Сначала голос Полчанинова дрожал и ломался. А потом зазвучал громко и звонко.
— «Серенькая лошадка моя, — читал он, — стоит всего сто рублей, но вынослива и умна необычайно. Заботиться о том, чтобы она была сыта, — у меня нет на то времени. И что же? Я делаю просто. Слезаю с нее и пускаю на волю. Тогда она или щиплет траву, или забирается в какой-нибудь сарай с сеном, или, наконец, пристает к кавалерии, где солдаты по привычному им животнолюбию отсыпают ей овса. Но при всех этих проделках никогда не упускает она из виду меня, своего хозяина. И стоит кому помыслить, чтобы увести ее, как она принимается отчаянно ржать и бить копытами, давая мне знать об опасности… Надобно сесть на нее — она, бросив корм, подбегает и останавливается как вкопанная. Спрыгну с седла, уйду за калитку или в избу ложится у входа, как верная собака, да еще так осторожно ляжет, чтобы и седло не помялось и стремя не угодило под бок. Выйду — она уже вскочила и отряхивается. Неутомимость любезной лошади моей известна всей дивизии. Да и в главной армейской квартире — тоже. Гренадеры издали узнают меня по коню, и лица их оживляются: встреча со мной означает скорый привал. А сегодня Сестрица доставила мне несколько минут невыразимого счастья. Я скакал по лагерю с поручением начальника дивизии, когда нос к носу налетел на князя Багратиона. Дух занялся во мне от радости при виде чудного моего героя. Не помню, как отдал я ему честь, но явственно помню знак его, ко мне обращенный. Князь приказл остановиться и подъехать. Я исполнил, сам себя не помня.
— Конек твой некрасив, — сказал он, улыбаясь так ласково, как лишь один и умеет, — но добр очень.
— Так точно, — отвечал я первое, что на язык пришло, — так точно, ваше сиятельство!
— Вижу, ты день и ночь на нем, душа… По нему и узнаю тебя…
Боже! Багратион заметил и узнает меня… За что же, за что такое счастье?!»
Полчанинов замолчал. Руки его неловко мяли тетрадку дневника. Командир гренадерской бригады, полковник князь Григорий Матвеевич Кантакузен, быстро поднялся из-за стола, на котором вкусно дышала румяная кулебяка, приятно отдавала холодком льдистая ботвинья и заманчиво белел поросенок в сметане. Князь с жаром обнял прапорщика. Случалось уже не раз, что Полчанинов читал ему страницы своего походного журнала, и полковник, слушая, умилялся до слез, имевших обыкновение ни с того ни с сего вскипать на его черных как сажа глазах. Случалось, что и душил он при этом Полчанинова в объятиях. Но такие сцены всегда происходили один на один. А сегодня… В шатре Кантакузена, кроме него самого и Полчанинова, было много гостей, приглашенных князем на ужин. И какие гости! Вот генерал Ермолов в сюртуке нараспашку. Под сюртуком — шпензер, а из-под него виднеется расшитая цветными шелками русская рубаха. Как хорош был бы этот богатырь, кабы сбросил с себя и сюртук и шпензер да остался в русском наряде! Вот граф Кутайсов, молодой красавец, каких можно встретить только на портретах Ван-Дика, с волнистою гривой темных волос над белым, открытым лбом. А вот и главный гость, давний друг и покровитель полковника Кантакузена — Багратион. Ах, зачем затеял все это князь Григорий Матвеич! И вызвал к себе Полчанинова, и велел читать вслух журнал…
За маленьким столиком, поближе к входу, пировали адъютанты. Кое-кого из них Полчанинов знал в лицо и по имени, но не был знаком ни с одним. Бедному армейскому прапорщику не под пару эти блестящие гвардейцы — ни любимый Багратионов адъютант Олферьев, ни корнет конной гвардии князь Голицын, нагловатый малый, бесшабашный игрок и кутила, никогда, по слухам, не вылезавший из тысячных долгов и известный под прозвищем «принц Макарелли». Были и еще офицеры, но все, как на подбор, аристократы и богачи. С иными Полчанинов и заговорить не решился бы, а сейчас они посматривали на него с завистью. Почему это? Ах, как странно! Полковник Кантакузен расправил огромные бакенбарды а 1а Брусбарт, такие черные, что цвет их переходил в синеву, и еще раз обнял Полчанинова.
— Каков, ваше сиятельство? — спросил он Багратиона. — Со временем, пожалуй, в Гомеры российские выйдет! А?
Вероятно, по всей русской армии не было человека добрее и простодушнее князя Григория Матвеевича. Лицо его, сохранившее еще благородную резкость южных черт, начинало уже слегка заплывать коричневатым жирком и постоянно улыбалось с радушной приветливостью. Он был из тех командиров-весельчаков, которые умели одновременно и биться с каким-нибудь субалтерном в банк на барабане, и диктовать адъютанту очередной приказ по бригаде. Зато и любили его подчиненные! И не столько сам он, сколько они гордились тем, что прямыми предками его были византийские императоры и молдавские господари.
