На другой день бабушка пошла по обыкновению встречать детей, и первое ее слово было: «Угадайте, дети, кто у нас?» Дети смутились и не могли догадаться, пока Барунка не закричала: «Пан Бейер, бабушка?»
— Угадала! Он привел с собою своего сына.
— Ах, как я рад! Побежали к нему! — вскричал Ян и побежал, а Вилим за ним, так что сумки подскакивали на спинах. Бабушка кричала, чтобы шли по-людски, а не летели как птицы, но мальчики были уже далеко. Запыхавшись, вбежали они в комнату; мать собиралась побранить их, но пан Бейер протянул к ним свои длинные руки, поднял сначала одного, потом другого, и обнявши обоих, поцеловал в щеки. «Ну, что вы целый год делали, как поживали?» — спросил он глухим голосом, сильно раздавшимся в таком маленьком пространстве. Мальчики не тотчас отвечали; все внимание их поглощал мальчик Барункиных лет, стоявший возле пана Бейера. Это был прехорошенький мальчик, очень похожий на отца, но не такой угловатый; лицо его цвело здоровьем, а в глазах блистала детская веселость. «Ага! Вы смотрите на моего мальчика! Ну, посмотрите на него и подайте друг другу руки, да будьте хорошими товарищами. Это мой Орел!» С этими словами он толкнул на середину комнаты сына, который без всякой застенчивости протянул мальчикам руки. В эту минуту вошла Барунка с бабушкою и Аделькою.
— Ну, а вот и Барунка, о которой я вам рассказывал дома, что она первая приходит пожелать мне доброго утра, когда я здесь ночую. Но нынче, как я вижу, это уже изменилось: вы ходите уже в школу, и Яник должен вставать в одно время с Барункою. А как вам нравится в школе? Не больше ли хочется Яну в лес? Видишь ли, мой Орлик должен ходить со мною на тягу, в горы и он понемножку научится также стрелять, как я, — спрашивал и вместе с тем рассказывал охотник, окруженный детьми.
— Ох, не говорите им об этом; — отозвалась бабушка: — Яник тотчас взбаламутится и захочет видеть ружье Орлика.
— Ну, что же, пусть посмотрит! Ступай, Орлик, принеси его! Ведь оно не заряжено?
— Нет, тятенька; я последний заряд выстрелил в коршуна, — отвечал мальчик.
— И застрелил его, чем можешь похвалиться. Ступай, покажи его мальчикам.
Мальчики весело выбежали с Орликом; но бабушка не утерпела и тоже отправилась вслед за ними, хотя пан Бейер и уверял, что Орлик будет осторожен.
— У тебя имя-то птичье? — спросила Орла Аделька, когда они вышли вон, и Ян с Вилимом рассматривали убитого коршуна.
— Мое имя собственно Аврель, — отвечал мальчик с улыбкой. — Но тятеньке нравится называть меня Орлом, и мне это также нравится: орел хорошая птица. Тятенька застрелил один раз орла.
— Погоди же! — вскричал Ян: — Я тебе покажу орла и много животных! Они у меня нарисованы в книжке, которую мне подарили в именины в прошлом году.
Говоря это, он втащил Орла за собою в комнату, где тотчас показал ему книгу. Орлу животные очень понравились, да и сам пан Бейер с удовольствием рассматривал их листочек за листочком.
— Этой книги у тебя в прошлом году не было? — спросил он Яна.
— Это мне Гортензия подарила в именины, а Кристла подарила мне голубков, охотник — кроликов, бабушка — двадцатник, а тятенька с маменькой на платье! — хвалился Ян.
— Ты счастливый мальчик! — проговорил пан Бейер, смотря в книгу, и увидев лисицу, засмеялся. — Точно живая! Постой, плутовка, вот мы тебя!
Вилим, думая, что это восклицание относится к нарисованной лисице, с удивлением смотрел на пана Бейера, пока тот не сказал со смехом:
— Не бойся, с этою лисой мы этого не сделаем, но есть в горах очень похожая на эту: ту мы должны подцепить, потому что она делает нам много вреда.
