Когда Эглантина приехала к родителям, калитка была открыта. Во дворе она обнаружила каких-то трех типов на роликах, примерно одного возраста с Прюн, один из которых колотил в дверь, а другой, прижавшись носом к окну гостиной, пытался разглядеть обстановку внутри.
— Мы ищем вашу дочь, мадам, — сказал ей третий громким, ломающимся голосом, как у всех подростков.
— Мою сестру, — раздраженно поправила Эглантина и, поколебавшись, все же вытащила запасной ключ от двери из тайника, которым служил горшок с бегонией.
— Подождите здесь, — не слишком уверенно сказала она, открыв дверь и снова полуприкрыв ее за собой.
Она несколько раз громко окликнула Прюн, но безрезультатно. Потом поднялась на второй этаж и услышала какой-то шорох со стороны родительской спальни.
Эглантина поспешно спустилась. Трое оболтусов были уже в коридоре, осторожно приподнимая ноги на роликах, словно цапли.
— Ее нет. А теперь уезжайте. Мои родители вот-вот вернутся, и тогда…
Она испытала облегчение, когда они послушно удалились. Один из них, юный негр подозрительного вида, ограничился лишь тем, что спросил, когда вернется Прюн. Когда она ответила, что ничего не знает, тот угрожающе пробормотал, что «тем хуже для нее». Эглантина с некоторой тревогой смотрела, как они удаляются по улице Пюи-де-Дам, лишь слегка посторонившись, чтобы уступить дорогу черному «пежо», который приближался с противоположной стороны. Это была машина родителей.
Эглантине не понадобилось много времени, чтобы обнаружить, что маленький секретер, где мадам Дюперрон хранила драгоценности, взломан. Исчезло красивое жемчужное колье (правда, из фальшивого жемчуга), но также, увы, брошь с нефритом (настоящим), подаренная ей супругом на двадцатилетие совместной жизни. Кроме того, в комнате Прюн, где даже в лучшие дни не бывало образцового порядка, теперь была форменная свалка.
Эглантина с трудом убедила родителей не вызывать полицию сразу же, а дождаться возвращения сестры. Близился час ужина, а подростки неспособны долго сопротивляться зову желудка. Эглантина нервно расхаживала по двору и успела насчитать сотню шагов, когда заметила юного мотоциклиста в красном шлеме, остановившего свое транспортное средство метрах в пятидесяти от нее. Пытаясь держаться непринужденно, что не слишком хорошо ему удавалось, он снял шлем и начал прохаживаться перед домом взад-вперед, время от времени искоса поглядывая на окна первого этажа. (Еще больше Эглантина удивилась, заметив на нем белую рубашку и галстук-бабочку.) Когда он проходил мимо в третий раз, она окликнула его: «Вы что-то ищете?» Щеки молодого человека мгновенно приняли тот же оттенок, что и его шлем, и, ничего не отвечая, он поспешил к своему мотоциклу. Снова натянув шлем, он двумя-тремя ударами ноги завел драндулет и укатил с грохотом, достигавшим уровня фортиссимо.
Прюн все не появлялась. Мсье и мадам Дюперрон с часовым опозданием сели за стол, как раз начинался воскресный вечерний телесеанс (на сей раз «Джеймс Бонд» с Шоном О'Коннери). Эглантина, устав от ожидания, решилась предпринять то, на что при других обстоятельствах никогда бы не осмелилась (или ей так казалось): немного порыться в вещах сестры. И наткнулась на листок бумаги, который еще сильнее ее встревожил. Там было написано:
Веро — 3 г
Кариму — 1 планку
Алисон — 10 г
Марине — 3 г
Сильверу — 10 г + 1 планку.
В этот момент зазвонил телефон и чей-то голос («молодой человек из городских», как определила его мадам Дюперрон, взявшая трубку) объявил, что если семья не заплатит пять тысяч евро, то никогда больше не увидит Прюн (разумеется, сказано это было гораздо менее вежливо, но общий смысл был такой). Похититель обещал перезвонить завтра в полдень, чтобы указать маршрут, каким нужно будет следовать с деньгами.
