Прошла и Троица, которую бабушка называла «зеленою», должно быть потому, что она украшала весь дом молодыми березками; внутри и снаружи, и у стола, и у постелей, везде была зелень. Прошел и праздник Божьего Тела и праздник Иоанна Крестителя. Соловей уже не пел больше в кустах, ласточки выводили птенцов из-под крыши, а у кошек на печке были уже майские котятки, с которыми охотно забавлялась Аделька. Ее черная курица водила за собой уже подраставших цыплят, а Султан с Тирлом опять каждую ночь прыгали в воду за мышами, что подало старым пряхам повод к рассказам, будто на мостике у Старого Белидла пугает водяной. Аделька с Воршей водила в стадо Пестравку, с бабушкой ходила за травами или сидела возле нее на дворе под липой (цвет которой бабушка также сушила) и рассказывала ей что-нибудь из книжек. А вечером, идя вместе навстречу детям, они заходили на поле. Бабушка поглядывала на лен, с удовольствием смотрела за пространные барские поля, на которых быстро желтели колосья, и когда ветер начинал их волновать, старушка не могла оторваться от них. Она, обыкновенно, говорила Кудрне, который всегда подходил к ней:
— Как не радоваться такому благословению Божию! Не попусти только, Господи, грозы!
— Да, недаром так парит, — отвечал Кудрна, взглядывая при том на небо.
Идя мимо гороху, он никогда не забывал нарвать Адельке молодых стручков и всегда успокаивал свою совесть тем, что княгиня не имела бы ничего против этого, потому что очень любит бабушку и деточек. Барунка уже не носила сестре кусков солодкового корня или солодкового сока, которые прежде они покупала за крейцер или получала от девочек за подготовление их к немецким урокам. С тех пор, как вблизи школы расположилась торговка с вишнями, дети аккуратно каждый полдень тратили на них свой крейцер. Возвращаясь домой дубняком, они собирали землянику. Сделав из бересты коробочку, Барунка всегда набирала ее доверху, для сестры, а когда не было земляники, то она приносила клубнику, а потом чернику и лесные орехи. Бабушка приносила из лесу грибы и учила детей распознавать их. Словом, был конец июля, а в начале августа должны были приехать княгиня и отец. Между прочим дети радовались и тому, что тогда кончатся классы в школе. Пани Прошкова уже опять по целым дням надсматривала в замке, чтобы ни один уголок не остался не выметенным; а садовник бегал по саду, посматривая на каждую грядку, растет ли каждый цветочек как должно, посматривая на дерн, ровно ли он подстрижен, пролезая из-под куста под куст, не оставили ли там работницы крапивы, которую надобно было вырвать и перебросить через забор. Всюду шли приготовления к приезду владетельницы. Многие из тех, кому приезд княгини приносил пользу, радовались ему; но многие были им недовольны, и семья управляющего с каждым днем все ниже опускала нос; а когда во дворе заговорили: «завтра будут уже здесь!» — пан управляющий до того унизился, что ответил на низкий поклон приказчика, чего не делал он во всю зиму, пока был первою особой в замке. Бабушка желала княгине всего доброго и каждодневно молилась за нее; но если б от ее приезда не зависел приезд зятя, ей было бы все равно — видеть или не видеть княгиню. В этот раз однако ж бабушка едва могла дождаться княгини, у ней была какая-то крепкая дума, о которой она впрочем никому не говорила.
В начале августа начали понемногу жать, и княгиня действительно приехала в самые первые дни со всею своею свитой. Дочь управляющего ждала италианца, но ей тотчас донесли, что княгиня оставила его в столице. Пани Прошкова просияла от радости, дети были опять со своим милым отцом; только бабушке немножко взгрустнулось, когда она увидела, что Ян приехал без Иоганки. Но он привез от нее письмо, в котором она передавала бабушке тысячу поклонов от тетушки Доротки и от дядюшки, и извещала, что не может приехать вследствие болезни дяди, потому что нехорошо было бы оставить на одну тетку и хозяйство, и уход за больным. Писала, что жених ее прекрасный молодой человек, что тетка согласна на их брак и хочет устроить свадьбу около Екатеринина дня, и что она ждет только согласия бабушки. «Когда обвенчаемся, то при первой возможности приедем в Чехию, чтоб вы, мамочка, благословили нас и узнали моего Иржика, которого мы называем Юрою. Он тоже не чех, он с турецкой границы, но вы хорошо будете понимать друг друга, потому что я его научила по-чешски скорее, чем Терезка Яна. Охотно бы вышла я за чеха, зная, что это больше бы вас обрадовало; но что делать, мамочка: сердце не позволяет повелевать собою! Мне понравился мой кробот!» Так оканчивалось письмо. Терезка читала письмо вслух, Ян был при этом и сказал:
— Я как будто слушал веселую Гану! Она славная девушка, а Юра порядочный человек, я его знаю. Он старший подмастерье у дяди, и когда я ни зайду к ним в кузницу, всегда любо посмотреть на Юру. Детина — как гора, а ремесленник такой, что только поискать!
