Жозиану Контье и Мари-Жанне Дюмон и их родственникам и друзьям Милли и Паньи
Каждый человек убивает то, что любит.
Становится просто опасно умирать сейчас, когда больше нет Бога.
Exegi monumentum aere perennius.
Вот уже по крайней мере два столетия в нашем городке не случалось столько смертей за такой короткий срок (в мирное время, разумеется). Я, конечно, понимаю, что в течение последних двадцати лет в большинстве городов жизнь не стала безопаснее, но посудите сами: два серийных убийства, одно за другим, в одном и том же месте, не говоря уже об остальном: как-никак двадцать восемь убийств, шестьдесят три исчезновения и десятки вскрытых могил меньше чем за год в городке с населением в каких-нибудь пятьдесят тысяч человек — это вам не пустяк!
Мне довелось оказаться невольным свидетелем некоторых эпизодов этой драмы. Мне даже удалось, причем уж вовсе случайно, раскрыть загадку происходящего. Я не испытываю особой гордости по этому поводу и приступаю к своему повествованию не без некоторой печали, главным образом из-за той участи, которая постигла в этой истории одного из моих соседей и друзей — настоящего аса в области танатопрактики и добрейшей души человека.
Прежде всего оговорюсь, что не очень хорошо представляю себе значение слова «танатопрактика». Поскольку в лицее я немного учил греческий, я понял только, что корень происходит от слова «смерть». Но, во всяком случае, это слово ну никак не вязалось с обликом моего соседа — уж слишком оно научное и сложное. Не то чтобы мсье Леонар казался слишком простым, но он был таким благовоспитанным, словно всю жизнь прожил под сводами старинного замка, в окружении голубей и старых книг. Для меня воистину невозможно было вообразить его себе за столь неромантичным и, откровенно говоря, столь презренным занятием. Однако людей с подобной профессией немного — в том числе и у нас в Оксерре. Худо-бедно, но каждый год умирает сотни четыре граждан — примерно каждый сотый. И даже тем, кого сжигают в крематории, потому что такова была их воля, указанная в завещании, или потому, что такие похороны дешевле обходятся, все равно нужно навести красоту, перед тем как отправлять их в огонь.
Правда, на двери мсье Леонара не было никакой таблички с указанием его ремесла. И еще меньше говорил об этом вид его квартиры — кокетливо обставленной, с кружевными занавесками на окнах и геранью на подоконниках. Он жил на втором этаже, а я — на третьем в доме напротив, поэтому я мог видеть кое-какие детали обстановки, когда он открывал окна — впрочем, это бывало не слишком часто. Нас разделял только маленький внутренний дворик. Он обычно бывал пуст, за исключением воскресений, когда дочь и зять консьержки приходили к ней обедать, а после десерта выпускали своих детей-близнецов поиграть в мяч — что порядком раздражало мсье Леонара.
Меня же это не беспокоило, поскольку происходило обычно в то время, когда ко мне приходила Эглантина, а тому, чем мы занимались, доносившиеся с улицы звуки, в общем, не мешали — особенно когда она завела привычку включать техно во время наших постельных схваток. «Это заглушает», — объясняла она (слово «это» она произносила в два слога: «Э-то», как истинная дочь преподавателя).
Наверное, нужно объяснить, что я делал в то время в Оксерре, на славной улочке Тома Жирардена. По сути, я делал два дела одновременно. И даже три, если добавить мои старания жить в мире и согласии с Эглантиной. Официально я готовил рекламную брошюру для «Flow» — шотландского банка, пожелавшего внедриться на континент, — в которой было штук тридцать разделов о «выгодных и сугубо индивидуальных вкладах», рассчитанных на наиболее характерные типы представителей среднего французского городка на рубеже XXI века. Впоследствии брошюру предполагалось разместить в Интернете. Кроме того — и, признаться, с гораздо большим увлечением, хотя лишь с единственной целью: слегка развеяться и заинтриговать моих друзей, — я занимался небольшими историческими изысканиями на тему «событий, произошедших впервые» в течение последнего столетия: каким был фильм, впервые показанный на экране, когда была изобретена «блошиная карточка», когда «Монд» впервые напечатала слово «член» и т. д.