Оглушенный слезами жены и криками дочери, мсье Дюперрон все же нашел в себе силы позвонить в полицию. Учитывая поздний час и нехватку оперативного состава, ему было предложено потерпеть до завтра и явиться с заявлением с утра пораньше.
— Проблема в том, — объясняла мне Эглантина, пока мы возвращались ко мне (я еле успел закрыть дверь, чтобы не дать Клемансо выскочить на лестницу), — что завтра в восемь утра отец должен идти на медосмотр. Он уже пропустил один, и на этот раз пропускать нельзя. Я пообещала пойти в комиссариат вместо него.
Было заметно, что ей очень не хочется этого делать. Как большинство детей преподавателей, особенно «поколения 68-го»,[16] она отнюдь не испытывала особого благоговения перед стражами порядка. Поэтому очень рассчитывала, что я пойду вместе с ней (она сопроводила свою просьбу беглым поцелуем в ухо), поскольку помнила, что я знаком с комиссаром. Это было верно: его звали комиссар Клюзо — имя как будто специально для полицейского романа! После мадам Симон, кондитерши, он был одной из первых моих жертв, отысканных в картотеке банковских вкладчиков. Я случайно познакомился с ним на банкете в префектуре. Он был не дурак выпить — что, в общем, соответствовало обстоятельствам, но было не совсем обычно для сотрудников Министерства внутренних дел.
Я пообещал Эглантине пойти вместе с ней — главным образом для того, чтобы ее успокоить. Она никак не могла уснуть. Несколько моих ненавязчивых эротических поползновений, с целью хоть немного отвлечь ее, остались безответными. Я задремал. Было около трех ночи, когда меня разбудил какой-то шум в кухне — должно быть, она пошла выпить воды. Я не шелохнулся, когда она вернулась и снова улеглась. Но она не переставая вертелась с боку на бок, вздыхала и порой даже всхлипывала. Я не выдержал и все же прошептал: «Не переживай, она найдется». «Дело не в этом, — ответила Эглантина. — У меня зуб болит». Я осторожно встал и принес ей стакан воды и таблетку гуронсана (рекомендованного доктором Азулеем). «Я уже выпила две таблетки аспирина», — запротестовала она. «Попробуй вот это, и почувствуешь разницу». Она выпила таблетку. Я дождался, пока она уснет, встал и подошел к окну. Воздух был жарким и удушливым, луна стояла в первой четверти, и ее едва можно было различить. Справа в небо вонзался тонкий шпиль собора Святого Иоанна, возвышаясь над окрестными крышами. Внезапно я почувствовал какую-то странность в окружающем пейзаже и только через некоторое время понял, в чем дело: в одном из окон Бальзамировщика горел свет и оно было широко распахнуто. Обычно такого не бывало. Я различил черные силуэты и дрожащие тени: несомненно, это была комната с чучелами животных. И вдруг до меня донеслись голоса: двое спорили на повышенных тонах, и один был сильно раздражен. «Не смей этого делать!» — закричал он, и сразу вслед за этим свет погас. Через несколько секунд окно захлопнулось.
— Я-то думал, он живет один, — вполголоса произнес я, снова ложась рядом с Эглантиной, которую разбудил шум.
— Кто?
— Любитель кошек.
Она не поняла, о ком речь, а впрочем, ей было не до того: зуб не давал ей покоя, и она спросила, есть ли где-нибудь поблизости дантист, принимающий круглосуточно.
— Здесь, у нас? Да ты шутишь!
Пришлось пообещать, что завтра по пути в комиссариат мы зайдем к доктору Азулею. После этого Эглантина снова попыталась заснуть. Она еще немного постонала, отвернувшись от меня и уткнувшись лицом в подушку. Пару минут спустя я услышал, как резко хлопнула дверь дома напротив, а потом погрузился в зыбучие пески сна.
Я ждал Эглантину, сидя за рулем ее машины, поскольку перед домом Азулея стоянка была запрещена. Мне едва хватило времени, чтобы прочитать первую страницу «Йоннского республиканца» (на что обычно хватало всего нескольких минут, если не секунд), как она появилась снова с листком бумаги в руке:
— Его нет. Я звонила, потом стучала, потому что по идее он должен был быть на месте — по понедельникам он принимает с девяти утра. Никакого ответа. Потом сосед мне сказал, что у него не было приема последние три дня. Он дал мне адрес другого дантиста, на улице Мишле.