— Но там было одно слово, Терезка, которое я не поняла, где-то тут внизу; прочти-ка мне это еще раз, — и бабушка показала на конец письма.
— Слово кробот, так?
— Да. Скажи пожалуйста, что это такое?
— Так прозвали в Вене хорватов.
— Так вот как! Ну, дай ей Бог счастья! А кто бы мог подумать, с каких-то концов света люди сходятся! И зовут его Иржиком, как ее покойного отца.
С этими словами бабушка сложила письмо, отерла слезу и пошла спрятать письмо в ящичек. Дети были невыразимо счастливы, что милый тятенька был снова дома. Они не могли вдоволь насмотреться на него, и один перебивал другого, желая рассказать отцу все, что случилось в продолжение года и что давно уже было ему известно из писем жены.
— Но ты останешься у нас на всю зиму, не правда ли, тятенька? — ласково спрашивала Аделька, гладя отцу усы, что было ее любимым занятием.
— Ведь как только будет санная дорога, тятенька, так ты покатаешь нас на тех хорошеньких санках, а на лошадей навесишь бубенчики? Зимой кум из города присылал за нами. Мы там были с маменькой; а бабушка не хотела ехать. Мы ехали, и все это звенело, так что все в городе выбегали посмотреть, кто едет, — рассказывал Вилим; но отец не мог ему ничего ответить, потому что Ян уже спрашивал:
— Знаешь ли, тятенька, я буду охотником? Когда выйду из школы, пойду в горы к пану Бейеру, а Орел пойдет в Ризенбург.
— Хорошо! Только учись прилежно в школе, — сказал отец и засмеялся, уступая мальчику свободу мнения. Пришли и друзья, охотник и мельник, приветствовать милого гостя. Домик повеселел, и Султан с Тирлом с какою-то дикою радостью бросились навстречу Гектору, как будто хотели сказать ему новость. Ведь хозяин любил их и побоев от него они не видали с тех пор, как заели утят, а когда они бежали к нему навстречу, то он их гладил по голове. Заметив их радость, бабушка сказала, что животные хорошо знают, кто их любит, и что они это долго помнят,
— Ну, а что Гортензия, совершенно здорова? — спросила охотничиха, пришедшая также с детьми поздороваться с кумом.
— Говорит, что здорова, но я не думаю. Часто гнетет ее. Она и всегда-то была такая субтильная, а теперь уж и вовсе чуть дышит, и глаза точно с неба смотрят. Мне хочется плакать при виде ее: она — ангел. Да и княгиня-то словно измученная, и как только Гортензия захворала, так прекратились все увеселения в нашем доме. Пред самою болезнью Гортензия должна была быть помолвлена за одного графа. Он богатый человек. Княгиня хорошо знакома с его родителями и, говорят, очень желает этого брака. Но я не знаю! — добавил Прошек, недоверчиво качая головой.
— А что на это говорит граф? — спросили женщины.
— Что тут говорить! Должен быть покоен и ждать, пока Гортензия окончательно выздоровеет, а если она умрет, то он может носить траур, если действительно любит ее. Говорят, что он хочет ехать вместе с княгиней в Италию.
— А Гортензия любит графа? — спросила бабушка.
— Кто же это может знать? Если она еще не отдала другому своего сердца, так граф может ей понравиться, он хороший человек! — ответил Ян.
— Конечно, если она еще не любит никого, — заметил пан-отец, подавая Прошку открытую табакерку; — впрочем на вкус товарища нет. (Это была его любимая поговорка.) Теперь и наша Кристла была бы уже замужем и не ходила бы точно в воду опущенная, если бы коршуны не отняли у ней того, кого она любила, — добавил мельник, взяв после всех также щепотку табаку и мигнув Кристле, бывшей тут.
