Летом прошлого, одиннадцатого, года генерал Багратион гостил у своих родственников в Симах, близ Владимира. Симский усадебный дом был огромен и бел, с высокой крышей и широкой колоннадой двух террас, смотревших в сад, полный роз и жасмина. Посреди яркой зелени под ослепительным июньским солнцем сверкали статуи древних богов. За садом искрился овальный пруд.
Вплотную к его берегу подступал необъятный столетний парк из дубов и лип. Глядя на него, Сильвио Батталья смущенно думал, что для обмера этого парка в итальянских туазах может, пожалуй, недостать всех чисел арифметики. Симы повергали миланца в изумление на каждом шагу. Вот отличная хозяйственная ферма и по соседству образцовый конский завод. Вот важный берейтор-англичанин и дюжина гигантских ньюфаундлендских псов… А вот какое-то необычайно сложное устройство для орошения полей, засеянных клевером…
Поместье принадлежало генералу Голицыну, старому весельчаку с широким, красным и улыбчивым, как луна после ветреного дня, лицом. По жене, которая была княжной грузинской, из рода царских последышей, он приходился Багратиону дядей. До сих пор Сильвио не видел ничего роскошнее здешней, голицынской, обстановки. К дому вела двойная лестница. За вестибюлем, буфетной и столовой сверкала длинная анфилада комнат с настежь открытыми дверями — залы, гостиные и боскетные. Бронзовые люстры свешивались с позолоченных потолков, нежно розовели фарфоровые вазы, сияли фигурные зеркала, и задумчиво смотрели со стен превосходные старинные портреты. Все это было собрано в Симах, чтобы сделать жизнь их владельцев просторной, удобной и красивой. Но дворец строился и обставлялся много лет назад. Паркет кое-где уже потрескался. Налет времени, похожий на серую, дымчатую пыль, густо покрывал некоторые предметы. Хрусталь серебряных кубков в шкафах был темен, как топаз. Бархат, металл и мрамор тоже изменили свои первоначальные свежие цвета. И пахло здесь как-то странно — смесью тягучего и скучного с уютным и ласковым.
Стоило Багратиону появиться в Симах, как кареты, коляски, фаэтоны, брички и другие экипажи начали подкатывать к дому почти непрерывной вереницей. Кому не было знакомо прославленное громкими военными подвигами имя голицынского гостя? И вот соседние дворяне — вхожие и невхожие в симский дворец, знатные и безвестные, богатые и бедные, молодые и старые, мужчины и женщины — кинулись сюда, движимые общим неудержимым порывом. Напудренные лакеи в башмаках и ливрейных фраках еле успевали высаживать прибывших. И к вечеру Симы превратились в маленький шумный городок.
Сильвио усердно помогал дворецкому. Эту важную должность при голицынском «дворе» занимал субтильный старичок в длинном коричневом сюртуке. Он был плешив, то и дело нюхал табак из лакированной черной табакерки с ландшафтиком на крышке и был чрезвычайно разговорчив. В обычное время Карелин не очень обременялся заботами, так как в Симах все шло по издавна заведенному, прочному порядку, будто само собою. В конце концов его основная обязанность заключалась только в том, чтобы варить по утрам кофе для княгини. И он выполнял эту обязанность с артистическим искусством. Но теперь, принимая гостей, старикашка вовсе сбился с ног. Впрочем, не меньше хлопотал и сам хозяин — князь.
Среди этой торжественной сутолоки Сильвио еле находил время для наблюдений. Лишь изредка удавалось ему издали глянуть на своего господина и на его тетушку — глянуть и удивиться несходству между близкими родными. Багратион был невысок ростом, но сложен с точным соблюдением всех пропорций подлинного изящества: широкие плечи, тонкая, словно у девушки, и такая же стройная талия, смелая, легкая поступь. Если прибавить сюда мужественную, смуглую физиономию, быстрый взгляд черных глаз, орлиный нос, крутые кудри цвета воронова крыла, беспорядочно венчающие гордую голову, — это и есть Багратион, точь-в-точь такой, каким видел его Сильвио. В пестром симском обществе он был весел и неистощим в речах, шутил метко и не зло, одинаково просто и прямо обращаясь со всеми, — особенность, свойственная только самым настоящим военным людям. Волны поклонения бурлили кругом Багратиона. Но он не слышал их шума, холодно равнодушный к восторженным похвалам и горячо отзывчивый на всякое искреннее слово.