Ничего не оставалось делать, как отправиться туда. Это оказалось совсем рядом, в доме 24. Эглантина вышла через три четверти часа, немного заторможенная (мсье Кусто не пожалел заморозки). Так что, когда мы оказались в полицейском управлении и почти сразу же были допущены в кабинет комиссара Клюзо, говорить пришлось мне. Если не считать дружеской улыбки в знак того, что он меня вспомнил, и приветливого «дорогой мсье Ренье» — что, впрочем, он произнес довольно небрежно, — мой собеседник слушал меня настолько рассеянно, что я невольно спрашивал себя, не задремал ли он.
Однако это было обманчивое впечатление: послушав в течение трех-четырех минут мой путаный рассказ, в котором я пытался восстановить хронику событий, начиная с неожиданно оборвавшегося пикника и заканчивая требованием выкупа, комиссар внезапно прервал меня, протянув ко мне руку поверх стола:
— Фото?
Я обернулся к Эглантине, и она посмотрела на меня тем же взглядом, что и я на нее, — растерянным и раздраженным одновременно. Мы оба забыли о той вещи, которая имеет первостепенное значение в подобных обстоятельствах: четком и наиболее соответствующем реальности изображении пропавшего человека.
Спустя несколько секунд я с трудом выдавил пару фраз, чтобы извиниться за нашу рассеянность, и, обратившись к Эглантине, сказал, что нам нужно вернуться к ее родителям за фотографией.
— Я поеду с вами, — сказал комиссар, резко поднимаясь. — Нужно будет записать ваши показания. Жозеф! — закричал он, обращаясь к рыжему малому, который дремал за конторкой. — Соедините меня с судьей Дессейном!
В машине, пожевывая «Тоскану», кончик которой ему все никак не удавалось зажечь, Клюзо спросил, как там моя работа. Я подумал, что он хочет прочитать репортаж, который я о нем написал. Оказалось, нет — он просто хотел порекомендовать мне других подходящих кандидатов для интервью. «Но только не какая-нибудь городская знаменитость — ни в коем разе! Лучше всего кто-нибудь, кто хорошо знает город, всю его подноготную, так сказать!»
Он хохотнул и после некоторого молчания, нарушаемого лишь попыхиванием его сигары, уверенно заявил:
— Лазур, смотритель кладбища Сен-Аматр.
У дома родителей Эглантины мы вышли, но сама она, извинившись, сказала, что ей пора на работу: она и так уже опаздывает.
— Чем она занимается, ваша подружка? — спросил Клюзо, когда мы переходили улицу Пюи-де-Дам.
— Работает в мэрии, в отделе культуры.
— Она симпатичная.
Одурманенная анестезией, Эглантина почти не раскрывала рта. Так что, надо полагать, Клюзо ограничился чисто внешним впечатлением о ней.
Из-за облаков неожиданно выглянуло солнце, и в его лучах фасад дома, окаймленный первоцветами, показался очень живописным. Один луч упал прямо на комиссара, и я заметил, что волосы у него крашеные.
Открыла нам мадам Дюперрон. Она была страшно взволнована. Киднепперы только что звонили снова. К великому сожалению, мужа не было дома — он был на школьном совете. Она не знала, что отвечать. Они хамили ей, называя «мамашей» и даже «цаплей».
— Цаплей? — хором спросили мы с комиссаром.
Она прикусила губу, очевидно жалея, что проговорилась. Пришлось долго настаивать, прежде чем она созналась, что таково ее прозвище среди учеников лицея Жака Амьо. А почему именно Цапля? Она покраснела и притворилась, что ей об этом ничего неизвестно.
— Что ж, придется навестить директора лицея, — пробормотал себе под нос комиссар.