— Может быть, Петр ее поймает: пред отходом сюда я ходил с ним ставить капкан, — заметил Орел.
— Э, любезный, лиска в десять раз хитрее Петра; она так лукава, что человек себе и представить не может, в особенности, если уж побывала в капкане, как та, которую мы теперь караулим. Мы ее, бестию, приманивали жареным и были уверены, что поймаем ее. Она была действительно голодна, но что же сделала, плутовка?... откусила притиснутую капканом лапу да и ушла. Теперь едва ли мы ее поймаем: вред делает человека опытнее, а у лисы рассудка не меньше, чем у человека, — говорил охотник, переворачивая листы.
— Ведь недаром же говорится: хитер как лиса, — отозвалась бабушка.
— А вот и орел! Вот! — закричали мальчики, рассматривая красивую птицу с распростертыми крыльями, как будто кидающуюся на добычу.
— Я застрелил точно такого: он был очень красив, и мне было жаль его; но что же было делать, ведь подобный случай не скоро опять встретится человеку. Я метко попал в него, а это главное, чтобы не мучить.
— И я то же говорю, — отозвалась бабушка.
— И вам, пан Бейер, не жаль этих птиц? Я бы не могла ни одной застрелить, — сказала Барунка.
— А зарезать можете? — спросил смеясь охотник: — что лучше, когда птица, не предчувствуя опасности, умирает вдруг от одного выстрела, или когда, испуганную преследованием и приготовлениями, ее наконец зарезывают, да иногда еще неловко зарезанная она улетает полумертвая?
— Мы не режем птиц, — отвечала в опровержение Барунка, — это дело Ворши, она же их не жалеет, и поэтому они тотчас умирают.
Дети позабавились еще немножко рассматриванием животных, а потом мать позвала их ужинать. Прежде дети расспрашивали пана Бейера о горах, о том, не заблудился ли он в огороде Рибрцоуля, и тому подобных вещах, а в этот раз они расспрашивали только Орла, слушая с большим удивлением рассказ об опасностях, которые мальчик преодолевал вместе с отцом, и о животных, застреленных им. Он рассказывал об огромных глыбах снега в горах, о том, как они засыпают целые деревни, как люди живут зарытые в снегу, и если хотят выбраться наверх, то пролезают в трубу и каждый прогребает дорожку к своему дому. Но все это не устраивало Яна, он все-таки желал быть поскорее в таком возрасте, когда ему можно будет идти к пану Бейеру.
— Когда ты будешь у нас, тятенька отдаст меня на смену к Ризенбургскому охотнику, чтоб я изучил также и легкое охотничество.
— Это нехорошо, что тебя не будет дома, — мрачно сказал Ян.
— Тебе не будет скучно: у меня есть для тебя еще двое товарищей! Брат Ченек, одних лет с тобою, и сестра Машенка; они будут тебя любить, — отвечал Орел.
Между тем как дети, сидя на дворе, слушали рассказ Орла и смотрели на свет сквозь хрустальные призмы, принесенные им Орликом, пан Бейер слушал рассказ бабушки о разливе воды и о различных новостях истекшего года.
— А здорова ли семья моего собрата Ризенбургского? — спросил Бейер.
— Здорова, — отвечала пани Прошкова. — Аннушка сильно растет; мальчики ходят на Красную Гору в школу: им там ближе, чем в город. Меня удивляет то, что до сих пор еще нет охотника: он сказал, что зайдет повидаться с вами, идя на тягу. Он был у нас утром и принес мне из замка известие, что там получено письмо из Вены. Я тотчас пошла в замок и узнала, что Гортензии лучше, что княгиня, может быть, приедет сюда к празднику жатвы, останется здесь около двух недель, а потом поедет во Флоренцию. Теперь я надеюсь, что муж проживет зиму с нами: княгиня, говорят, не возьмет с собою свиту. Через столько лет, опять подольше проживем вместе.
Давно уже пани Прошкова не говорила так много, давно не была так покойна, как в этот день, когда получила утешительное известие о том, что муж приедет.