Мало, очень мало походила на своего племянника княгиня Голицына. Это была высокая женщина со строгим, неподвижным лицом. В ее жестах, в суровом выражении глаз и манере говорить легко замечались упрямая воля, жесткий характер и резкий ум. Точно дерево среди зимы, Она растеряла листья молодости, но сохранила в неприкосновенности твердый ствол и крепкие сучья. Иней лет уже посеребрил ее голову. А гости, входя в боскетную, где она восседала на зеленом штофном диване, приближались к ее угрюмому величию, как к святыне.
Вечером ужинали в большой передней зале. Восковые свечи ярко горели в трех люстрах. Ужин сверкал на длинном столе. Осетры, стерляди, сливочная телятина, индейки — чего здесь не было! Оранжерейные фрукты, груши, яблоки, груды конфет, прохладительные напитки без счету… И шампанское — как вода! Сильвио следил за тем, что делалось в зале, из буфетной. Забегал в буфетную и Карелин, потный, усталый и довольный. Его праздничный фрак и узкие бархатные панталоны были удивительно свежи. Огромные углы воротничков и галстук поражали белизной. Отправляя в нос понюшку за понюшкой, он непрерывно говорил, — многие в его возрасте бывают болтливы. От волнения круглое личико старика разрумянилось под цвет хорошо запеченной ветчины. Голая, как кегельный шар, голова тряслась и прыгала. А давно полинявшие голубые глаза все явственнее источали горячую влагу слез. Карелин говорил. Приятный басок его проникал в душу. Сильвио слушал с жадным вниманием…
— По науке теоретической и практической, почтеннейший господин Батталия, тридцать лет — большой для жизни человеческий срок-с. И потому в семьсот восемьдесят первом году были мы все гораздо против теперешнего моложе.
Княгине Анне Александровне всего лишь под двадцать подходило. А господин ваш едва ли даже шестнадцать считал. Да и я еще полным глядел лихачом-с… У-уф! Ап-чххи! Чхи! Ч-хи! Благодарствуйте!.. Состоя в нежном отроческом возрасте, жил князь Петр Иванович с батюшкой своим на Кавказе, поблизости города Кизляра. Можно сказать, жили они света на краю, где прачки, белье моючи, мыло на небо кладут-с. А далекое такое пребывание по той нужде имели, что батюшка князя Петра, при великой породе своей, самый прямой был голик: отставной полковник, и, окромя малого садика под Кизляром, не было у него ничего-с. Бросался его сиятельство на рюмки, будто магнит на железо, и — обеднел. Так-то, мешая дело с бездельем, чтобы, избави бог, с ума не сойти, и обитали они в своем садике.
Подоспело, однако же, время князька молодого в военную службу везти. А куда-с? Бог весть. Само дело не ползет, не лезет. Принялись перебирать столичных доброхотов. И княгинюшку нашу вспомнили. Благодушие ее тогдашнее всем было известно… У-уф! Ап-чххи! Чхи! Чхи! Благодарствуйте!.. Взялась она без отказа за хлопоты. И на тот конец, чтобы жребий племянников лучшим манером устроить, выписала его в Санкт-Петербург. Приехал князь Петр черен, худ, мал… Недоросток галчиный с виду — и только. А всего главнее одет так, что и показать его людям возможности нет. Не то на нем куртка длиннополая была, не то кавказский бешмет, и поверх — балахон пресмешной. Все это — из грубейшего верблюжьего суконца. Тут и весь был его мундир-с. Мечтается мне господин ваш таким часто и поднесь… Ей-ей! В те поры царствовала в России Екатерина Секунда[6], государыня ума величайшего и сердца неохватного. Военными же всеми делами заправлял без отчету знатный чудодей, светлейший князь Потемкин. Через высокую эту планету затеяла княгинюшка возвести племянника своего на первую ступень натурального счастья. И клюнуло. Да маленько во времени разошлось. Покамест Петру Иванычу у лучшего столичного портного кафтан, камзол, штанишки правили, кланяться и французским кое-каким словам учили, вдруг, как гром с небеси, от Потемкина к нам фурьер: немедля представить светлейшему недоросля из дворян Багратиона