Он не казался чересчур обеспокоенным. Без сомнения, это было внутреннее дело, произошедшее в стенах лицея. Он спросил мадам Дюперрон, есть ли у нее школьные фотографии дочери. Когда она ушла на второй этаж, чтобы поискать, зазвонил телефон. Комиссар не колеблясь схватил трубку и стал слушать, ничего не говоря. Через несколько секунд он положил трубку на место:
— Любители.
Мадам Дюперрон вернулась с фотографиями в руках.
— Выкуп в пять тысяч евро? Любители! — повторил комиссар. — Как, когда и где они хотели его получить?
— Но как раз этого они и не сказали! Они еще перезвонят.
Мне показалось, что Клюзо не изучает фотографии, а скорее рассматривает ради удовольствия. Должно быть, он был близорук: самую большую фотографию держал буквально в десяти сантиметрах от глаз.
— Да, я с ней знаком… Прюн, — наконец произнес он. — Название «Филлоксера» вам ни о чем не говорит?
— Это бар, — вполголоса произнес я, чтобы положить конец подробным объяснениям профессора словесности о болезнях виноградной лозы.
Нет, никогда, совершенно точно — никогда, бедная женщина не слышала разговоров об этом заведении. Комиссар также спросил, давали ли мы объявление в газете об исчезновении Прюн. Нет. Стоило бы это сделать, сказал он.
— Поместить большое фото — вот это, например, — предложил он, протягивая мне большую фотографию анфас. Это может помочь в сборе информации и внушит страх мелким засранцам, которые замутили эту бодягу.
Я как раз должен был встретиться за завтраком с Филибером из «Йоннского республиканца», так что эту миссию возложили на меня.
— Я вас отвезу, — пообещал комиссар, вызвав свою машину по мобильному. — А вы, мадам, оставайтесь у телефона. Когда они перезвонят, говорите с ними спокойно и как можно дольше. Мы их засечем. Малейшая деталь может иметь значение. Думаю, даже при небольшом везении нам удастся поймать их довольно быстро, тем более что они, кажется, полные придурки.
Машина с полицейскими номерами прибыла довольно быстро и, мигая красными огнями, доставила нас по Парижской улице к круглой площади, на которой комиссар меня высадил. Сам он собирался ехать в лицей. Я пешком дошел до редакции «Йоннского республиканца» — по улице Мигрени, чье название, наряду с переулком Господа Милостивого в Арс-ан-Ре, улицей Трех Лиц (сплошь состоящей из лестниц) в Малосене и Комической улицей в недалеко расположенном Сомюре, всегда казалось мне одним из самых очаровательных (и самых загадочных), какие я только знал.
Филибера не оказалось в его кабинете — точнее, в одном из закутков огромного редакционного зала, почти пустого в этот час, в котором стоял его компьютер и который я всегда безошибочно находил по гигантскому фикусу, принесенному на работу его соседкой, занимавшейся составлением гороскопов. Немного подождав, я уселся в его крутящееся кресло. Передо мной на экране мельтешили заголовки коротеньких текстов из раздела «Местные новости», сопровождаемых фотографиями и предназначенных для отправки на верстку. Без зазрения совести я раньше всех узнал о том, что «драчливый супруг из Бейна наказан за рукоприкладство». Речь шла о супружеской паре с двадцатисемилетним стажем. 5 мая Ивонне С., жалобщице, были нанесены побои ее супругом Эктором. Изначальной причиной ссоры была муха, которую он прихлопнул на экране телевизора, по которому супруга в тот момент смотрела «Пламя любви». Та сделала ему «замечание», и, слово за слово, дело дошло до объявления супруги о разводе, за которым и последовали побои мужа. Медицинское заключение констатировало наличие четырех синяков на правой груди. Адвокат мужа, мадам Людивин Гарапонд, указала на деспотизм супруги: «Именно она в этой семье „носила брюки“».[17]
Но суд ее не поддержал и приговорил Эктора С. к двум месяцам тюремного заключения условно, с выплатой 300 евро в качестве возмещения морального ущерба, нанесенного жертве, и 375 евро судебных издержек. «Так что в данном случае, — заключал анонимный автор заметки (был ли это милейший Филибер?), — ему пришлось носить дурацкий колпак».