— Слава Богу, что барышня избавилась от этой болезни: было бы очень жаль это молодое, доброе создание. Мы все молили Бога помочь ей, и вчера еще Цилка Кудрна плакала о ней.
— Еще бы ей не плакать, — заметила пани Прошкова.
Пан Бейер спросил, что это значит, и бабушка рассказала ему о своем посещении княгини, причем приписала Гортензии всю заслугу в улучшении положения семьи Кудрны.
— Я слышал, — начал охотник, — что Гортензия дочь ...
В это мгновение кто-то застучал в окно.
— Это кум; я узнаю его по стуку. Входите! — довольно громко закричала пани Прошкова.
— У людей злой язык, — отвечала бабушка на вопрос охотника, — а кто по солнцу ходит, за тем всегда следует тень, иначе не бывает. Что в том, чья бы ни была?
Кум Ризенбургский вошел в комнату, и оба охотника приветливо поздоровались.
— Где это вы были, что так долго не шли? — спросила бабушка, боязливо посматривая на ружье, которое охотник вешал на крюк.
— Был у меня милый гость, пан управляющий: приходил за дровами. Он продал свой пай, а теперь ему хочется забрать дрова опять вперед, да снова втянуть кого-нибудь в обман. Как бы ни так! Я тотчас почуял, что он идет с чем-то недобрым, потому что он вошел такой масляный. Но я ему высказал прямо. Я дал ему нагоняй и за Милу, которого мне жаль так же, как и Кристле. Я испугался ее, зайдя к ним сегодня утром на кружку пива. У этого... — и охотник закрыл рот рукой, вспомнив, что сидит у бабушки, — у него останется на совести!
— Что такое случилось? — спросил Бейер, — и бабушка рассказала ему о солдатстве Милы и о причинах этого.
— На свете везде так: куда человек ни повернется, везде встретит он мучения и беду, а у которого человека нет ее, так он сам ее отыщет, — отвечал Бейер.
— Несчастием и болезнию человек очищается от всех зол так же, как золото очищается огнем. Без печали нет и радости. Если б я могла, то непременно помогла бы этой девушке; но это невозможно, и поэтому она должна сносить все, что бы ни случилось. Всего горше ей будет завтра, когда уйдет Мила.
— Он завтра уже уйдет! — с удивлением вскричал охотник: — Что так скоро? Куда он назначен?
— В Градец.
— Мы пойдем по одной дороге, только я с матросами на плотах, а он сухим путем.
Мальчики вбежали в комнату, и Ян с Вилимом показали охотнику коршуна, застреленного Орликом; а Орлик рассказал отцу, что они были у плотины и видели там помешанную Викторку.
— Так она еще жива? — с удивлением спросил Бейер.
— Да, бедненькая, лучше бы ей было в земле, чем на земле, — отвечала бабушка, — но она уже худеет, старится, и редко когда услышишь ее песнь, разве в светлые ночи.
— А все-таки сидит у плотины и смотрит в воду, иногда заполночь, — сказал охотник. — Вчера я шел мимо нее, она рвала от вербы прутья и бросала их в воду. Было уже поздно. «Что ты делаешь?» — спросил я ее. Она не отвечала ничего. Я спросил в другой раз; тогда она обернулась ко мне, и глаза ее заискрились: я думал, что она вскочит на меня, но она, может быть, узнала меня, или в голове ее мелькнула какая-нибудь мысль, только она опять повернулась к воде и начала бросать через плотину прутик за прутиком. Никак с нею не сладишь! Мне ее жаль: лучше бы пришел уж конец этой несчастной жизни; но если б я не видал ее сидящею у плотины, если б, стоя на карауле, не слыхал ее песенки, мне бы не доставало чего-то, было бы скучно, — говорил охотник, все еще держа в руках коршуна.
— Когда человек привыкнет к чему-нибудь, то трудно отвыкать, — сказал Бейер, кладя зажженный трут в маленькую глиняную трубку, обвязанную проволокой, и затянувшись порядочно несколько раз, продолжал: — будь это человек, животное или вещь. Так я привык пускаться в путь с этою трубкой. Моя мать курила из подобной, и я точно сейчас вижу ее сидящею у порога.