— Я обоих вас пожалел, когда Терезка написала мне об этом, — сказал Прошек, взглянув на бледную девушку. — Свыкся ли Мила сколько-нибудь со своим положением?
— Что же делать бедняжке? Должен, хотя ему очень тяжело! — отвечала Кристла, отворачиваясь к окну, чтобы скрыть слезы.
— Я этому поверю, — отозвался охотник; — заприте птичку хоть в золотую клетку, ей все-таки лес будет милее.
— В особенности, если там по ней самка тужит! — заметил ухмыльнувшись мельник.
— Я был тоже солдатом, — начал Прошек, улыбка играла на его губах, когда он говорил это, а голубые глаза его обратились на Терезку, которая тоже засмеялась, проговорив:
— Ты был герой!
— А ты не смейся, Терезка! Когда ты ходила с тетей Дороткой на бастионы смотреть, как я экзерцирую[121], то вы обе плакали.
— И ты с нами! — отвечала Терезка, и опять засмеялась.
— Но тогда нам было не до смеху, исключая разве тех, которые смотрели на нас. Я должен признаться, — говорил добросердечный хозяин, — что я не обращал внимания на то, считают ли меня бабой или героем, я не добивался такой чести. Все четырнадцать дней, что я был солдатом, я провздыхал и проплакал, ничего не ел, не спал и был похож на тень, когда получил отставку.
— Так вы только четырнадцать дней были солдатом?! Ну, это бы понравилось и Миле, если б ему дни считали за годы! — вскричал мельник.
— Впрочем, я бы не мучился, если бы знал вперед, что добрый друг хлопочет о моем выкупе и что брат хочет заменить меня. Брату нравится солдатский быт, и он вообще годится для него больше, чем я. Не подумайте, впрочем, что я трус! Если бы понадобилось защищать семейство и отечество, то я был бы в первом ряду. Люди не все одинаковы: один здесь на месте, а другой там. Не так ли, Терезка?
С этими словами Прошек положил руку на плечо жене и прямо посмотрел ей в глаза.
— Да, да, Ян! Вы принадлежите только нам, — отвечала, вместо дочери, бабушка, и все единогласно согласились с этим, зная чувствительное сердце хозяина.
Когда приятели разошлись, Кристла прокралась к бабушке в комнату и вынув письмо, на печати которого была вытиснута солдатская пуговица, тихо сказала: — Это от Якуба!
— Ну, вот и хорошо! Что пишет? — спросила бабушка, обрадовавшись не меньше Кристлы.
Кристла открыла письмо и потихоньку читала:
«Дорогая моя Кристинка, сто раз приветствую и целую тебя! Но, Боже мой, что же в этом: я бы охотнее только один раз, но действительно, поцеловал тебя, чем целовать тысячу раз только на бумаге; но три мили разделяют нас, и мы не можем соединиться. Я знаю, что ты несколько раз в день подумаешь: что-то делает Якуб? Как идут его дела? Дела у меня достаточно, но что это за дело, когда тело на работе, а душа в отлете. Все идет дурно. Если б я был свободен как Тонда Витек, может быть мне бы и понравился солдатский быт. Товарищи привыкают, и им уже не так тяжело. И я учусь всему, не ропщу ни на что.... но меня ничто не радует, и вместо того, чтобы привыкать, мне с каждым днем все становится грустнее... С утра до ночи думаю о тебе, моя голубка, и если б я знал, что ты здорова, если бы хоть один привет получил я от тебя, я бы успокоился. Когда стою на карауле и вижу, что птички летят в вашу сторону, то всегда думаю, зачем не умеют они говорить, чтобы могли передать тебе мой поклон, а еще охотнее я сделался бы сам птичкою, маленьким соловушком и прилетел бы к тебе. Ничего тебе не говорит бабушка Прошковых? Что она хотела сказать тем, что наша разлука не будет долга? Не знаешь ли? Когда мне становится грустно, я всегда вспоминаю ее последние слова, и точно Бог вселится в меня, так освежит меня надежда, что она посоветует, что делать. Она никогда не говорит напрасно. Пришли мне хоть несколько строк, чтобы немножко меня порадовать, ведь тебе кто-нибудь напишет. Да пиши мне обо всем, понимаешь? Убрались ли вы с сенокосом, пока было сухо? А что жатва? Здесь начинают уже убирать. Когда вижу жнецов, идущих в поле, бросил бы все и убежал бы, кажется. Прошу тебя, не ходи одна на барщину; я знаю, они будут тебя спрашивать, будут огорчать тебя, не ходи! А этот болтун писака...