Я уже собирался углубиться в драматическое повествование о том, как утонул непослушный мальчик из Линьи-ле-Шатель, или в программу праздника, который должен был состояться в ближайшее воскресенье в Пуайи-сюр-Серейн («Жареные мидии, распродажи инвентаря, дефиле тракторов!»), когда на плечо мне опустилась чья-то рука, — это оказался незаметно вошедший Филибер.
— Ты еще не видел самого главного! — воскликнул он, нажимая какую-то клавишу.
Картинка на экране изменилась. Это была другая газетная полоса, уже полностью сверстанная. Над тремя колонками текста красовались фотография краснолицего человека и крупный заголовок:
ГИАЦИНТ ГАЛЮШ — ПОБЕДИТЕЛЬ
ЕЖЕГОДНОГО КОНКУРСА В МЕЗИЛЛЕ
ПО ПЛЕВКАМ ВИШНЕВЫМИ КОСТОЧКАМИ!
Филибер подождал несколько секунд, пока я пробегу статью, а потом расхохотался своим особенным смехом — громким, откровенным, радостным и заразительным, в котором, однако, было нечто — как бы это сказать? — принужденное, что мешало до конца поверить в его искренность. Я всегда замечал легкую фальшь этого веселья, за которым скрывалось что-то невысказанное.
Я немного сдержаннее посмеялся в ответ, потом протянул ему фото Прюн:
— Это сестра Эглантины. Она, кажется, победила в ежегодном конкурсе загадочных исчезновений.
Я заметил, как загорелись его глаза, впившиеся в фотографию. Небольшие усики задрожали. Черные вьющиеся волосы, более густые у висков, чем на затылке (где, по совести сказать, они были изрядно поредевшими), казалось, даже приподнялись, образуя ореол. Словом, это было воплощенное Вожделение!
— О, я тебе сделаю такую статью, что пальчики оближешь! — мечтательно пробормотал он.
Потом положил фотографию в ящик стола, словно журнал из серии «Держать только обеими руками!».
Услышав про «пальчики оближешь», я вспомнил, что давно ничего не ел. Филибер меня ободрил:
— О, мы сейчас пойдем в… — Он не закончил, но вид у него был многообещающий. Он всегда приводил меня в какие-то необыкновенные, порой даже слегка подозрительные места. — Но перед этим я тебе кое-что покажу, — добавил он.
Глаза у него снова заговорщически заблестели, когда он осторожно вынул из другого ящика DVD и вставил его в компьютер. Тут же экран расцветился яркими красками — на нем появилась живописная улочка с красивыми фасадами, какие бывают в старинных испанских городках. Прохожие были смуглыми, мужчины порой щеголяли обнаженными торсами, женщины носили шорты. Кто-то сказал: «Caya te!». На одной из стен я прочитал огромные красные буквы: «Рог encima de todo: revolution!».[18]
Очевидно, дело происходило на Кубе. Но вот камера, которая до того перемещалась туда-сюда, остановилась на двух проходящих мимо девушках и с этого момента непрерывно следовала за ними. Потом, без всякого перехода, одна из них появилась на экране крупным планом, улыбаясь роскошной белозубой улыбкой корреспонденту, который о чем-то спрашивал ее по-испански.
— Это ты с ней говоришь? — спросил я у Филибера.
— Si, senor! Я две недели назад был в Гаване.
— Теперь понятно, откуда взялась та классная сигара, которой ты меня угостил позавчера!
Следующий кадр не оставлял никакого сомнения в том, какого рода был интерес автора к персонажам. В ванной комнате с обшарпанными стенами одна из девушек раздевалась, а другая, снятая вблизи, намыливалась, стоя в ванне. Она посмотрела в камеру и изобразила губами поцелуй. Освещенные случайно упавшим на них лучом солнца, ее груди заняли чуть ли не все пространство кадра — немного тяжеловатые, пересеченные мыльными полосками, — и она сжимала и поглаживала их ласкающими движениями, все более откровенными. Затем камера спустилась чуть ниже, и в то же время за кадром послышался смех другой девушки. Одна рука купальщицы скользнула к поросли на лобке, закрывая ее инстинктивным стыдливым движением… Но нет: вскоре ее пальцы слегка зашевелились, потом раздвинулись и вновь сомкнулись, все сильнее массируя промежность, а затем два из них полностью скрылись внутри, но тут камера ушла в сторону, предоставив догадываться о дальнейшем по произносимым шепотом бесчисленным: «Те gusta?»[19] — скорее провокационным, чем неуверенным.
