Командир седьмого корпуса генерал-лейтенант Раевский был слегка глуховат и поэтому ужасно не любил так называемых военных советов. Кроме того, столько раз случалось ему в них участвовать, принимать вместе с другими участниками общие решения и потом видеть, как все совершается иначе, что он привык время, затраченное на эти словопрения, считать просто потерянным. Особенно не нравились ему военные советы в присутствии царских посланцев, — таков именно был сегодняшний. Здесь дело положительно отступало на задний план. Зато сложно развертывалась утомительная игра людского самолюбия. И Раевский заранее знал, как сгруппируются интересы, и какие образуются лагери, и из каких соображений каждый участник совета будет говорить то или иное. К главнокомандующему примкнут донской атаман Платов по слепому доверию, и он, Раевский, — по убеждению в превосходстве смелой и самостоятельной военной мысли над робкой и малодушной. Государев посланец будет молчать, наблюдая. Но то, за чем он прислан, выскажет как бы от себя Сен-При. А к нему по дружбе и общим придворным привычкам присоединится начальник сводной гренадерской дивизии граф Воронцов. Шеф ахтырских гусар Васильчиков беспомощно повиснет в воздухе. Всего труднее будет Багратиону из-за его горячности. А тяжелее всего ему, Раевскому, — от глухоты и досадливых чувств.
Николай Николаевич сидел возле князя, подперев кулаком большую курчавую голову. В лице и во всей невысокой и стройной фигуре, в движениях и даже в неподвижности его можно было легко заметить нечто такое, от чего благородство и ум этого человека казались несомненными. Вот он повернулся к Багратиону, взглянул на Воронцова, опустил голову и задумался, — просто и открыто, с достоинством, без малейшей позы, точно взял и подчеркнул какую-то свою мысль. Но вместе с тем заметны были в Раевском и усталость, и холодность, и даже, пожалуй, равнодушие. Такие люди очень часто возбуждают великие ожидания, но оправдывают их далеко не всегда.
— Вашему сиятельству предлагается план решительный, но вместе и осторожный, — вкрадчиво говорил Сен-При, — он прямо вытекает из положения, в коем мы находимся. Будучи отрезаны от Первой армии, мы, однако, без особых затруднений можем еще сосредоточить все наши части в Несвиже. Пользуясь природными условиями местности, а также старинными замковыми постройками князей Радзивиллов, нам легко будет там закрепиться и выжидать неприятеля не на открытой позиции, но в укрепленном лагере, наподобие Дрисского, куда Первая армия идет…
Багратион слушал с недовольным, почти сердитым видом.
— Не годится, — твердо произнес он.
Потом, вспомнив, что предложение Сен-При, по всей вероятности, есть один из планов императора, что привез его флигель-адъютант, что главнокомандующий, по обыкновению, отстранен от своей естественной роли довольно оскорбительным приемом, он проговорил еще тверже:
— Нет, не годится! Несвиж на дальнейшем пути армии нашей и впрямь лежать может. Но сидеть там и ждать, покамест неприятель пожалует, когда ничто не мешает ему мимо пройти, — дурно задумано. Это все — натуральный ход ошибок, одна за другой с первого дня войны начатых. Да и до войны еще в том промах был, что растыкали нас по границе, как шашки на доске. И стояли мы так, разиня рот. Знаю, в чем цель была: хотели тонкой линией кордонов перехватить все три пути, возможные для наступления Бонапартова, — и от Тильзита на Петербург, и от Ковна на Москву, и от Гродна на Москву же. А того в разум не взяли, что перехватить тонкой линией кордонов операционные направления еще никак не означает, что они уже и перерезаны. Нет! Это означает другое: взяли и подставили свои силы частями под удар. И притом вообразили, что пойдет Наполеон обязательно на Первую армию. Нашей же назначили действовать ему во фланг, а генералу Тормасову с Третьей армией во фланг тем войскам, кои пойдут на Вторую. Ах, умно! Но каналья Бонапарт двинулся сразу и против Первой армии, и против Второй. Тогда — с перепугу, что ли? — некий придворный чумичка и методик, из тех, о коих Суворов «гадкие проектеры» говаривал, приказал нам бежать…
Выговорив эти дерзкие слова, Багратион гордо вскинул голову и оглядел смущенные лица сидевших кругом генералов.