— Что? Ваша матушка курила? — с удивлением вскричала Барунка.
— В горах очень многие женщины курят, в особенности старушки, только вместо табака они употребляют картофельную ботву или, если найдут, вишневые листья.
— Не думаю, чтоб это было вкусно, — отвечал охотник, тоже закуривая разрисованную фаянсовую трубочку.
— Также люблю я известные места в лесу, — начал опять Бейер, — на которых я невольно останавливаюсь. Я их полюбил за то, что они мне напоминают или известных особ или неприятные и приятные случаи моей жизни. Если бы на этих местах не доставало одного дерева, одного кустика, то и мне бы чего-то недоставало. В одном месте на крутой вершине стоит одинокая сосна, уже старая, ветки ее наклонились с одной стороны над глубокою пропастью, в расселинах которой кое-где растет папоротник и кусточки можжевельника, а внизу через скалы бежит поток, образуя таким образом множество водопадов. Я сам не знаю, как это делается; но только я всегда заходил туда, когда меня что-нибудь мучило или встречалось какое-нибудь несчастие. Так, например, когда я ухаживал за моею женой и не надеялся, что ее отдадут за меня: родители сначала не хотели, а потом согласились. Также когда у меня умер старший сын, и мать скончалась. Выходя из дому, я шел всегда без цели, не смотрел ни вправо, ни влево и ноги невольно доносили меня до пустынного места. Очутившись над пропастью у темной сосны и видя над собою вершины гор, я чувствовал, как будто тяжесть спадала с меня, и я не стыдился своих слез. Когда же я обнимал это грубое дерево, мне казалось, что в нем есть жизнь, что оно понимает мое горе, и ветви его порой шумели надо мною, как будто вздыхали вместе со мною и хотели мне рассказать о таких же печалях.
Бейер замолчал. Большие глаза его остановились на свечке, стоявшей на столе; изо рта, вместо слов, вылетали маленькие облака дыма, возносившиеся прямо к потолку.
— Я верю, что человеку иногда кажется, будто деревья живые, — заметил Ризенбургский охотник. — Я это знаю по опыту. Однажды, уже несколько лет тому назад, назначил я деревья на сруб. Полесовщик не мог идти, и я пошел сам надзирать за рубкой. Дровосеки пришли и приготовились срубить прежде всего хорошенькую березу. Не было на ней ни пятнышка, и стояла она прекрасная как девушка. Я засмотрелся на нее, и мне показалось, это смешно, но тем не менее это так, — мне показалось, будто она кланяется в ноги, ветками как будто обнимает меня и в ушах у меня раздалось: «Зачем хочешь ты прекратить мою молодую жизнь? Что я тебе сделала?» В эту минуту пила заскрипела о кору дерева и врезалась в него. Я не знаю, закричал ли я, но знаю только, что мне хотелось остановить дровосеков, чтобы не пилили дальше; но когда они с удивлением посмотрели на меня, мне стало стыдно, я позволил им продолжать работу, а сам убежал в лес. Целый час я блуждал там, и постоянно меня преследовала мысль, что береза меня просит не лишать ее жизни. Когда же наконец я пересилил себя и вернулся опять на место, она уже была срублена. Ни один листочек не шевелился на ней, она лежала как мертвец.
Мной овладело раскаяние, как будто я совершил убийство. Несколько дней мне было нехорошо, но я никому не сказал об этом ни слова, и если бы сегодня не зашла об этом речь, то я бы никогда и не упомянул обо всем этом.