для наискорейшего его в службу определения… А в чем представить? Как есть не в чем-с… Ретивный фурьер у крыльца ждет. Кони, нетерпеливо фыркая, копытами о землю бьют-с. Страшная тут поднялась у нас суматоха, шуму полны горницы, а дела — нет-с. И как знать, чем бы катавасия завершилась, кабы не я. Мир сей, господин Батталия, — лавиринф и загадка. Все в нем к чему-нибудь да пригождается. Так и я пригодился. Тогда еще мода была на англезы, и барин наш, князь Борис Андреич, — бывалый в свете и не последний щеголь — с грацией дивной оттопывал англезы эти на бальных паркетах в разных дворцах. Для вечерних куртагов водилось у него многое множество разноцветных шелковых кафтанов, один другого богаче, а иные и с алмазными пуговицами. Наскучит кафтан — с плеч долой, и мне — новый подарок-с. Оттого я и ходил франтом: расчесан на три пукли, в пудре, в брыжах, камзолы ярчайшие, а о кафтанах и речи нет, — словом сказать, Бова-королевич, а не слуга. В тот день, как прикинулась у нас суматоха эта, князь Борис Андреич, по прыткости его тогдашней, дома не сыскался. И подвернулся на глаза княгинюшке я — в светло-голубом кафтане и претонком этаком кружевном жабо. Глянула она на меня раз, другой, да и пальчик к губам. Сперва задумалась, потом всхохот-нула. «Стой, говорит, Никишка! Сымай с себя весь костюм». Я было застыдился. А княгинюшка на меня — грозой. Я скорей с себя все прочь, от парика до туфель, — замер в бельишке худом и жду: что будет-с? «Князь Петр, говорит, облекайся». Ну, князь Петр просить себя не заставил. Вмиг преобразился из длинной черкески в куцый кафтан и выступает фертом, будто ввек ничего, окромя шелковых французских нарядов, не нашивал. И так вышло, что сложением и ростом оказались мы в одну мерку точно. Помчал князь Петр Иваныч во дворец. Принял его светлейший с немалой ассистенцией, и понравился ему князек. Правду сказать, был он смолоду диковат и безгласен, но ведь не один тот бывает учен, кто многим наукам учился, а и тот, что с примечанием живет-с. Понравился… Через час назад прибыл, да уж не недорослем, а сержантом Киевского мушкетерского полка-с. Радостен вернулся. Казалось ему, что на третье небо попал и неизреченные слышит там глаголы. А тут у нас и бишоф, и вино, и пунш! Так-то довелось мне, почтеннейший, при первом господина вашего карьерном шаге не самоидцем простым быть, но и главным в деле участником… Мир сей — загадка-с! О том и в Священном писании мудро изображено: не уявися, что будем…
Гости отобедали, отдохнули, отужинали и толпились теперь на громадной галерее симского дома вокруг Багратиона. Каменные лестницы, мшистые, как бархат, вели отсюда прямо через сад в длинные аллеи столетнего парка. Перед входом в парк поблескивал пруд, голубели в сиянии месяца статуи и обелиски. Где-то за садом велся крестьянский танец и звенели веселые деревенские песни. Вечер был тепл и тих на удивление. Пламя свечей, горевших на террасе в больших бронзовых шандалах, несмотря на открытые окна, не шевелилось. Что за прелестный вечерний час!
Но при всем том было в нем нечто страшное. И под тягостным впечатлением этого страшного общество вдруг приумолкло. Никто не похвалил красоты вечера. Никто не спустился из галереи в сад. А князь-хозяин шепотом приказал Карелину немедленно остановить крестьянские песни и пляски на заднем дворе. Словно завороженные, глядели все на темно-синее чистое небо. В его бездонной' глубине, там, где обычно сверкают семь звезд Большой Медведицы, висело чудовищное помело невидимой ведьмы. Багровая комета пылала гигантским, загнутым книзу хвостом. И великолепное безобразие этого зрелища наводило на души какой-то мучительно-сладкий трепет. Уже не первую ночь миллионы глаз смотрели на небо и не могли привыкнуть к его новому виду. Хотелось доискаться смысла этого необыкновенного явления. Но смысл не отыскивался. И отсюда возникал ужас.