— Глупенький, он боится, что я, может быть... — сердито начала Кристла, но тотчас продолжала читать:
— ...не дал бы тебе покоя. Только придерживайся Томша, которого я просил быть тебе правою рукой. Поклонись ему и Анче. Зайди к нашим и также передай мой поклон, а вашим сто раз кланяюсь, и бабушке, и деткам, и всем знакомым и приятелям. Мог бы еще написать тебе столько, что мое письмо покрыло бы весь Жерновский холм, но время уже отправляться в караул. Идя ночью в караул, я пою всегда: «Вы хорошенькие звездочки, вы мои малюточки!» Мы это пели вместе накануне нашей разлуки, и ты плакала. Боже мой, радовали нас эти звездочки, радовали, и не знаю, будут ли еще радовать! Да хранит тебя Господь!»
Кристла сложила письмо и вопросительно заглянула бабушке в лицо.
— Ну, можешь порадовать милого парня! Поклонись ему и напиши, чтобы надеялся на Бога, что еще не так дурно, чтобы не могло стать хорошо: и для него еще взойдет солнышко! А сказать тебе наверное я не могу, пока сама не буду твердо уверена. На барщину же ходи, когда будет нужно. Мне бы хотелось, чтоб ты в праздник жатвы поднесла княгине венок: он не достанется другой, если ты будешь ходить на барщину.
Кристла обрадовалась этим словам и обещалась поступать всегда по совету бабушки. С тех пор, как Ян воротился из Вены, бабушка его уже несколько раз спрашивала, когда княгиня бывает дома и куда выходит, так что Ян дивился: «Бабушка не любопытствовала никогда узнать, что делается в замке, для нее как будто замок не существовал, а ныне она беспрестанно спрашивает. Чего она хочет?» Но бабушка ничего не говорила, допрашивать ее не хотели, таким образом ничего не узнали и приписали все любопытству.
Несколько дней спустя Прошек уехал с женой и детьми в город; он хотел доставить им удовольствие. Ворша и Бетка отправились в поле, а бабушка осталась дома. Сев по обыкновению с веретеном под липку на дворе, она над чем-то задумалась, не пела, порой качала головой, потом опять над чем-то задумывалась, наконец, как будто решившись, сказала: «так и сделаю!» В эту минуту она увидала, что мимо пекарни вниз по косогору спускается Гортензия. На ней было белое платье, на голове круглая соломенная шляпка; она легко выступала по дороге, как нимфа; ножка ее, затянутая в атласную ботинку, едва касалась земли. Бабушка проворно встала и радушно приветствовала гостью; но сердце ее сжалось, когда она посмотрела на бледное, почти прозрачное личико девушки, выражавшее столько кротости и вместе с тем такую глубокую печаль, что никто не мог бы посмотреть на нее без сострадания.
— Что это вы одни, и здесь так тихо? — спросила Гортензия, ласково поздоровавшись с бабушкой.
— До, я одна, мои уехали в город. Дети не могут нарадоваться на отца, потому что так давно не видали его, — говорила бабушка, вытирая фартуком чистую лавочку и приглашая девушку сесть.
— Да, действительно, долго, и во всем этом виновата я!
— Каким образом, барышня? Если Бог посетит немощью, так что же может сделать человек? Мы все вас жалели и молились Богу, чтоб Он возвратил вам здоровье. Это большее сокровище, но человек только тогда ценит его, когда уже потеряет. Жаль было бы вас, барышня, вы еще молоды, да и княгиня была бы сильно огорчена.
— Я это знаю! — отвечала Гортензия, и вздохнув опустила руки на красиво переплетенный альбом, лежавший у нее на коленях.
— Вы бледны, барышня, что с вами? — с большим участием спросила бабушка Гортензию, которая сидела возле нее в виде олицетворенной печали.
— Ничего, бабушка! — отвечала Гортензия, принуждая себя к улыбке, которая обнаружила только болезнь души. Бабушка не решилась спрашивать более; но она заметила, что девушка больна не только телесно, но и душевно.