— То же однажды случилось и со мной, — начал Бейер своим глухим голосом. — Должен был я доставить дичь в контору и отправился на охоту. Первая попалась мне под выстрел прехорошенькая серна, точно выточенная. Весело посматривала она и пощипывала травку. Мне стало жаль ее, но я подумал: «Ну не глуп ли ты! К чему тут сожаление?» Стреляю... рука дрогнула... попал ей в ногу... она упала. Собака уже бежала к ней, но я не допустил ее, мне что-то не дозволяло дать серну в обиду. Я сам подошел к ней и не могу высказать, как умильно бедное животное посмотрело на меня умоляющим и грустным взором. Я выхватил нож и вонзил его ей в сердце, члены ее судорожно передернулись, и она умерла. Но я заплакал и с тех пор... ну чего же тут стыдиться!..
— Тятенька не хочет охотиться на серну, — бойко заметил Орлик.
— Это правда. Когда я целюсь, то вижу перед собой раненую серну, печальный взор ее, и боюсь, что ошибусь и только пораню. Лучше оставить в покое.
— Вы бы стреляли только в злых животных, а добрых бы оставляли, их жаль! — заметил Вилим чуть не со слезами.
— Нет ни одного зверя настолько доброго, чтобы не бывать злым, также нет ни одного настолько злого, чтоб не бывать добрым, как это и между людьми случается. Это ошибка, если мы думаем, что животное с прекрасным, кротким выражением должно быть непременно добрым, а то, которое нам не нравится, непременно злым: наружность очень обманчива. Человек бывает иногда очень не справедлив, менее жалея то, что ему противно или не производит на него впечатления, чем то, что красиво и ему нравится. Был я однажды в Градце во время осуждения двух преступников. Один из них был красив собой, другой, напротив, был безобразен, неприветлив, дик. Первый убил товарища, подозревая, что он сманил его милую. Другой был родом из наших краев. Я пошел к нему в тюрьму, когда он уже был осужден, и спросил его, не желает ли он наказать что-нибудь домой, что я бы с удовольствием выполнил. Он посмотрел на меня, дико захохотал, потом затряс головой и сказал: «Мне наказывать! Кланяться! Кому? Я никого не знаю!» Отвернулся от меня, опустил голову на руку и с минуту посидел так, потом вскочил, встал передо мной с заложенными назад руками и спросил: «Человек! Сделаешь ли ты для меня то, чего я от тебя пожелаю?» — «Сделаю с большим удовольствием», — отвечал я и протянул ему руку. В эту минуту лицо его выражало такую сильную горесть, что я бы решительно все сделал для него; оно утратило свое безобразие и только возбуждало сострадание и участие. Он, вероятно, хорошо видел мою душу, потому что схватил мою руку, крепко сжал ее и растроганным голосом сказал: «Если б ты мог мне подать эту руку три года тому назад, то я бы не был здесь. Зачем мы не встретились? Зачем со мною встречались только люди, которые затаптывали меня в грязь, насмехались над моим лицом, кормили меня полынью и ядом! Мать меня не любила, брат меня выгнал, сестра стыдилась меня, а та, в любви которой я был уверен, для которой я пожертвовал бы своею жизнью за одну ласковую улыбку, которой я достал бы синеву с неба, которой я бы отдал десять жизней, если б я имел их — та только дурачила меня, и когда я захотел услышать из ее уст то, о чем все говорили, она как собаку вытолкала меня за двери!» И дикий человек заплакал как дитя. Минуту спустя, он отер слезы, взял меня за руку и сказал: «Когда дойдете до Маршовской дистанции, подите в пустынную долину, над пропастью стоит там одинокая сосна, ей поклонитесь от меня, да еще хищным птицам, летающим около нее, да тем высоким горам. Под ветвями этого дерева я спал целые годы, ему поверял я все, чего никто не знает...» Тут он опять замолчал, сел на лавочку и ничего больше не сказал, даже и не посмотрел на меня. Я с горестью ушел от него. Люди ругали и проклинали этого безобразного человека, говорили, что он заслуживает смерть, что зверством дышат глаза его, что он не хочет никого видеть, даже и священника, что он людям высовывает язык и на смерть идет как на торжество. Красивого, напротив, жалели, дрались из-за песенки, написанной им в тюрьме, и каждый желал его помилования, потому что он убил своего товарища только из ревности; а тот, другой, из одной злоумышленности застрелил девушку, ничего, как говорят, ему не сделавшую, и убивал людей. Так каждый судит по своему: сколько голов, столько умов; каждому глазу одна и та же вещь кажется иною, поэтому и трудно решить, что вот это непременно так и не может быть иначе. Бог один видит самые потаенные закоулки человеческого сердца и судит о них; Он понимает говор животных, пред Ним ясна чашечка каждой былинки, Он знает дорожку каждого жучка, шум ветра покоряется Его приказаниям; воды текут туда, куда Он им указал путь.