Но Эглантина, сама того не желая, все разрушила. Точнее, не она, а ее кот, Клемансо (это имя он получил за свои тигровые полосы — тот, в чью честь его назвали, имел прозвище Тигр).[2]
Она приехала ко мне на пасхальные каникулы и привезла с собой Клемансо. Ласковый был кот, но — себе на уме. И очень обидчивый — целый день мог просидеть, забившись под кухонную раковину, среди бутылок с чистящими средствами и жидкостью для мытья посуды («Пэк» с запахом лимона), потому что его на ночь выставили из спальни. На этот раз, после долгих поисков, Эглантина обнаружила его на карнизе одного из окон мсье Леонара. Как он туда залез? И вот теперь Клемансо сидел на карнизе с чрезвычайно удрученным видом и отчаянно мяукал, не зная, как слезть. Эглантина спустилась во двор и нажала кнопку домофона, рядом с которой стояла фамилия мсье Леонара. Ответил глубокий и немного тягучий голос с легким акцентом. Эглантина в двух словах объяснила суть кошачьих злоключений. «Второй этаж, налево», — лаконично ответил голос. Когда моя подруга поднялась по лестнице, хозяин квартиры уже ждал ее, стоя в домашнем халате за приоткрытой дверью. Не говоря ни слова, он впустил ее. Пока моя подруга смущенно бормотала, посвящая его в более или менее необходимые подробности, он провел ее по длинному полутемному коридору, потом открыл какую-то дверь. «Это здесь, — сказал он. — Я бы лучше вызвал пожарных. Сам я ужасно боюсь кошек: мне все время кажется, что они меня оцарапают». Комната оказалась довольно просторной ванной, столь же залитой светом, сколь темной была остальная часть квартиры. Сквозь стекло, матовое до середины, Эглантина различила силуэт Клемансо, а напротив и чуть выше — мои окна. Она ласково заговорила с котом, прежде чем открыть окно, — мсье Леонар отказался это сделать сам. Кот наконец перестал орать. Он даже не стал дожидаться, пока Эглантина его схватит: как только окно приоткрылось, полосатый сам заскочил в комнату, заставив хозяина квартиры невольно вскрикнуть, а затем шмыгнул в коридор.
Погнавшись за ним, Эглантина вбежала в еще одну приоткрытую дверь. Она оказалась в темной комнате и ощутила легкий сквозняк. Охваченная тревогой (а вдруг в темноте кот что-нибудь разобьет?), она нащупала выключатель, после чего испытала самое глубокое потрясение в своей жизни. Комната была битком набита чучелами животных. На стенах красовались головы оленей и кабанов, на подставках стояли птицы с широко расправленными крыльями — среди них особенно выделялся орел, казалось, вот-вот готовый закогтить вошедшего. Здесь были белки, лиса, волк — и падающие от них тени слегка шевелились из-за того, что сквозняк раскачивал висевшую под потолком лампочку. Различные инструменты, в беспорядке разбросанные на столе, указывали на то, что этот богатый музей естествознания был еще и мастерской. Когда Эглантина заметила на полу среди пляшущих теней несколько крыс и огромную змею, она испустила жуткий вопль. Тут же появился танатопрактик, крайне раздраженный. «Заберите его! Он тут все…» Но он тут же застыл на месте, не окончив фразу, оттого что кот юркнул у него между ног и выбежал в коридор. Наконец Эглантине удалось ухватить кота — как раз в тот момент, когда он уже собирался нырнуть в огромный ящик, из которого торчала солома.
От облегчения, что кот наконец-то пойман, или потому, что Эглантина напустила на себя смущенный вид, но, так или иначе, мсье Леонар не слишком на нее рассердился. Несколькими днями позже мы оба встретили его у входа в дом, и он улыбнулся Эглантине достаточно приветливо, чтобы она рискнула в ответ произнести несколько любезностей, а заодно представить меня ему. Вот так я впервые увидел изможденное и несколько необычное лицо того, кого мы не замедлили меж собой окрестить «Бальзамировщиком», — лицо, в котором меня прежде всего поразил пристальный гипнотизирующий взгляд черных глаз. Тем не менее я не смог точно определить его происхождение — бургундец? или вообще румын? — слыша его раскатистое «р», когда он заверил меня, что «ррад познакомиться».
В следующий раз я столкнулся с мсье Леонаром у моего дантиста: он как раз выходил, когда я пришел. Его лицо показалось мне еще более бледным, чем в прошлый раз; он выглядел как-то странно и не ответил на мое приветствие. Я ходил к этому дантисту не так давно и выбрал его исключительно по причине близкого местонахождения. Он казался мне ничем не хуже других — разве что постоянно жевал жвачку и имел отвратительную манеру переговариваться со своей помощницей через голову пациента, при этом не слишком-то деликатно орудуя в глубинах его ротовой полости. В лучшем случае это были распоряжения технического характера, более или менее зашифрованные от непосвященных: «Жозетт, приготовьте SC-15 для двадцать седьмого!» или: «Сейчас нужно сделать ему легкую анестезию, чтобы получить отпечаточек… Хорошо… Э-ээ, нет, нехорошо! Там пузырек… Все сначала, Жозетт!» В худшем — впечатления от поездки в Испанию. Словно пациента здесь вообще не было — или, по крайней мере, был лишь один его рот. Когда Жозетт отлучалась, чтобы ответить на телефонный звонок или впустить пациента, звонившего в дверь, мсье Азулей, несомненно испытывавший маниакальный страх перед тишиной, принимался насвистывать самым немелодичным образом. В довершение ко всему он продолжал терять волосы — порой роняя их прямо на вас, — хотя и без того уже был наполовину лысым.
