эта показалась получше и жениху, и тлампачу, и они уже хотели купить ее, как вдруг тлампач решительно закричал: «Да что же это такое! Кто покупает зайца в мешке?» — поднял платок, и под ним оказалось толстое лицо мельничихи, черные глаза которой плутовски улыбались тлампачу.

— Купите ее, дешево отдам! — сказал ухмыльнувшись пан-отец и завертел табакерку между пальцами, но довольно тихо, потому ли, что табакерка была тяжела, или потому, что пальцы не гнулись.

— Уж молчите, пан-тятя! — отвечала с усмешкой толстая пани-мама: — сегодня бы продали, а завтра опять охотно бы купили. Кто бранится, тот любит.

Третий раз был счастливее. Третья была уже высокая, стройная фигура невесты. Тлампач давал за нее старый шелег[126], но жених тотчас высыпал серебро и купил ее. Женщины нахлынули в комнату, встали в кружок, поставив между собою и жениха, и весело запели:

Уж все сделано,

Уж все готово,

Невеста в чепце,

А калачи съедены и т.д.

Невеста принадлежала уже к среде женщин. Деньги, заплаченные за нее женихом, женщины прокутили на другой день до обеда, когда сошлись «стлать постель», причем опять много пели и шутили. Тлампач говорил, что порядочная свадьба должна продолжаться восемь дней, да так всегда и бывает на шумной свадьбе. Перед свадьбой вьют веночки, потом бывает самая свадьба, стланье постели, приятельский обед у невесты, потом у жениха, потом пропиванье веночка, одним словом, так пройдет целая неделя, и тогда только молодые начинают отдыхать и могут сказать: «Сегодня мы одни».

Через несколько недель после свадьбы Кристлы пани Прошкова получила из Италии письмо от княжеской фрейлины, в котором она извещала, что Гортензия выходит замуж за живописца, бывшего своего учителя, что она вполне счастлива и цветет как роза, а княгиня на нее не нарадуется. Бабушка, услышав эту радостную новость, кивнула головой и сказала: «Слава Богу, все хорошо устроилось!»

Рассказ о жизни молодежи, окружавшей бабушку, не составляет цели нашего повествования, да кроме того не хотелось бы надоедать и читателю, водя его от охотничьего дома к мельнице и потом опять назад через маленькую долинку, в которой царствовала все та же жизнь. Молодые подрастали и выросли. Некоторые остались дома, вышли замуж, женились, и старики уступили им свое место, также, как с дуба опадает старый лист при появлении нового. Некоторые покинули тихую долинку, отыскивая счастия в других местах, как семечко, занесенное далеко ветром или водою, пускает свои корни на других лугах и берегах.

Бабушка не покинула долинки, где нашла вторую родину. Спокойно смотрела она, как все вокруг нее растет и цветет, радовалась счастью ближнего, утешала скорбящих, помогала, кому можно было помочь, а когда внучата один за другим покидали ее, отлетая как ласточки из-под кровли, она провожала их влажным взором, утешая себя словами: «Может быть, Бог даст, опять увидимся!» И виделись снова. Каждый год они приходили домой, и старая бабушка сияющим взором смотрела на юношей, когда они ей рассказывали о свете, поддерживала их пламенные мечты, прощала проступки молодости, которых они не таили перед нею; они хотя и не всегда следовали ее советам, но зато всегда охотно выслушивали их и уважали ее слова и привычки. Взрослые девушки поверяли ей свои тайны, свои сны и вздохи, зная, что найдут снисходительность и теплое слово. Манчинка, дочь мельника, также искала убежища у бабушки, когда отец запрещал ей любить бедного, но хорошего парня. Бабушке удалось «насадить голову пана-отца на кривое топорище», как выражался он сам. Когда же дочь его была много лет счастлива, а хозяйство его процветало под управлением трудолюбивого зятя, любившего и почитавшего тестя, то он обыкновенно говорил: «Бабушка была права: голенький: ох!, а за голеньким Бог!» Детей молодых женщин бабушка любила как своих родных внучат; впрочем, они ее и не называли иначе как бабушкой. Княгиня, воротившаяся в свое поместье через два года после свадьбы Кристлы, велела тотчас позвать к себе бабушку и со слезами показала ей хорошенького мальчика, оставшегося памятью по Гортензии, умершей через год после замужества и оставившей это дитя опечаленному мужу и княгине. Бабушка, пестуя его, омочила слезами шелковое одеяльце, она вспомнила хорошенькую, добрую, молоденькую мать его; но отдавая ребенка княгине, сказала своим кротким голосом: «Не будем плакать, а пожелаем ей царство небесное: она не для земли была создана, поэтому Бог и взял ее. Того Бог особенно любит, кого берет к Себе во время полного счастия. А вы, сударыня, не осиротели».