Охотник умолк; трубка его погасла; прекрасные глаза его светились, а лицо походило на горную долинку, освещенную кротким светом осеннего солнца.
Все загляделись на Бейера, потом бабушка сказала:
— Вы правы, пан Бейер! Приятно слушать ваш рассказ. Но пора уже уложить мелюзгу спать; ваш сын, вероятно, устал с дороги, да и вы также. Завтра поговорим об остальном.
— Орлик, отдай мне этого коршуна, что тебе в нем? — сказал охотник, вешая ружье чрез плечо.
— С радостью!
— Мы его завтра утром принесем вам! — закричали мальчики.
— Ведь вы завтра пойдете в школу?
— Я позволила им не ходить завтра в школу ради милого гостя, — сказала мать.
— Ну, так и я своих сойчат оставлю завтра дома, пусть вам всем будет праздник. Так приходите же! Покойной ночи! Будьте здоровы! — Приветливый собрат, житель долины, как его называл иногда Бейер, протянул друзьям руку, позвал Гектора, очень понравившегося Орлику, и ушел.
На другой день утром, раньше чем дети оделись, Орлик был уже на плотах, на которых они приплыли к берегу. После завтрака Бейер пошел с мальчиками к охотнику, а бабушка с Барункой и Аделькой пошли в гостиницу проститься с Милой. Гостиница была полна. Там были отцы и матери уходивших солдат, товарищи, сестры и знакомые. Хотя они друг друга и уговаривали, хотя содержатель гостиницы и Кристла не поспевали наливать, даже и Мила помогал, хотя молодежь пела солдатские и веселые песни, чтобы придать себе бодрости, но ничто не помогало: ни один не был так пьян, как идя в рекрутское присутствие. Тогда они натыкали зеленых веток на свои шапки, страшно шумели, пили, пели, чтобы затопить и заглушить страх и боязнь. Тогда еще оставалось немножко надежды и самому стройному, самому красивому парню. Потом им льстило сожаление девушек, утешала их любовь родителей, которая в подобные минуты проявлялась вдруг как горячий ключ, пробивающийся на поверхность из лона земли; наконец еще им льстили отзывы знакомых: «Ох, этот не вернется, такой уж парень, строен как сосна, весь как будто вылитый, таких солдат очень любят». Такими сладкими каплями тщеславие смягчало горечь напитка, который необходимость заставляла их пить. Напротив, все что услаждало трудную дорогу здоровым красивым парням, казалось горечью тем, которым нечего было бояться рекрутства вследствие телесных недостатков. Некоторым из тщеславных это было так тяжело, что они охотно сделались бы солдатами, только бы не слышать восклицаний: «О тебе мать не будет плакать: ты не будешь присягать под барабанный бой, ведь ты и весь-то собаке по колено!» или «Парень, поступи в конницу: у тебя ноги, что рога у быка!» и т.п. Бабушка вошла в гостиницу, но осталась в комнате, не потому что там было душно, а потому что ее испугала тяжелая мрачная горесть, теснившая сердца всех и ясно выражавшаяся на лицах. Она чувствовала, каково этим несчастным матерям, из которых одна в немой горести ломала себе руки, другая тихо плакала или громко причитывала. Каково этим девушкам, которые стыдятся показать свою печаль, но без слез не могут видеть этих бедных парней, которые от питья становятся еще грустнее и у которых недостает голоса для песни. Она чувствовала, каково этим отцам, мрачно сидящим за столом, которые ни о чем не говорят, ни о чем не думают, кроме того, чем заменить в будущем этих трудолюбивых парней, бывших их правою рукой, о том, как не соскучиться без них и дождаться их через четырнадцать лет. Бабушка села с детьми в саду. Минуту спустя пришла туда Кристла, встревоженная, заплаканная, бледная