Вот почему, когда однажды вечером мсье Леонар, который вошел в холл сразу вслед за мной, чего я не заметил, вдруг спросил меня, «как там все прошло у доктора Азулея», я чуть не подпрыгнул, но потом не остался в долгу и отпустил несколько колкостей в адрес доктора — любителя посвистеть. К моему величайшему удивлению, Бальзамировщик оказался гораздо более придирчивым. По его мнению, Азулей был жадным и непрофессиональным проходимцем: если вы придете к нему с одной-единственной дыркой в зубе, он тут же найдет у вас еще с десяток дырок, о которых вы и не подозреваете и которых, скорее всего, на самом деле нет и в помине; и хорошо, если в придачу он в коренном зубе, который достаточно всего лишь как следует запломбировать, чтобы привести в порядок, не удалит вам нерв — в течение бесконечных сеансов, столь же коротких, сколь и бесполезных, — да еще поставит пломбу из фарфора, который служба социального страхования не оплачивает.
Не знаю, насколько справедливы были упреки мсье Леонара; во всяком случае, в следующее воскресенье, без четверти двенадцать утра, он появился с повязкой на щеке, возвращаясь домой, скорее всего с рынка, с большой плетеной кошелкой.
Я был во дворе — накачивал шину на заднем колесе велосипеда Эглантины. Накануне мы решили устроить пикник на берегу Йонны. Но прежде нужно было заехать за ее сестрой к ее родителям, жившим возле парка Поля Берта. Прюн должна была нас ждать у садовой калитки. Разумеется, она опаздывала. Эглантина не слишком жаждала видеть остальное семейство; но делать было нечего. Она зашла во двор и позвонила у входной двери. Никто не открыл. Но дверь оказалась не запертой, и Эглантина вошла. Вскоре до меня донеслись обрывки разговора на повышенных тонах, и она выбежала на улицу, разъяренная как фурия.
— Она даже еще с постели не встала!
— Ладно, — сказал я, — поехали без нее.
— Не получится. Родители уже уехали обедать в Санс. Они оставили мне записку, что рассчитывают на меня. Пошли, подождем ее в доме.
Я поставил наши велосипеды во дворе и, войдя в дом, устроился на диване в гостиной — широком пухлом диване с темно-зеленой обивкой, стоявшем напротив телевизора, накрытого вышитой салфеткой. На низком столике были разбросаны книги, одна из которых — том Бернара-Анри Леви[3] — была дочитана до тринадцатой страницы, и всевозможные журналы. Эглантина поднялась наверх, чтобы поторопить сестру, которая принимала ванну. Потом снова спустилась, с обреченным видом уселась рядом со мной на диван и стала перелистывать «Вуаси». И вдруг замерла, наткнувшись на цветную иллюстрацию:
— Смотри-ка! Бегбедер![4] А я раньше думала, что он диск-жокей!
В этот момент вошла Прюн. Последние полгода я ее не видел и теперь едва узнал. Ее груди под розовой футболкой были так четко очерчены, что казалось — никакой футболки и вовсе нет. Прическа у нее была, как у Бриджит Бардо в молодости, глаза подведены. Словом, женщина в миниатюре. Она сделала в мою сторону движение губами, изображая поцелуй, — быстро, не сказав ни слова и даже не улыбнувшись, чисто автоматически. Мы и опомниться не успели, как она уже выбежала на улицу. Выкатив свой велосипед и обнаружив, что шина на заднем колесе полностью сдулась, Прюн выплюнула ругательство, которое я не ожидал услышать из такого хорошенького ротика, и отпустила велосипед. Он тут же рухнул, едва не задев ногу Эглантины. Я поспешил достать свой насос и накачать шину, пока они снова не поругались.