Люди и не замечали, как бабушка старилась и распадалась. Иногда, показывая на старую яблонь, с каждым годом все более и более сохшую и все менее зеленевшую, бабушка говорила Адельке, ставшей уже красивою девушкой: «Мы с нею одинаковы и заснем обе в одно время». В одну весну все деревья покрылись уже зеленью, только старая яблоня грустно стояла без листьев. Принуждены были выкопать ее и сжечь. В эту же весну и бабушка сильно кашляла и не могла уже дойти до местечка, «до храма Божьего», как говорила она. Руки ее все более и более сохли, голова была бела как снег, голос становился слабее и слабее. Наконец Терезка разослала во все стороны письма, чтобы дети собрались. Бабушка не могла уже держать веретена и слегла в постель. Из охотничьего дома, с мельницы, из гостиницы и из Жернова по нескольку раз в день приходили узнавать, как чувствует себя бабушка. Легче ей не было. Аделька молилась с нею; она должна была каждое утро и каждый вечер рассказывать ей, каково в саду, в огороде, что делает птица, что Пестравка, должна была считать, через сколько дней еще приедет пан Бейер. «Может быть с ним приедет Ян», — говорила она. Память изменяла ей. Часто вместо Адельки она звала Барунку, и если Аделька напоминала ей, что Барунки нет, то она говорила со вздохом: «Да, ее нет! Я ее уж не увижу. Счастлива ли она?» Но бабушка дождалась их всех. Приехал пан Прошек, а с ним студент Вилим и дочь Иоганка; пришел сын Кашпар, а с Крконошских гор старый Бейер привез стройного юношу Яна; пришел и Орлик из лесного института, куда отдала его княгиня, узнав его прекрасные способности к лесничеству. Бабушка считала его также своим внуком, замечая возраставшую любовь его к Адельке и его благородный характер. Все собрались вокруг бабушкиной постели, а первая из всех была Барунка: она пришла в одно время с соловьем, поселившимся в гнездышке под бабушкиным окном. Барунка поселилась опять в бабушкиной комнате, где когда-то стояла ее постель, где они вместе слушали звучную песнь соловья, где бабушка, вставая и ложась спать, благословляла ее. Они были снова вместе, звучали те же самые тоны, светили те же самые звездочки, на которые они вместе смотрели, те же руки покоились на голове Барунки, и голова была та же; но другие мысли наполняли ее, и вследствие другого чувства проливались эти слезы, которые ныне видела бабушка на щеках милой своей внучки. Это были не те слезы, которые бабушка утирала с улыбкой с ее розового личика, когда Барунка спала еще в маленькой кроватке. Те только увлажнили, а не омрачили глаза. Бабушка хорошо чувствовала, что ей недолго остается жить, поэтому она, как хорошая, умная хозяйка, все привела в порядок. Прежде всего она примирилась с Богом и с людьми, потом разделила свое маленькое достояние. Каждый получил что-нибудь на память. Каждому, кто приходил к ней, сказала она доброе слово; каждого, кто оставлял ее, провожали глаза ее, и княгиню, навестившую бабушку с сыном Гортензии, она также долго провожала взором; она уже знала, что не встретится более с ними на этом свете. Призвала и бессловесных животных, погладила их и позволила Султану лизать свою руку. «Берегите их! — сказала она Адельке и прислуге: — Каждая тварь бывает благодарна, если человек ее любит». Потом позвала к себе Воршу и приказывала ей: «Когда я умру, Воршинька, — я знаю, что мне уже недолго остается жить: мне снилось сегодня, что Иржик пришел за мной, — ну, так когда я умру, не забудь сказать об этом пчелкам, чтоб они у вас не вымерли; ведь другие наверное забудут». Бабушка была уверена, что Ворша исполнит ее просьбу, потому что верит в то, во что другие не верят и может быть забыли бы бы сделать это вовремя, хотя бы и хотели выполнить желание бабушки. На другой день по приезде детей, к вечеру, бабушка тихо умирала. Барунка читала ей отходную. Бабушка молилась с нею, но вдруг уста ее перестали шевелиться, глаза остановились на Распятии, висевшем над постелью, и дыхание прекратилось. Жизнь ее угасла, как гаснет догорающая потихоньку лампа, в которой нет уже масла. Барунка закрыла ей глаза, молодая жена Милы открыла окно, чтобы душе было легче вылететь. Ворша, не медля между плачущими, тотчас побежала к улью, поставленному за несколько лет пан-отцом, и постучав в него, три раза закричала: «Пчелки, пчелки! Бабушка у нас умерла!» Потом уже села на лавочку под сиренью и зарыдала. Охотник пошел в Жернов, чтобы велеть звонить за бабушку; он сам вызвался сделать это. Ему было душно в доме, он должен был выйти на воздух, чтобы выплакать горе. «Скучно мне было без Викторки, как же забуду я бабушку?» — говорил он про себя дорогой. Как только раздался похоронный колокол, давая этим знать, что бабушки уже нет, вся долинка заплакала.

На третий день утром, когда многолюдная похоронная процессия, состоявшая из всех знавших бабушку и желавших проводить ее до могилы, тянулась мимо замка, белая рука раздвинула занавески у окна и за ними показалась княгиня. Глаза ее грустно провожали процессию, пока она не ушла из виду. Тогда княгиня опустила занавеску и с глубоким вздохом прошептала: «Счастливая женщина!»


Загрузка...