— Методик приказал — и побежали. Куда? Никто не знал толком. Эх, жаль! Слезы кипят! Июня шестнадцатого начал я отступление на Минск и расчет имел к двадцать пятому там быть. Хорошо! Очень! Однако восемнадцатого — в Зельве вы, полковник, доставили мне именное его величества повеление следовать через Новогрудок и Вилейку на Свенцяны. Тут только я, главнокомандующий армией, известился о том, что за благо признано против главного направления войск Бонапартовых Первой и Второй армиям соединиться и сосредоточиться. Где? Оказывается, пиво[14] для общих операций в Свецянах выбрано. Славно! Добрался я до Немана. И уж совсем было переправился, да счастью несчастье помогло — мост попортился. Задержка, богу благодарение! Узнаю двадцать третьего, что государь и министр — в Свенцянах, и пиво — между небом и землей. Тем часом перерезал Даву дорогу на Витебск, остались мне леса и пути непроходимые. Что делать? Снова решил я двигаться к Минску. А дни потеряны. Кто вернет их? Никто. Узнаю, что грозные силы французские мчатся к Минску. И опередить их теперь уж никак невозможно мне, — сорван марш мой короткий, и опоздал я безвозвратно. Разбить французов у Минска и прорваться напрямик к Первой армии? Думал. Но людей множество и обозы потерять не хотел. Вот и нашелся я тогда — повернул на Мир и Кайданов, чтобы и от Даву уйти, и честное соединение с Первой армией, как то свыше повелено, из предмета не выпустить. Приказываю Матвею Иванычу[15] снова на левый берег Немана у Николаева перескочить и движение мое прикрывать обманным видом. Расчет у меня: узнав про ложную переправу мою у Николаева, попробуют французы отрезать меня от Первой армии и для того сломают направление свое на Минск, а я тем временем к Минску подоспею и прорвусь… Уф!
Багратион быстро вытер платком бледное и потное лицо.
— Финал: приезжает ныне господин государев флигель-адъютант и сообщает, что Минск французами занят. А нам до него еще два больших перехода, — разве двадцать седьмого достигнем. Вернется полковник в императорскую квартиру и доложит государю, что Багратион — глуп, неуч и Минск проморгал. Полагать должно, что и господин начальник штаба моего о том же в партикулярном письме его величеству отпишет. Так глуп Багратион, — окружен, как медведя с рогатинами окружают. Французы и в Вилейке, и в Воложине, и король Жером из Новогрудка грозится бить по тылам. У Даву — шестьдесят тысяч, у Жерома столько же, а у Багратиона — сорок. Сгиб ротозей Багратион, как швед под Полтавой! И в таких-то обстоятельствах предлагает ему господин начальник штаба армии генерал-адъютант граф де Сен-При шествовать к Несвижу и там спокойно ожидать врага. Дельно ли? Избави бог!
Он помолчал, тяжело дыша.
— Что ни день — оплох, что ни час — спотычка. Повинен в том Багратион. А окромя него кто? Кто ему повелевал идти то так, то этак, из-за чего и упустил он Минск? Кто странно так дело ведет, что пробивается Багратион изо всех сил к Первой армии, а она все уходит от него да уходит, и похоже, что и впредь ему все пробиваться, а ей — уходить? Наполеон лишь Неман перешел, писал я уже государю. И предлагал его величеству крепко ударить со Второй армией и казаками Бонапарту в тыл с тем, однако, чтобы и Первая армия его в лоб атаковала. Соизволения высочайшего на то не последовало, и назначено мне соединиться с министром в Дриссе. С тех пор повинуюсь министру, как капрал! Писал я опять государю… С прискорбием, сокрушаясь, писал, что, не имея к себе доверия его величества, не знаю плана операционных действий. Не открыт он мне. А может быть, и скрыт. Оттого трудно мне с пользой распоряжаться армией. Государь удостоил меня собственноручным раскриптом. Лестно! Боже, сколь лестно! Однако за всем тем остался я в неведении насчет операционного плана нашего. И уж думать вынужденным нахожусь: да есть ли он у нас? Государя люблю, как душу. Но, видно, он не любит нас. Не любит! И войско ропщет, и все недовольны. Не могу равнодушным быть! Еле дух перевожу с горя, — клянусь вам, господа!
Генерал Раевский поднял голову. На холодном и серьезном лице его выражалось отвращение к происходящему.
— Его сиятельство прав совершенно, — устало проговорил он. — Многое непоправимо упущено, согласования в действиях нет, положение Второй армии тяжелое, безвыходное почти… Его императорское величество не соизволил сообщить нам никаких повелений. И от генерала Барклая де Толли также приказаний не поступает. Мнение графа Эммануила Францевича, — он посмотрел на Сен-При, — опробовано, как полагаю, быть не может из-за неудобств и прямых опасностей, с коими приведение его в действие сопряжено. При таком положении почитаю для спасения армии нашей нужным, от всех прежних начертаний вовсе отклонясь, отступать на Мозырь, где и соединиться, но не с Первой армией, а с Третьей — генерала Тормасова.
Сидевший возле Сен-При молодой генерал, высокий и худой, с лицом необыкновенным по своей змеиной красоте, улыбнулся с предостерегающей вежливостью. Это был граф Воронцов. Он родился и вырос в Англии, где отец его долгое время был русским посланником, и потому в говоре его явственно слышалось английское произношение.