Вскоре мы, все втроем, друг за другом, выехали со двора и довольно быстро миновали бульвар Волабелль, потом улицу Арбр-Сек, проехали по аллеям городского парка и, наконец, выехали на берег Йонны, где в это летнее утро было очень красиво и свежо. Первую пару километров мы проехали, держась вплотную друг за другом, потом Прюн стала отставать, и пришлось ее дожидаться. Но почти сразу же она снова отстала. Потом вдруг неожиданно вырвалась вперед. Мне пришлось налечь на педали перед мостом Во, чтобы окликнуть ее и остановить. Мы с Эглантиной приметили одно хорошее местечко недалеко от шлюза. Прюн намерилась было продолжить путь в одиночестве, но съестные припасы были у Эглантины, а термосы с холодной водой — у меня; так что она все же сочла за лучшее вернуться. Мы расположились на берегу возле самой воды, на неком подобии островка, куда перебрались по шаткому подвесному мостику. Обе сестрицы слегка поцапались за поеданием груш и сыра (точнее, савойского сыра и «тирамису», из которых Прюн, до этого лишь нехотя клевавшая еду, слопала почти три четверти, к великому возмущению старшей). Если не считать этой перебранки, Прюн почти все время молчала, отвечая лишь односложным бормотанием или вообще ничем на мои дежурные вопросы об учебе («И как тебе твой лицей?», «Продолжаешь учить греческий?», «А с математикой все в порядке?»). Но потом жара и выпитое ледяное шабли отрицательно сказались на моих способностях к общению, и я задремал в тени березы, каким-то чудом выросшей здесь.
Когда я проснулся, рядом была одна Эглантина, нежившаяся на надувном матрасе с кроссвордом «Монд». «Человек, который находится на волосок от счастья, пять букв?» — тут же спросила она. «Лысый?» — предположил я. Оказалось, не подходит. Мне захотелось выкурить гавайскую сигару, которой угостил меня вчера мой приятель Филибер, журналист в «Йоннском республиканце». Я встал, чтобы найти ее в рюкзаке. Идя к велосипедам, я заметил на другой стороне островка Прюн, которая лежала на спине в воде совершенно голая. Она была почти полностью неподвижна, лишь слегка пошевеливала ступнями и пальцами рук. Голова ее была откинула назад, глаза закрыты. Ее небольшие грудки торчали из воды, темные волоски на лобке колыхались, словно водоросли. Солнце золотило ее уже слегка загоревшую кожу. Темно-зеленая вода казалась застывшей — ни единого всплеска. Кругом царила тишина. «Тренируешься в укрощении плоти?» — неожиданно раздался шепот прямо у меня над ухом. Я чуть не подскочил. Эглантина, стоя босиком у воды, исподтишка наблюдала за мной.
Я сосредоточился на своей сигаре. Но ни у меня, ни у Эглантины не оказалось с собой спичек. «Посмотри в рюкзаке у Прюн, она курит, у нее должны быть». Мне не слишком хотелось рыться в вещах Прюн, но, к счастью, ее маленький рюкзачок лежал открытым — надо было лишь просунуть в него руку. Я нашел зажигалку и начал медленно проводить язычком пламени вдоль коричневого цилиндра сигары. Я зажег ее и вынул вставку. А когда я клал зажигалку на место, я их и увидел — два серебристых прямоугольных брикетика. Я не без злорадства подсунул их под нос Эглантины и прошептал: «Она еще и наркотиками балуется, твоя сестричка!» Эглантина вырвала брикетики у меня из рук и уже собиралась развернуть их, но я сказал: «Брось, я пошутил!» Мне и в самом деле хотелось бы, чтобы это оказалось шуткой. Но она поднесла их к носу и понюхала, а потом дала понюхать мне — резкий пряный запах не оставил у меня сомнений: колумбийская трава, притом отменная!
— Мать твою! — вырвалось у меня. — Да этого хватит, чтобы вырубить хренову тучу народа!
И как раз в этот момент, словно Афродита, вышедшая из морской пены, в поле нашего зрения внезапно оказалась Прюн. Она медленно шла в лучах яркого солнца, с самым непринужденным видом, запрокинув голову и сцепив руки на затылке — так, что ее грудь, на которой еще сверкали не успевшие высохнуть капельки воды, соблазнительно выдавалась вперед. Это, судя по всему, не ускользнуло от внимания небольшой группки рыбаков, сидевших в ряд на противоположном берегу, которых в данный момент явно гораздо больше занимали земные создания, чем водные.
— Прюн! — возопила ее сестра (голос Эглантины, хотя и приглушенный, чтобы не услышали окружающие, выражал переполнявшее ее возмущение и потому был слышен за версту).