Вдруг — резкая смена кадра. Яркий дневной свет. Улица Де-Ла-Гавана. Из широко раскрытой входной двери дома доносится праздничный шум: звуки пианино, удары в барабан, пение, хлопанье в ладоши. На лестнице перед домом — дети в воскресных нарядах. Камера приближается, крупным планом показывает восхищенную детвору и — новый сюрприз! — въезжает в дом. В просторной комнате человек сорок собравшихся совершают, судя по всему, какой-то религиозный обряд: недалеко от входа стоит алтарь, на нем — статуэтка в белых одеждах, увешанная разноцветными бусами, в окружении свечей и долларовых купюр.
— Это сантерия, — объяснил Филибер, — афрокубинский культ.
Камера тем временем двигалась дальше. Кое-кто из собравшихся смотрел в объектив с некоторым удивлением, но большинство вело себя как ни в чем не бывало, продолжая петь и хлопать в ладоши. Я смотрел во все глаза, невольно завороженный нахальством Филибера, для чьего журналистского любопытства не существовало ничего интимного и ничего святого. Однако среди всех этих оживленных лиц и праздничных нарядов его камера довольно быстро нашла нужный объект. В кадре появилось изображение очаровательной мордашки какой-то восемнадцатилетней на вид местной красотки, стоявшей между двумя седеющими мужчинами, колотившими в барабаны.
Еще какое-то время камера следила за праздничным действом, потом снова появилась та же хорошенькая мордашка. Она принадлежала юной мулатке с черными глазами, очень похожей на ту, которую я видел вчера вечером в кафе на площади Лепер. Судя по тому, что на сей раз ее черные кудри разметались по подушке, а грудь была обнажена, действие происходило в спальне, и между этим и предыдущим кадром прошло какое-то время. Саркастически ухмыльнувшись, я спросил Филибера, сколько именно времени ушло на «смену кадра».
— Минут десять, — ухмыльнулся тот. — Я жил совсем недалеко оттуда.
Следующие кадры, все более короткие и со все более потными участниками, не оставляли почти никакого сомнения по поводу того, что происходило между «режиссером» и «актрисой». Затем изображение резко опрокинулось, и на этом эпизод был закончен. Впрочем, тут же возник другой — на сей раз камера следовала за двумя девушками, прогуливающимися по вечерней набережной.
— Снято, конечно, непрофессионально, — сказал Филибер извиняющимся тоном.
— Тем лучше, — заверил я. — Зато выглядит естественнее. Словно читаешь чей-то интимный дневник. Так что особо не расстраивайся.
— Так, значит, тебе понравилось?
У него был удивленный вид. Он объяснил, что приобрел эту камеру всего три месяца назад, а до этого делал фотографии. У него их, оказывается, целый шкаф.
— Заходи как-нибудь ко мне, я тебе их покажу.
В этот момент у него в кармане запиликал мобильник. Пока он говорил — отрывисто и с некоторым замешательством, — я украдкой взглянул на часы. Оказалось, мой желудок не зря проявлял такую настойчивость: был ровно час дня. Тем временем на экране очередная красотка в шортах продолжала призывно раскачиваться у входа в ночной клуб.
— Извини, — сказал Филибер, выключая компьютер. — Придется тебе завтракать без меня.
И тоном гурмана, предвкушающего роскошный обед, он добавил, натягивая куртку:
— В Сен-Симоне одну пожилую даму укусил питбуль. Нельзя упускать такой материал!
Разумеется, это было сказано с иронией — уже удаляясь, он бросил мне голосом, в котором сквозила усталость:
— Ничего не поделаешь… А насчет своей Лолиты не беспокойся — я ею займусь!