— Спасибо тебе, почтеннейший! — говорил Кантакузен Полчанинову. Спасибо! Утешил! А мне честь, что в дивизии нашей сыскал я редкого этакого грамотея…
— Я не грамотей, — сказал Багратион, — для меня писать — все равно что в кандалах плясать. Но грамотных люблю. Прошлое — за нами, а будущее им суждено. И за Россию рад бываю, когда нахожу таких. Довольно с нас чужих грамотеев. А особливо — немецких. Надобно своих иметь. Как немца ни корми, как его ни пересаживай, словно капусту, а он все в Берлин глядит…
— Ох, уж эти мне тевтоны! — улыбнулся Ермолов. — В бане я с одним мылся. Банщик над ним веником машет, а тевтон вопит, что ему и от русских веников прохлады нет. А когда на него середь зимы в городке одном собаки напали, схватился за камень. Да на грех камень не подался, примерз. «Ах, вопит, проклятая страна, где камни примерзают к земле, а собаки бегают на свободе!» Вот уж, кажется, что русскому здорово, то немцу — смерть!
— Коли нет у народа своих вождей, — с сердцем вымолвил Багратион, — нет у него и своей истории. В пучине забвенья тонут народные доблести. Дух замирает в тоске. И славным сородичам подражать исчезает охота. Истории нет, коли нет для нее народных вершителей. А чтоб они были, надобно учиться. Оттого и люблю я грамотеев…
Он повел кругом блестящими глазами.
— Кто мои адъютанты? Кого при себе держу? Муратов, царство ему небесное, порядочный был русских стихов сочинитель. Олферьев, — об тебе, Алеша, речь! — что шпага, что перо в руке — хорош без различья! И все русские!
— Чтобы народ и армия любили чужое имя, — горячо проговорил Кутайсов, надобно по крайней мере носителю имени того быть счастливым в своих действиях. Дерзость, смелось, удача — народные божества. Перед алтарем их и я склоняю колени!
Ермолов взял его за руку.
— Знаешь ли, граф? Когда начинаешь ты политиковать, гляжу я на тебя, и хочется мне крикнуть: «Ах, да и красив же ты, мил друг! Что за глаза! Что за нос!»
Багратион засмеялся. Кутайсов, по простоте и горячности, не почувствовал дружеской шпильки. А Полчанинов подумал: «Ермолов! Как удивительна смесь добродушия и лукавства, разлитая во всем существе твоем! Как неотразимо привлекательна она и опасна!» Между тем Алексей Петрович уже нахмурил широкий лоб и с задумчивой искренностью повторял:
— Дерзость, смелость — прекрасно. Был у нас Суворов, есть князь Багратион. Но не след, граф, и того забывать, что скифы Дария, а парфяне римлян разили отступлениями.
Багратион живо повернулся на ящике, покрытом ковром.
— Кому доказываешь, тезка? Глуп, кто против ретирад — ведь в восемьсот шестом году Кутузов отступлением спас нас. Но грош цена полководцу, который отступает, лишь бы не наступать. О том и говорим!
— Начальник гренадерской дивизии нашей таков именно, — сказал Кантакузен, — принц Карл[48] в бою — без упрека, а перед боем готов на край света бежать… Будут еще с ним хлопоты!
— Не дивись, князь, — с живостью отозвался Багратион, — принц твой…
Полчанинов догадался: о нем забыли, потому и разговор сделался откровенным сверх меры. Он зажал свой походный дневник под локтем и поклонился. Но на выходе из шатра вздрогнул, остановленный князем Петром Ивановичем.
— Эй, душа, стой! Обожди!
Багратион встал, подошел к Полчанинову и ласково положил руку на его скромный эполет с одинаковой звездочкой и полковым номером.
— От тебя, душа, разговор наш пошел, надобно, чтоб к тебе и вернулся. Попомни же мое слово. Будешь полковником — славно. Генералом — еще славней. Но ежели дашь произвести себя в немцы — пропал ты для России. И дружба моя с тобой врозь. Понял? Иди с богом, душа!
— Фельдфебеля Брезгуна к бригадному!
Не к полковому командиру, а к самому бригадному… На этом внезапном окрике посыльного прервалось мудрое председательствование Ивана Ивановича на трегуляевском торжестве. И вот, тщательно обдернувшись, оправившись и сколь возможно туже затянув на могучей груди белые амуничные ремни. Брезгун торопко переступил порог кантакузеновского шатра. От множества горевших в нем огней шатер этот светился, как розовый китайский фонарь. Но Брезгун никак не думал столкнуться за его добротной полотняной полстью лицом к лицу с этаким генеральским сборищем. Сердце фельдфебеля забилось, как поросенок в мешке. Винный пар выбился холодным потом из толстой шеи. Малиновая физиономия посинела, будто под напором «кондратия», который уже раза два навещал старика. Бакенбарды бригадного развевались перед самым носом Ивана Ивановича. Но голос его почему-то доносился издали. Он говорил Багратиону:
— А вот мы сейчас и узнаем, ваше сиятельство, что это за солдат… Сейчас и узнаем… Здравствуй, Брезгун!