Эглантина бросилась к велосипедам, чтобы найти купальную простыню (отсутствие которой, выяснившееся спустя тридцать секунд лихорадочных поисков, предстало перед ней во всей ужасающей реальности — никто из нас не предполагал возможного купания) или, по крайней мере, хоть что-нибудь взамен. Нашлась лишь украшенная цитатой из «Опытов» Монтеня безразмерная футболка, которую я разложил сушиться на траве. Однако использовать ее по назначению так и не удалось. Все разворачивалось стремительно, как в танце: уклонившись от футболки, которой Эглантина размахивала, словно тореадор красной тряпкой перед носом быка, Прюн, по-прежнему в чем мать родила, прямо напротив рыбаков, близких к столбняку, принялась соблазнительно раскачиваться, лаская свои груди. Затем, снова уклонившись от сестры, бросилась к своему рюкзаку, как попало затолкала туда одежду (шорты с бахромой, розовую футболку и крошечные трусики-стринги), одним махом вскочила на велосипед, выехала на подвесной мостик — и была такова! Никто и охнуть не успел, а она уже была в сотне метров от нас, на 163-м департаментском шоссе, голая и хохочущая. Эглантина с футболкой в руках (цитата на ней была посвящена сомнению) побледнела от гнева. И у меня, наверно, тоже был идиотский вид — я все еще держал в руке увесистый брикетик травы, серебристая обертка которого поблескивала на солнце.
Сначала я хотел броситься вдогонку за Прюн, но она уже скрылась из виду. Рыбаки хохотали. Я успокоил Эглантину поцелуем в изгиб шеи, как ей нравилось. Она беспокоилась главным образом из-за родителей, которые доверили ей сестрицу. «Она ведь уже совершеннолетняя, не так ли?» — «Будет через полгода». — «Ну, и что с ней может случиться? Вернется домой и, как всегда, все воскресенье просидит перед телевизором». — «Мне бы твою уверенность!» День уже клонился к вечеру, и в нашем распоряжении было всего два-три часа. Я растянулся на траве, собираясь спокойно докурить свою гавану. Эглантина снова углубилась в кроссворд, но у нее ничего не получалось. «Начало мудрости?» — пробормотала она, словно про себя. «Маразм», — бросил я, вспомнив остроту Пикабиа.[5] «Три буквы!» — прорычала она. Я больше не рисковал вмешиваться, но чувствовал, что долго так продолжаться не может. К тому же моя сигара потухла.
— А знаешь что? — вдруг сказал я, напустив на себя загадочный вид. — Я тебе хочу кое-что показать. Это совсем близко, в Венселотт.
На самом деле, «это» было километрах в десяти, но я хотел познакомить ее с дядей Обеном, старшим братом моей матери, которого я не видел с тех пор, как он уехал из Парижа и обосновался здесь на пенсии. Эглантина последовала за мной без возражений. Мне пришлось трижды уточнять дорогу к дядиному дому, прежде чем я его нашел. Только служанка из гостиницы «Под липами» знала его по имени. Она дала нам нужные указания, сопроводив их странной улыбочкой.
Дом стоял более-менее на отшибе — он представлял собой что-то вроде фермы, чуть подновленной, но не слишком, — честно говоря, скорее запущенной. В саду росли кусты сирени и бузины, был вырыт небольшой прудик и стояла собачья будка, но не было видно ни уток, ни собаки. На деревянной калитке не было даже звонка — только старая визитная карточка, прикрепленная кнопками, на которой значилось просто: «Обен Лалан, дипломированный архитектор». На самом деле дядя, хотя и был дипломированным архитектором, уже давным-давно не работал по специальности. В начале своей карьеры он был довольно известен: к числу его заслуг относится сооружение в двух-трех новых городах центральных площадей с монументальными современными зданиями пастельных тонов; это снискало ему почет в архитектурных школах всей Европы. Затем в один прекрасный день он все забросил и больше не искал широкой популярности, ограничиваясь в течение двух-трех лет лишь написанием тощих брошюрок, опубликованных небольшим, недавно созданным издательством «Никталоп», в которых упражнял свой сарказм по поводу глобализации архитектуры, и в конце концов просто предался сладостному безделью.
— Есть тут кто-нибудь? — не слишком уверенно позвал я, когда мы слезли с велосипедов и прислонили их к забору. Дверь дома резко распахнулась, словно сама собой. Никто не вышел. Я повторил свой вопрос, приблизившись на несколько шагов к порогу, а потом все же рискнул заглянуть внутрь. Передо мной оказалась большая полутемная гостиная — единственным ярким пятном был светившийся экран телевизора. Однако звук почему-то был выключен. Это была единственная деталь, говорившая о человеческом присутствии, которую я разглядел вначале. Затем что-то светлое мелькнуло из-за высокой спинки кресла, стоявшего посреди комнаты. Рука. Она сделала приглашающий жест, потом так и застыла в воздухе. Это была дядюшкина рука — я смог в этом убедиться, приблизившись к креслу и по дороге чуть не споткнувшись о груду книг, лежавших прямо на полу. Я начал их подбирать, когда вдруг под потолком резко вспыхнул свет, и я мельком разглядел среди них первое издание «Бытие и ничто»,[6] альбом Сампе[7] и старинные переводы Омара Хайяма. Дядя наблюдал за мной из-под небольших очков с широкой улыбкой на плохо выбритом лице. На нем были темно-красная майка и пижамные штаны.