Выйдя из редакции, я зашел в мясную лавку купить антрекот. Я успел войти туда перед самым закрытием. Мсье Лекселлен, еще более изможденный, чем обычно, разделывал остаток бычьей туши в подсобке. Мадам Лекселлен уже ушла из-за кассы, отчего помещение казалось очень пустым и тихим.
Я кашлянул, чтобы привлечь внимание мясника. Он увидел меня, и, поскольку ему так и не удалось растянуть губы в приветственной улыбке — в подсобке стоял страшный холод, от которого его лицо застыло, — он, судя по всему, улыбнулся мне мысленно.
Я уже собирался сделать заказ и добавить несколько рекомендаций вроде «помягче» и «без жил», когда вошла мадам Лекселлен. С пронзительным взглядом и высоко взбитым шиньоном, настолько же энергичная и изобильная плотью, насколько ее супруг был вял и худ, она придавала их союзу необходимое равновесие. Но не гармонию — ибо, рассыпаясь в любезностях перед клиентурой, она редко отказывала себе в удовольствии осыпать супруга упреками.
— Видели, как он торопится на обед! Будь его воля — так мы бы закрывались уже в двенадцать! Да еще неизвестно, открылись бы потом или нет, — насмешливо произнесла она, усаживаясь на высокий табурет за кассой.
Потом, уже другим, медоточивым тоном, осведомилась:
— Что мы желаем?
(Она всегда говорила «мы», обращаясь к клиентам. А супруга именовала исключительно «он». Так что местоимения второго лица в ее мире полностью отсутствовали. Это была в высшей степени обходительная женщина — она никогда не обращалась к вам напрямую.)
Застыв на пороге своей ледяной обители, Лекселлен ждал распоряжений. Услышав про «мягкий кусочек без жил», он толкнул дверь, без колебаний повернул направо и снял с крюка не слишком большой ярко-красный кусок мяса. Потом взвесил его и объявил цену:
— Сорок пять.
— Он все никак не научится считать в евро! — воскликнула мадам Лекселлен, а затем продолжила с приторной улыбкой: — Шесть восемьдесят пять. Для ровного счета можете взять немного лука-шалота.
— Хорошо. До свидания, мадам!
Едва лишь я вышел из лавки, как Лекселлен с грохотом запер решетчатую дверь, что вызвало очередное замечание супруги:
— Ну вот, теперь у него солома в заднице загорелась!
Дома на автоответчике меня ждало сообщение Эглантины. Ее родителям снова звонили похитители Прюн и на сей раз требовали уже двадцать тысяч евро за ее освобождение. Разговор был слишком коротким, чтобы полицейские смогли установить, откуда был сделан звонок, но мсье Дюперрон различил на заднем плане какой-то шум, похожий на звуки компьютерной игры. Учитывая все это, Эглантина предпочла остаться этим вечером с родителями.
На автоответчике были зафиксированы еще три звонка одного и того же человека, не оставившего сообщений. Высветившийся номер ни о чем мне не сказал. Я почувствовал легкое раздражение.
Я ел свой бифштекс (надо признать, отменный), углубившись в роман Жан-Жака Маршаля. Филибер был с ним знаком — у писателя был дом в Вильнев-Сен-Сальв. Это была лихо закрученная, почти детективная история убийцы богатых незамужних дам, основанная на реальных событиях и произошедшая где-то в тех местах, судя по всему в Сансе. Вскоре в Доме прессы должна была состояться презентация этого романа. «Йоннский республиканец» посвятил книге добрую четверть полосы, где неумеренное восхваление чередовалось — для тех, кто умел читать между строк, — с легкой, едва заметной иронией. Статья была подписана Жаном Ланлэром (подозреваю, что это был очередной псевдоним Филибера).
Потом я позвонил Дюперронам. Арлетт Дюперрон тут же подняла трубку. Голос у нее дрожал. Несомненно, она думала, что это опять киднепперы. Я извинился и, как мог, постарался ее успокоить — рассказал, что завтра в газете появится объявление о пропавшей девушке и о том, что Клюзо «занимается этим делом».