— Однако, — сказал он, обращаясь к Раевскому и улыбаясь при каждой новой фразе все вежливее и любезнее, — однако, ваше превосходительство, уходите так далеко, как может уйти лишь тот, кто не знает, куда он идет. Сегодня его сиятельство главнокомандующий не получил повелений государя. Но что же из того? Ведь общий смысл воли его величества нам известен. Государь желает, чтобы Вторая армия непременно соединилась с Первой, — раз. Он не желает, чтобы мы, находясь в самом начале войны, предпринимали не предусмотренные им, рискованные и опасные для сбережения сил наших марши, два. Наконец, он возлагает надежды на способ сопротивления французскому наступлению посредством укрепленных лагерей, образец коих изготовлен для Первой армии в Дриссе, — это три. Согласитесь, ваше превосходительство, что предложение ваше никак не соответствует ни одному из трех желаний государя. Что же касается мнения графа де Сен-При об отступлении к Несвижу, с тем чтобы закрепиться там в лагере, оно, несомненно, отвечает по крайней мере двум желаниям его величества…
Генерал в длиннополом однобортном мундире без пуговиц, с грубой, скуластой физиономией и ухватками переодетого дикаря, вдруг довольно громко икнул. Это часто случалось с ним на военных советах, когда пуще разума одолевала его охота отлить пулю против сильнейшего. Но что спросить с темного станичника, который в степи родился, ковылю молился? Старый донец знал верное средство против гнева и вражды.
— Простите, господа, великодушно, — начал он и, еще раз икнув, перекрестил рот, — может, и заблудился атаман Платов по скудости умной. Сижу слушаю — все перебрал, что за сорок лет службы видать приходилось, а этакого коловращения не вспомню. Христом-богом свидетельствуюсь — так! На сем аллегорию кончив, уже и того прямей скажу: от единого князя Петра Иваныча вразумления жду и приказа, где кровь за отечество пролить.
Воронцов и Сен-При оживленно перешептывались. Курносый синеглазый генерал-майор в гусарском шпензере восхищенно жал руку Платова.
— Да что ж, Ларивон Васильич, — бормотал атаман, почесывая ямку на широком подбородке, — что с нас взять-то? В степи родились, ковылю молились…
Раевский спросил гусара, сам не зная зачем, без всякого любопытства, почти с тоской в голосе:
— Почему вашим собственным мнением не поможете вы нам, господин Васильчиков?
Шеф ахтырских гусар давно уже чувствовал себя в затруднении. Никаких своих соображений у него не было, а Сен-При, Багратион, Раевский, Воронцов и Платов — каждый в отдельности и все вместе — говорили так дельно, что в конце концов он был согласен со всеми. Как и что мог он сказать от себя? На свежих щеках его выбился вишневый румянец досады. Он сделал над собой усилие и ответил с натуральной барственной гордостью, способной прикрыть любое из самых неприятных самоощущений:
— Я — младший в чине. Меня не спросили. А по мне — говорить последнему трудней, нежели первому умереть.
Раевский был человек без предрассудков и сентиментальности. «Коли этого молодца не ухлопают за храбрость, — подумал он, — то при придворной ловкости пустейшего ума быть ему главным в России чиноначальником…»[16]
Грациозно-снисходительная улыбка, бродившая до сих пор на губах государева флигель-адъютанта, вдруг исчезла. Он встал, и все поднялись, готовясь услышать нечто, как бы от самого императора исходившее.
— Отправляя меня сюда, государь сказать соизволил: «Передайте князю Петру Иванычу, что Бонапарт, верный системе своей, двинется, конечно, к Москве, чтобы устрашить Россию. Но ничто на свете не заставит меня положить оружие, покамест неприятель будет в пределах наших оставаться. Скорее я отращу себе бороду и уеду в Сибирь, нежели заключу мир». — Флигель-адъютант наклонил голову, как пастор в патетическом месте проповеди. — Таковы подлинные слова его величества, из коих усмотреть возможно, сколь великие расчеты возлагает монарх наш на доблести и мудрую предусмотрительность господ главнокомандующего и генералов Второй армии.
Полковник подошел к Багратиону, откланиваясь. Он спешил с отъездом. Бричка и конвой уже ждали его.
— О каких же намерениях вашего сиятельства прикажете доложить его величеству?
Главнокомандующий вытянулся, как будто отдавал рапорт самому императору.
— Доложите, полковник, о предложении господина начальника штаба моего и о том, что с ним никак не согласен я!
Придворный гость отбыл, и генералы разошлись с этого странного совета, который словно для того лишь и созван был, чтобы суток через двое многим в императорской главной квартире чихалось и не здравствовалось.