Минуту спустя Гортензия начала расспрашивать, что делалось в маленьком домике, воспоминали ли о ней дети. Бабушка охотно ей рассказывала обо всем, расспрашивая в свою очередь, здорова ли княгиня и что она делает.
— Княгиня поехала в охотничий дом, — отвечала Гортензия, — а я попросила у ней позволения остаться здесь, чтобы срисовать долинку и навестить вас. Княгиня заедет за мной.
— Это сам Бог посылает ее! — радостно вскричала бабушка: — Мне надо сходить за чистым фартуком, с этим льном человек вечно выпачкается. Посидите, барышня, я сию минуточку ворочусь!
С этими словами бабушка скрылась и чрез несколько минут пришла в чистом фартуке и с чистыми платками на голове и на шее, неся белый хлеб, мед, масло и сливки.
— Не угодно ли вам, барышня, отрезать себе хлебца? Только вчера печен. Да сядемте-ка в саду, там больше зелени. Правда, под липой достаточно тени, и я люблю сидеть под нею, потому что отсюда вижу, как птица вокруг меня роется, бегает и суетится.
— Останемся здесь, мне тут хорошо сидеть, — прервала ее Гортензия, принимая принесенное угощение. Она, нисколько не стесняясь, отрезала себе хлеба, ела и пила; она уже знала, что бабушке не понравилось бы, если б она ничего не стала есть. Потом она раскрыла книгу и показала бабушке свой рисунок.
— Ах, Боже ты мой! Ведь это долинка над плотиной, луг, косогор, лес, плотина!... Да и Викторка тут! — с удивлением вскричала бабушка.
— Она очень кстати в таком уединенном месте. Я ее встретила на косогоре, она ужасно слаба. Неужели нельзя ей помочь? — спросила с участием девушка.
— Ох, барышня! Телу можно помочь; но к чему же все это послужит, когда нет главного — рассудка? Душа ее заблудилась: что она ни делает, все это как будто во сне. Может быть, это милость от Бога, что она не помнит горя, которое действительно было ужасно! Если б она пришла в сознание, может быть с отчаяния подняла бы на себя руку, как... ну, Господь да простит ей, если она согрешила; она за то и потерпела, — прервала бабушка свой рассказ, переворачивая листок. — Новое удивление. — Спаситель мой! Ведь это Старое Белидло, двор, липа, а вот и я, и дети, и собаки, все! Христос ты мой, до чего я дожила! Если б это наши видели? — отрывисто восклицала бабушка.
— Я никогда не забуду, — отвечала Гортензия, — людей, которых я люблю, но чтоб образы их яснее отпечатлелись в душе моей, так я рисую их лица. Также и места, где я провела столько веселых дней, я охотно переношу на бумагу, на память о них. А эта долинка живописна. Если бы ты позволила, бабушка, я бы охотно срисовала тебя, чтобы оставить детям на память.
Бабушка покраснела, и замотав головой, робко сказала:
— Меня, старуху! Это нейдет, барышня!
— Только позволь, бабушка! Когда ты опять будешь одна дома, я приду сюда и срисую тебя. Сделай это для внучаток, чтоб у них был твой портрет.
— Если вы хотите, барышня, то пусть будет так, — порешила бабушка. — Только прошу вас, чтобы никто не знал об этом, а то скажут, что бабушка гоняется за суетой. Пока я жива, не надо им портрета; а когда меня не будет, тогда будь что будет!
Девушка согласилась.
— Но где же вы, барышня, научились? Я во всю мою жизнь не слыхала, чтобы женщина рисовала, — спросила бабушка, переворачивая листочки.
— В нашем звании мы должны научиться многим вещам, чтобы было чем убивать время. Мне всего более полюбилась живопись, — отвечала девушка.
— Это хорошая вещь! — заметила бабушка, рассматривая картинку, которая была только вложена в книгу. Картинка изображала скалу, покрытую деревьями, у подошвы ее разбивались морские волны. На скале стоял молодой человек; он держал в руке розовые почки и смотрел на море, на котором вдали виднелись распущенные белые паруса. — Это тоже вы рисовали? — спросила бабушка.
— Нет! Это подарил мне живописец, у которого я училась рисовать, — отвечала полушепотом девушка.
— Это, может быть, он сам?