— Комета… Комета… — пронеслось на галерее. — Чем грозит она нам, о боже?[7]
И Багратион тоже казался взволнованным. Его руки были сложены крест-накрест поверх бриллиантовых орденских знаков и широкой голубой ленты. Голова задумчиво склонена на грудь.
— Не феномен этот страшен, — вдруг вымолвил он, — а то, чего вся Россия ждет… Други!.. Отечество наше в опасности. Не нынче-завтра бросится на нас Наполеон. Война неминуема — свет не видал подобных войн. Все станет на карту — свобода нации и честь священной нашей земли…
Голова его гордо вскинулась, и ордена звякнули. Привычным движением он вырвал из ножен шпагу до половины клинка и с лязгом всадил ее обратно. На галерее царила такая тишина, что у многих загудело под черепом. Старый отставной генерал в камлотовом мундире малинового цвета, странного покроя первых годов века, — из тех отставных, которыми хоть пруды пруди по тихим полукаменным усадебкам великого российского черно-земья, — неожиданно выступил из толпы и заговорил нескладно и робко. Но в голосе его дрожало чувство, а в маленьких серых глазках под насупленными седыми бровями блистали слезы.
— Ваше сиятельство! — начал он. — Слушаю вас, а слышу Суворова. Будто не вас — его вижу. По образу и подобию бессмертного россиянина созданы вы, новый герой наш… — Он сделал несколько шагов вперед. — Суворов — отец русской славы, вы — сын ее. Где Багратион — там победа. Нет у нас другого, как вы! Нет! Генерал ринулся вперед.
— Ваше сиятельство! Оборони… оборони Россию, князь!
Багратион побледнел. Когда на его смуглое лицо находила внезапная бледность, оно становилось бело-коричневым, и тогда на него бывало жутко смотреть. В такие мгновения он задыхался от боли — его грудь не выдерживала могучих толчков взволнованного сердца. Он круто повернулся, чтобы уйти во внутренние комнаты. Но остановился на пороге гостиной, ярко освещенной кенкетками и карселевыми лампами. Эта гостиная была яхонтового цвета стены, мебель и пушистый ковер. И здесь бледность Багратиона сделалась чрезмерной. Многие хотели броситься к нему. Однако он поднял руку, и все замерло.
— Други мои! Клянусь счастьем родины, памятью и славным именем предков! Всем, что есть для меня в этом мире святого… — Он прижал руку к груди. Клянусь умереть за Россию!..
Откуда взялся прекрасный обычай подбрасывать кверху любимых военных вождей? Что-то лучезарное, как истинная слава, заключено в дружной искренности, с которой люди чествуют таким способом своих героев…
Десятки рук подхватили Багратиона и с радостной пылкостью взнесли под потолок. Князю всегда бывала по душе любая солдатская шутка. А эта — в особенности. Лицо его порозовело — значит, сердце забилось легче и вольней. Долго печалиться он не умел и, взлетая все выше, смеялся весело и беззаботно. Вдруг…
Портьера отпахнулась. За ней тихонько притаился Карелин. Старик переживал счастливые минуты. Тщедушное тельце его вздрагивало от непослушных рыданий. Живой пьедестал опустился под Багратионом. Очутившись на собственных ногах, Петр Иванович быстро зашагал к двери. Еще мгновение — и он вывел дворецкого на середину комнаты.
— Здравствуй, любезный Никита! Здравствуй, душа!
Он крепко обнял Карелина. А потом поцеловал его в щеку и громко — так громко, что слова эти были услышаны решительно всеми, — проговорил:
— Без тебя не был бы я тем, чем есть. Спасибо за прошлое, душа, тысячу раз спасибо!
…Поздно вечером Сильвио помогал своему господину раздеваться перед сном. Багратион был задумчив и молчалив. От недавней веселости не осталось в нем и следа. Этому унынию его отвечал мерный стук часов, стоявших в спальне князя на подзеркальнике между окнами. Минутная стрелка на них завершала свой круг. Они четко пробили один раз, и за ними множество других часов, стоявших и висевших в разных комнатах огромного дома, принялись отбивать и отщелкивать ночной термин. Эта трескучая музыка вывела Петра Ивановича из задумчивости. Он пересел из кресла на постель и медленно выговорил:
— Если, моей родине, Сильвио, грозит будущее… я первым иду навстречу! Да, я иду первым, Сильвио!