Однако Платов и Раевский все еще сидели у Багратиона. Князь Петр рассуждал с величайшей горячностью:
— Пора, други, духу русскому приосаниться! Понять надо: не обыкновенная это война, а национальная. А с методиками нашими пропадешь. Уж и я чуть не пропал. Да не пропал же! И впредь не случится! При них козырять не хотел. Пусть думают, что дела наши — швах! Ха! А дела-то отличны!
— Ваше сиятельство преувеличиваете, — сказал Раевский, чтобы несколько охолодить главнокомандующего, — дела не отчаянны, но и не хороши…
— Нет, Николай Николаич, душа, хороши очень! И сейчас я тебе докажу. Глянь на карту. Одна армия — за большой рекой. Другая направляется кратчайшим путем на соединение с Первой, — это мы. Но, узнав невозможность, в обход идет. Однако и тут — стоп! Волчья яма! Так! Что бы, прошу я вас, господа, надо делать сейчас Бонапарту?
Платов молчал.
— Уничтожить нашу армию, — неохотно проговорил Раевский, — к коей Первая никак на помощь прийти не может…
— Слово золотое! Так! А Бонапарт что делает? Знай себе гонится за министром. Почему Даву рвался к Минску? Чтобы отрезать меня от министра. Король Жером ему помогал. Дивно! Ну и что же? Ничего. Живы, здравы, богу слава! Цель главная Бонапартова маневра до сей поры — не мы, а министр. Тем и дела наши чудны. Хочет Бонапарт Двину перейти и угрозой сразу Петербургу и Москве стать. Куда же теперь Даву двинется?
— Вашему сиятельству то лучше известно, — сказал Платов.
— Полагаю, что либо во фланг нам, — задумчиво отозвался Раевский, либо… на Могилев. Скорее — последнее. Нас из виду не выпуская, будет грозить Смоленску. А нам за Днепр и ходу не останется…
— Ай, душа! — радостно закричал Багратион. — Верно! Бросится Даву на Могилев! Вся армия французская на северо-восток сдвинется, — оно и началось уже. Сто тысяч против Петербурга, и против Москвы — столько же. Министру из дрисского лагеря либо на Петербург отступать, либо с Бонапартом лоб в лоб биться. Мы же… — Он остановился. Глаза и щеки его пылали. — а. Мы же… в Могилев! Даву встречать! Аль чего не расчел? Ну-тка!
От удивления Раевский крякнул. «Как остра и извилиста мысль его! — в сотый раз подумал он о Багратионе. — Когда служили мы оба прапорщиками у Потемкина, кто бы предугадать мог?» И он приложил к тугому уху руку пригоршней, внимательно слушая.
— Армия наша горсти меньше… С чем начинать было дело? Выйдет хорошо скажут: министр! Дурно выйдет — черт ли велел Багратиону соваться? Шнапс! Но не у Могилева! Там я готов. И за войска спокоен. У меня верит солдат, что он мне товарищ! Солдат да я, — кто супротив?
— Каким же путем поведете вы, князь, армию свою к Могилеву? — с удивлением спросил Раевский. — На всех дорогах французы…
— А-а! Душа! Глянь еще на карту. Несвиж, Слуцк, Бобруйск… Крючковато? Зато без драки дойдем. Долетим! Вот план мой. И как выведу армию из беды скину мундир. С ума сойти боюсь, коли министр отступать не кончит.
Наконец главнокомандующий и атаман говорили с глазу на глаз.
— Спроси меня, Матвей Иваныч, — скажу прямо: не хочу я Сен-Приеста иметь при себе, не хочу! Воля государя была дать мне его в дядьки. А я не хочу. Все-то он шепчет — то с флигель-адъютантом государевым, то с графом Михайлой Воронцовым. Шепот — дело сплетников и… шпионов. За всем тем переписку ведет с государем. О чем? Поди дознайся. Я редко пишу. А он — что ни день, и все по-французски… Мне долго смешно было, а потом и к сердцу дошло. Как быть, душа?!
Атаман прикрутил короткий ус. На морщинистом лице его мелькнула такая хитрецкая улыбка, что нельзя было не подумать: ну и тертый калач!
— А послать бы его, ваше сиятельство, для обозрения армии неприятельской… Я провожатых дам. Покажут они ему армию Наполеонову в таком расстоянии, что он взглянет разок, да уж никогда больше и не увидит. Великодушно доставим французскому сему графу на том успокоиться. Ась, ваше сиятельство.
Багратион вздрогнул и побледнел.
— У-ух, казацкая в тебе душа, старик! Нет, на такое не способен я. Да и зачем станем мы его в бессмертье через славную смерть водворять? Уж пусть лучше меня терзает… Только начеку быть надо и смотреть в оба! Приказывать тебе станет — ты без меня ни с места!