Но Гортензия не отвечала, лицо ее вспыхнуло, и она встала. «Мне кажется, что княгиня уже едет». Бабушка уже угадала: она знала, чего не достает девушке. Княгини еще не было. Гортензия снова села, а бабушка, после нескольких намеков, заговорила о Кристле и Миле и призналась Гортензии, что она хотела бы поговорить об этом с княгиней. Гортензия одобрила ее намерение и с радостью обещала замолвить слово. Наконец, показалась княгиня, она шла тропинкой, а экипаж ехал по дороге. Она приветливо поздоровалась с бабушкой и подала Гортензии букет, говоря:
— Ты любишь дикие гвоздички, и я набрала их тебе дорогой.
Гортензия наклонилась, чтобы поцеловать княгине руку, а цветы заткнула за пояс.
— Это слезки! — заметила бабушка, взглянув на букет.
— Слезки? — с удивлением спросили дамы.
— Да, слезы Девы Марии. Так рассказывают об этих цветочках. Когда жиды вели Христа на Голгофу, Дева Мария сопровождала Его, и сердце ее надрывалось от горя. Увидав по дороге кровавые следы ран Христовых, она горько заплакала, а из этих слез Божией Матери и крови Сына ее и выросли, говорят, эти цветочки по дороге на Голгофу, — сказала бабушка.
— Так это знак горести и любви, — заметила княгиня.
— Влюбленные не рвут друг другу слезок, думают, что пожалуй придется плакать, — начала снова бабушка, подавая княгине стакан сливок и прося покорно принять его.
Княгиня не отказала бабушке.
— Боже ты мой! — продолжала бабушка прерванный разговор: — есть о чем поплакать, если б и не рвали слезок: в любви бывает и горе, и радость. Если влюбленные сами по себе счастливы, то посторонние люди подсыпят им полынки.
— Милая княгиня, бабушка хочет также просить за несчастных влюбленных, выслушай ее и прошу тебя, милая княгиня, помоги! — сказала Гортензия, и сложив руки, с мольбой смотрела на княгиню.
— Говори, старушка! Я уже тебе однажды сказала, чтобы ты обращалась ко мне, что я охотно выслушаю твою просьбу: знаю, что ты не станешь просить за негодного человека, — говорила княгиня, гладя роскошные волосы своей воспитанницы и смотря при том приветливо на бабушку.
— Я бы и не осмелилась, сударыня, если бы знала, что они этого не заслуживают! — отвечала бабушка и начала рассказывать о Кристле и Миле, как его взяли в солдаты, промолчала только о том, что управляющий постоянно преследует Кристлу. Не хотела ему вредить больше, чем бы было нужно.
— Это та самая девушка и тот самый парень, которые имели неудовольствие с Пикколо?
— Те самые, сударыня.
— Она так хороша, что мужчины дерутся из-за нее?
— Девушка точно ягодка, сударыня! В праздник жатвы она понесет венок и вы ее увидите. Впрочем, горесть не придает красоты: когда любовь мучит девушку, она тотчас опускает голову как увядающий цветок. От Кристлы осталась только тень одна; но одно слово может воскресить ее, так что она скоро сделается прежнею. Барышня тоже бледна, но Бог даст, увидит свою родину и то, что сердцу мило, так и ее личико расцветет как розовые почки, — с намерением прибавила бабушка и произнесла слова: «что сердцу мило» с таким ударением, что Гортензия вспыхнула. Княгиня быстро взглянула на Гортензию, потом на бабушку, но эта последняя как будто ни в чем не бывало: она хотела только возбудить внимание княгини. «Если для нее что-нибудь значит счастие девушки, так она поймет», — думала про себя бабушка.
После минутного молчания княгиня встала, положив руку на плечо бабушки, сказала своим приятным голосом.
— О влюбленных я позабочусь, а ты, старушка приди завтра ко мне вот в это время, — проговорила она полушепотом.
— Милая княгиня! — проговорила Гортензия, взяв альбом подмышку: — Бабушка согласилась, чтоб я срисовала ее, но она хочет, чтоб это было тайной, пока она жива. Как бы это устроить?
— Уж ты только приходи, старушка, в замок! Гортензия тебя срисует, и портрет останется у меня, пока ты жива. Она нарисует тебе также твоих внучат и этот портрет ты сбережешь, чтоб он служил тебе воспоминанием об их детстве, когда они вырастут.
Так порешила княгиня, и приветливо раскланявшись, села с Гортензией в экипаж. Бабушка вполне довольная, вошла в комнату.