— Здр-равия желаю, ваше сиятельство!
— Да не реви так, уродина! Я же не глух! Э-э-э… Что это? Кажись, ты приложился?
— Ничтожную самую малость, ваше сиятельство!
— Увидим! Какой это бегун у тебя в роте завелся?
— Рекрут Старынчук, ваше сиятельство!
— Рекрут… Значит, впервой бежал?
— Так точно!
— До сей поры не наказан?
— Никак нет…
— А каков он? Каким солдатом быть обещает?
— Самый славный будет, ваше сиятельство, гренадер-с!
— А не врешь спьяну?
Совиные глаза Брезгуна часто-часто заморгали. Рот задергался. Слабый хрип вырвался из груди.
— Брезгун врать не может, — улыбаясь, сказал Багратион, — тверез ли, пьян ли, все едино, — ему, я чай, смерть легче, чем соврать! Не обижай, князь Григорий Матвеич, старика, — я его знаю.
Кантакузен облизнул яркие мокрые губы и смачно чмокнул фельдфебеля в жирную щеку.
— Мы с ним обидеть друг друга не можем! Верно ли, Брезгун?
— Никак не можем! — радостно прогремел Иван Иванович. — А коли обидим, так тут же и прочь ее снимем, обиду-то. Покорнейше благодарю, ваше сиятельство.
— Итак, — продолжал Кантакузен, — начальник дивизии усмотрел непорядок в том, что с самого начала похода откладывалось у нас наказание гренадера Старынчука. И по закону прав принц, я не прав оказываюсь. Ко чудится мне, что, окромя закона, человечность еще есть…
— И разум, — вставил Ермолов.
— Именно, ваше превосходительство. Они-то и воспрещают мне засекать солдат, когда вся судьба отечества зависит от целости и крепости многотрудной солдатской спины.
— И от пыла сердец солдатских! — крикнул Кутайсов.
— Именно, ваше сиятельство. Однако принц Карл, коему на все то наплевать, требует. И нахожусь я в крайнем самом затруднении…
Кантакузен был не на шутку взволнован. Он стоял посредине шатра и, с величайшей горячностью размахивая руками, спрашивал Багратиона:
— Как же прикажете мне поступить, ваше сиятельство?
Князь Петр Иванович отозвался не сразу. Вопрос был ясен, — но только со стороны существа дела. А со стороны «политической», в которой был замешан начальник дивизии, немецкий принц и родственник императора, все было неясно.
— Не могу приказывать, — проговорил он наконец, — не в моей ты, Григорий Матвеевич, команде. А как бы я сделал — не скрою…
Он еще помолчал, раздумчиво протягивая свой бокал к Ермолову, Кутайсову и хозяину, медленно чокаясь и еще медленнее отпивая вино крохотными глотками. Потом быстро поставил бокал на стол, взъерошил волосы и схватил Ермолова за лацкан сюртука.
— Любезный тезка! Вы — душ человеческих знахарь. Вас спрошу, верно ли сужу. Сечь бы теперь рекрута не стал я, — не ко времени. Но и страху за вину его не снял бы. Что нам от него надобно? Чтобы хорошим солдатом стал. Но с одного лишь страху хорошими солдатами не делаются. Я бы так решил: наказание вновь отложить, внушив притом виновному, что и вовсе от него избавлен будет, коли хорошим солдатом подлинно себя окажет…
— В первом же бою, — добавил Ермолов. — Браво, ваше сиятельство!
— Пусть крест егорьевский заслужит, — воскликнул Кутайсов, — тогда и наказание прочь!
— Так и я мыслю, господа. А кавалеров у нас не секут…
— Кроме тех случаев, когда и их секут, — язвительно заметил Ермолов.
Минута тишины нависла над столом. Молчание нарушил Багратион.
— Ив приказе по бригаде о таком решении, — сказал он, — я бы на месте твоем, князь Григорий Матвеич, объявил, дабы все подчиненные твои видели, каков у них рачительный и вперед глядящий командир.
— Спасибо великое, ваше сиятельство, — отвечал Кантакузен, — все так и сделаю. Да сейчас же, не откладывая, и приказ отдам. Одно лишь…
— Принца боитесь? — спросил Ермолов.
— Угадали, Алексей Петрович! Несколько опасаюсь… По дотошности своей — не принц, а часовщик. По сердцу же — кукла дохлая.
— Напрасно боитесь, — с внезапной строгостью проговорил Ермолов, оттого и командуют нами немцы, что мы их трусим, вместо того чтобы в бараний рог гнуть! Иди отсюда, — крикнул он Брезгуну, — марш! Доложите, князь, принцу, что приказ такой отдали вы по совету нашему общему. Это — раз. А второе — я принца вашего через Михаилу Богданыча завтра же в полное смирение приведу. Уж поверьте, что приведу!
— Будто Барклай не из того же теста выпечен? — усомнился Багратион.
— Дрожжи не те, ваше сиятельство! — сказал Ермолов и, вставая, занял собою добрую половину шатра.