— Какой сюрприз! — сказал он наконец слабым, дребезжащим голосом, какой обычно бывает у людей, которые подолгу ни с кем не разговаривают. — Очень мило с твоей стороны нанести визит старому отшельнику!
Я представил ему Эглантину. Он тут же процитировал уже более ясным, окрепшим голосом:
Затем, подождав, пока пролетят несколько ангелов,[9] он указал первоисточник:
— Мюссе. «Декабрьская ночь».[10] — И без всякого перехода продолжал: — Вот, смотрю телевизор. Мне теперь ничего не остается, кроме как смотреть.
— А звук?
— Я давно уже не включаю звук. Слишком уж… — Он не договорил. — А посмотри, какой монтаж!
Он указал на цепочку лиц крупным планом — вероятно, участников какой-то телеигры. Я не понял, говорил ли он с иронией или нет. Потом он выключил телевизор, нажав на кнопку пульта, а другой рукой схватил книгу, лежавшую на верху ближайшей к нему груды.
— Ты это читал?
Это была книжица карманного формата, озаглавленная: «Искусство верить в ничто». На другой стороне обложки, где стояло имя Рауля Ванейгема,[11] пояснялось, что это текст XVI века, за который автора приговорили к повешению.
Потом дядя mezzo voce,[12] словно для себя, проговорил:
— Кому сказать — я три дня не вставал с этого кресла. Ни на секунду. В прямом смысле сидел не вставая!
— Три дня? Но…
Чтобы развеять мое недоверие, он встал (не без труда, поскольку ноги, за недостатком движения, онемели и отказывались повиноваться) и отодвинул лакированную дощечку, закрывавшую сиденье. Я впервые увидел стул-судно в действии и слегка попятился.
— Да, понимаю, — сказал я, слегка придя в себя. — Ты смотришь футбольные матчи и оперы, не отвлекаясь на перерывы…
— Дело не в этом. Это единственный обнаруженный мною способ демонстрировать именно то отношение к телевизионному миру, какого он заслуживает. В нем существуют ведущие, обозреватели, политические деятели, которые, должен признать, меня особенно вдохновляют; чаще всего это создатели новостных программ. Я выражаю им свою кишечную признательность. Это, в сущности, гомеопатия.
Эглантина, слушая все это, окончательно впала в ступор, и я решил, что пора прощаться.
— Подождите, — запротестовал дядюшка, тяжело усаживаясь в кресло. — Сначала выпейте со мной по стаканчику вербеновой водки! Сам делал!
Он потянул за веревочку, которой я до этого не замечал, соединенную с чем-то вроде мини-лебедки на потолке. Открылся встроенный бар. Тогда дядюшка потянул за еще одну веревку, на сей раз двойную, и перед ним оказалась бутылка, вытянутая за горлышко. Он сделал мне знак достать стаканы из буфета и налить себе.
— Кстати, если хочешь книгу или еще что-то, что тебя интересует, бери. Надо бы мне расчистить побольше места… Вчера я подписался на новое издание полного собрания сочинений Фурье,[13] так что…
Со свободным местом и правда были проблемы. Три стула, стоявшие в комнате, были завалены кипами газет, отчего нам с Эглантиной пришлось остаться на ногах.
— Еще столько же в соседней комнате и на чердаке. Мне все никак не удается их разобрать. Видишь ли, проблема с газетами, журналами, еженедельниками состоит в том, что чем более они стары и неактуальны, тем более интересны. Я натыкаюсь на «Франс Обсерватер» времен Алжирской войны или на NRF шестидесятых годов: это что-то не-ве-ро-ят-но-е! Потому что, прежде всего, ты не знаешь ничего о людях, которые все это писали, о тех обстоятельствах, которые заставляют их высовывать нос из норы (или, наоборот, не высовывать), о политических процессах, о которых идет речь, — и поэтому очень забавно, а иногда просто поразительно смотреть на все это постфактум! К тому же, как правило, уже не помнишь каких-то мелких деталей или даже серьезных дебатов, которые в те времена волновали умы и побуждали взяться за перо. Ты как бы открываешь их заново — поразительное ощущение! Ты читаешь их, как дети читают сказки «Тысячи и одной ночи»!