как полотно. Она хотела говорить, но камень лежал у нее на сердце, а горло как будто стянулось, так что она не могла выговорить слова и оперлась о ствол цветущей яблони. Это была та самая яблоня, через которую она перебрасывала веночек в день Св. Яна. Венок перелетел, и теперь, когда бы должна была осуществиться ее надежда на соединение с милым, теперь она должна была разлучиться с ним. Она закрыла лицо белым фартуком и громко заплакала. Бабушка не трогала ее. Пришел Мила. Куда делся цветущий румянец его лица, живость глаз! Он был как будто вытесан из мрамора. Молча подал бабушке руку, молча обнял любимую девушку, снял с груди вышитый платок, который каждый парень в доказательство любви получает от своей милой, и утирал им ее слезы. Они не говорили о том, как глубока их горесть, но когда из гостиницы послышалась песня:
Когда мы расстанемся,
Запечалятся наши сердечки;
Два сердечка и четверо очей
Будут плакать и по дням и по ночам...
Кристла крепко обняла своего Милу, и рыдая, скрыла лицо на груди его. Песня эта была отголоском той мелодии, которая постоянно звучала и в их сердцах. Бабушка встала, по лицу ее катились слезы; Барунка тоже плакала. Положив руку на плечо Милы, старушка сказала расстроенным голосом:
— Да сопровождает и да утешает тебя Господь! Исполняй хорошо свою обязанность и не будет тебе тяжело! Если Бог велит осуществиться моей мысли, то разлука ваша не будет продолжительна. Надейтесь! Ты, девушка, если любишь его, так не мучь своим плачем. С Богом! — Говоря это, она благословила Милу, пожала ему руку, торопливо отвернулась, взяла за руку девочек и пошла домой с приятным сознанием, что порадовала горюющих.
Влюбленные, на сердца которых слова бабушки упали как роса на увядший цветок и воскресили их к новой жизни, влюбленные стояли обнявшись под цветущею яблонью, и цвет ее, сдуваемый ветром, падал на них. У гостиницы послышался стук телеги, приехавшей за солдатами, и со двора закричали: «Мила! Кристла!», но они ничего не слыхали, держа друг друга в объятиях: какое им было дело до света? Каждый обнимал в другом весь свой свет.
После обеда простился и пан Бейер со своими приветливыми хозяевами, пани Прошкова, по обыкновению, наложила отцу и сыну полные сумки съестного. Мальчики дали Орлику каждый что-нибудь на память, Барунка дала ленточку на шляпу. Когда же Аделька спросила бабушку, что дать Орлику, то бабушка посоветовала подарить ему розу, полученную от Гортензии.
— Но вы ведь говорили, что я ее буду носить за поясом, когда буду большая, — возразила девочка; она такая хорошенькая!
— Что тебе мило и дорого, то ты и должна отдать милому гостю, если хочешь указать ему уважение. Дай ему розу, девушке всего приличнее дарить друзьям цветок.
И Аделька согласилась приколоть прекрасную розу на шляпу Орлика.
— Ох, милая Аделька, не знаю, долго ли твоя роза сохранит красоту свою! Орел дикая птица, целый день летает по скалам и вершинам, в дождь и ветер, — сказал Бейер.
Аделька вопросительно посмотрела на Орла.
— Не заботься, тятенька, — отвечал мальчик, с удовольствием рассматривая подарок, — я ее буду прятать в те дни, когда бываю в горах, и только в праздник буду щеголять ею; поэтому она всегда будет хорошенькою.
Аделька осталась довольна этим ответом. Никто не подозревал, что она та самая роза, по которой после затужит Орлик, которую унесет он к себе на горы снежные и в чащу лесную, где будет ее лелеять и беречь, и где любовь ее составит счастие и блаженство его жизни.