Эглантина уже давно и нетерпеливо подавала мне знаки. Без сомнения, бегство сестры не давало ей покоя. К тому же было просто преступлением сидеть взаперти в такой чудесный день. Чтобы дать дяде понять, что мы собираемся уходить, я спросил номер его мобильного, чтобы в ближайшее время пригласить его на обед.
— Мобильный телефон? Ты что, смеешься? У меня и городского-то нет! — И он расхохотался кудахтающим смехом.
Когда мы выехали на ту же дорогу, по которой добирались сюда, солнце уже клонилось к закату и жара спадала.
Мы были на бечевой дороге, вдоль которой по воде тянули суда, и Оксерр уже показался вдали, когда Эглантина вдруг резко затормозила, вынудив меня сделать то же самое.
— Отдай мне… эту штуку (она не решилась вслух произнести «гаш» или «дурь») и поезжай домой. Я поговорю об этом с Прюн и после к тебе приеду.
— Не позже восьми! Не забудь — мы сегодня обедаем у Дюплесси!
Она изо всех сил налегла на педали. Какое-то время я еще различал ее впереди, потом она свернула на улицу Ивер и скрылась из виду.
Въехав на приличной скорости в маленький дворик перед своим обиталищем, я чуть было не налетел на юного алжирца, лопоухого бездельника, облаченного в костюм, выходящего из первого дома. Он искал что-то во внутреннем кармане, поэтому вовремя не заметил меня.
— Как поживаете, мсье? — осведомился он, словно мы были близкими знакомыми, но не стал дожидаться ответа, нажал на кнопку у выхода и был таков.
Войдя, я включил автоответчик и начал прослушивать запись, одновременно раздеваясь, чтобы принять ванну. Первым было сообщение от Мартена, историка-любителя, который проводил все выходные, создавая с невозмутимой серьезностью, почти чопорностью, сумасбродные исследования, в которых, заменяя незначительные детали и доказывая, что это могло вызвать самые серьезные последствия, переписывал Историю. Например: что случилось бы, если бы Груши вовремя прибыл к Ватерлоо?[14]
Словом, все это было написано в духе паскалевских рассуждений о форме носа Клеопатры.[15]
Он объявил, что хочет показать мне очередное исследование (при этом в голосе его звучало плохо скрытое торжество предсказателя, чье пророчество сбылось). Затем — я уже погружался в прохладную воду, куда предварительно высыпал ароматическую соль, — раздался голос Эглантины, крайне встревоженный. Она не сможет пойти со мной сегодня к Дюплесси (хотя это были именно ее друзья), потому что с ее сестрой возникли проблемы. («Сейчас я не могу сказать больше».) Она попытается приехать ко мне до наступления ночи.
Таким образом я мог понежиться в воде дольше чем рассчитывал. Плескаясь, я даже рискнул пропеть несколько арий из «Женитьбы Фигаро». Затем я позвонил Дюплесси и извинился, что мы с Эглантиной не сможем прийти. Больше никаких срочных дел не было. Закусив тем, что нашлось в холодильнике, и прочитав половину главы из «Слишком большого глотка», нового романа Жан-Жака Маршаля, я решил пропустить стаканчик в центре города. Оставив Эглантине записку, я надел льняной костюм и вышел из дому — веселый, довольный и, кажется, еще более легкий, чем мое одеяние. В воздухе уже чувствовалась вечерняя прохлада, придававшая ему свежесть и тот оттенок синевы, в котором контуры предметов уже не так отчетливы. Я долго смотрел на все, что меня окружало, — небо, дома, прохожих, семьи, возвращающиеся из поездок на уик-энд, туристов в шортах или бермудах. Фасад Сент-Этьенн еще никогда не казался мне таким высоким и светлым, как сейчас, в лучах прожекторов.
Вскоре я добрался до «Таверны» мэтра Кантера. На террасе оставался свободный столик, стоявший на небольшом отдалении от остальных, откуда можно было все видеть и слышать, оставаясь незамеченным. «Уголок романиста», — сказал я себе и в течение нескольких секунд терзался, почти как от физической боли, от смешанных чувств, которые испытывал по отношению к литературной деятельности — страстного желания написать роман и боязни неудачи, заставлявшей добровольно отказаться от этого намерения.
Карим, юный официант, подошел принять заказ. Я с грехом пополам сумел растолковать ему, что именно мне нужно (впрочем, заказ действительно был не простой): «Ферне Бранка» в большом бокале плюс графин воды со льдом, сахарная пудра и маленькая ложечка для взбалтывания смеси, — потому что все его внимание было приковано к красавице мулатке, которая только что вошла. Неподвижно стоя в центре прохода, она медленно обводила взглядом посетителей, ища кого-то, кого, судя по всему, здесь не было. Потом она села за столик меньше чем в паре метров от меня, который только что освободили две пожилые дамы.
Недалеко сидела группка юных арабов, хохотавших во все горло над фотографией, которую они только что выхватили из рук у самого младшего, покрасневшего до ушей. «Какой у нее соблазнительный вид!» — сказал один из шутников, и в этом обороте, достаточно необычном для современного подростка, звучали одновременно ирония и восхищение.
Я лениво скользил взглядом вдоль улицы, где прохожих становилось все меньше, как вдруг невольно вздрогнул: один из них слегка замедлил шаг и взглянул на меня. Он показался мне знакомым. Но я напрасно тянул шею: теперь я видел его только со спины. К тому же он уже миновал освещенный участок улицы, где на асфальте дрожали отблески лампочек, зажженных на террасе. Не знаю почему, но я сразу подумал, что это Бальзамировщик. Он шел быстрым шагом человека, который спешит или не хочет быть узнанным.
— Простите, у вас не найдется зажигалки?
Юная мулатка теперь сидела совсем близко от меня: она и вправду оказалась очень молодой и очень красивой, с антрацитово-черными глазами, небольшой щелью между передними зубами (то, что называется «счастливые зубки»), открытой улыбкой и выкрашенными в три разных оттенка волосами, напоминавшими летнюю клумбу.
— Я не курю, — ответил я. — И никогда не жалел об этом сильнее, чем сейчас.
— Почему же?
Ее насмешливые глаза смотрели на меня в упор.
— Потому что я был бы счастлив оказать вам услугу!
Она ответила лишь улыбкой, еще на несколько мгновений задержавшейся на ее губах. Ее лицо было по-прежнему обращено ко мне, но взгляд уже блуждал где-то далеко. Потом она снова посмотрела на меня и задумчиво улыбнулась, поднеся к губам кофейную чашку.
— Если хотите, я попрошу у официанта, — сказал я.
— Что попросите?
— Зажигалку для вас.
Казалось, она давным-давно забыла об этой зажигалке.
— Спасибо, не нужно. К тому же у меня и сигареты-то нет.
Снова улыбка. Я хоть и смутился немного (в то же время меня это забавляло), но все же улыбнулся в ответ самой очаровательной из своих улыбок, но тут какой-то человек лет тридцати, чье появление осталось мною не замеченным, склонился к ней и поцеловал — правда, поцелуй всего лишь скользнул по щеке, потому что она довольно резко отвернулась, а потом с небрежной уверенностью сел за столик справа от нее, так что, для того чтобы разговаривать с ним, ей пришлось повернуться ко мне спиной. Я не стал предпринимать дальнейших попыток к общению и вернулся к своему «Ферне».
Вскоре до меня донеслись их голоса. Мужчина, которого я плохо разглядел (слегка вьющиеся волосы, ничем не примечательные черты лица, темно-синяя рубашка), говорил приглушенным и в то же время страстным голосом. Он явно не хотел, чтобы его услышали посторонние, но молодая женщина нарочито соблазнительным движением откинулась назад, заставив его в свою очередь наклониться вперед, а потом продолжала все больше отстраняться, не отвечая на его слова или же отпуская резкие или откровенно издевательские замечания.
Внезапно мужчина резко поднялся, и я увидел его бледное лицо с покрасневшими глазами. Он направился к проходу, задев столик юных арабов, и быстро вышел на улицу. Но когда он оказался в пятне света напротив того места, где сидели мы, она громко окликнула его повелительным тоном, каким взрослый мог разговаривать с непослушным ребенком:
— Эрик!
Он заколебался и остановился, потом все же взглянул на нее. Мулатка кивнула ему и улыбнулась, я не видел ее улыбки, но она, без сомнения, была обворожительна, потому что он повернулся и медленно двинулся обратно со смущенным видом. Она поднялась и пошла ему навстречу, а потом, приблизившись вплотную, обняла его. Вскоре они исчезли на противоположном конце улицы.
Я уже забыл о них, когда мужчина поспешно вернулся и положил на столик денежную купюру рядом со счетом, который оставил официант. Теперь я разглядел его получше: у него были зеленые глаза, маленький шрам на лбу и довольно привлекательное лицо — особенно сейчас, когда оно сияло радостью.
«Милые бранятся…» — рассеянно подумал я, заказывая вторую порцию «Амаро». И в этот момент до меня донесся голос Эглантины — сначала я даже не понял откуда, которая, с трудом переводя дыхание, выпалила:
— Прюн украли!