— Ах, этот! Мне звонил директор лицея и рассказал, что он устроил там настоящий цирк! Я от стыда готова сквозь землю провалиться! Кажется, он решил, что Прюн работала в баре платной партнершей для танцев!
Я сказал мадам Дюперрон, что, скорее всего, это сильно преувеличено, что у Клюзо свои… — Я не решился сказать «закидоны», решив, что это будет для нее слишком вульгарно, и ограничился словом «пунктики», которое профессорша еще могла понять. Но она быстро со мной распрощалась — линию нужно было держать свободной, на случай, если вдруг снова объявятся киднепперы.
Днем я вяло готовился к интервью, которое должен был сделать — начать по крайней мере — с Жоржем Майором, актером театра марионеток из Бейна, сегодня в семь вечера. Составлять вопросы мне помогала Эглантина, которая в детстве была одной из самых горячих поклонниц его спектаклей, проходящих в парке Арбр-Сек.
Я загодя прибыл в «Таверну» мэтра Кантера, где мы назначили встречу. Народу там было немного. Я нашел уголок подальше от всех, чтобы нам не слишком мешали и на диктофон не записывался лишний шум. Я заказал томатный сок и от скуки принялся его потягивать. Если не считать списка вопросов и нескольких строк воспоминаний Эглантины о Гиньоле,[20] читать мне было нечего. Клиент запаздывал.
И вдруг до меня дошло, что здесь есть еще один зал — со своего места я видел только вход в него, рядом с лестницей, ведущей к туалетам. Вначале оттуда доносился лишь шум передвигаемых стульев, затем, после паузы, голос молодого человека, потом неожиданно послышался вопрос, заданный другим, женским голосом и вызвавший взрыв смеха. Вскоре я понял, что там собрался какой-то литературный кружок, они читали и обсуждали свои произведения. Мало-помалу я насчитал семь голосов, и все были достаточно молодые: три женских, четыре мужских. Один из молодых людей говорил чаще и громче остальных, с неизменным радостным возбуждением — его фразы прерывались или заканчивались негромким, но заразительным смехом. Его отточенная манера произносить «о» и «а», точность и изысканность выражений выдавали в нем человека из хорошей семьи.
Спор, довольно оживленный, шел, кажется, о терминах какого-то манифеста или прокламации. Говорили о литературе, о романах, о писателях.
— Смотрите, что получается, — сказал кто-то.
После короткой паузы одна из девушек стала читать с легким итальянским акцентом:
— «Уже и осень…»
Выходец из приличной семьи тут же перебил ее взрывом смеха:
— Никто не догадается, что это Рембо,[21] если не поставить кавычки!
— «Литературный урожай, — продолжала читать молодая женщина, — обещает немало новинок, которые, судя по всему, окажутся пустышками. Книжные магазины снова будут ломиться от столь же многочисленной, сколь и убогой коровьей жвачки — отрыжки неизменных посредственных буржуазных романов».
По поводу «коровьей жвачки» вспыхнула бурная дискуссия — ее предлагалось заменить на «хлам», «макулатуру» и «дребедень». Однако это выражение все же оставили, после того как юный насмешник объявил, что ему нравится «трогательный сельский колорит», который оно в себе содержит.
«Ущерб, нанесенный обществу и природной среде, одинаково велик, — продолжал голос с итальянским акцентом. — «Боваризм»,[22] сентиментальные иллюзии, неудержимое стремление к бунтарству или цинизму, похотливые или откровенно „мастурбационные“ сочинения, призывы к распущенности и разврату — все это отнимает время, которое могло быть использовано ради здоровых физических усилий. Не говоря уже о том, что любая книга, опубликованная тиражом даже всего в тысячу экземпляров, — это одно погибшее дерево».
Наступило довольно долгое молчание, затем раздался все тот же насмешливый голос:
— Мы еще слишком снисходительны к этим паразитам! Они представляют собой некую социальную группу, чье «эго» лезет из всех щелей, — они скоро лопнут, потому что оно их разорвет в клочья!
— Вот и пусть разорвет! — возмущенно заявил кто-то.
— К станку их! — поддержал еще один.
— Это язвы на теле общества! — резко добавила другая молодая женщина. — Тщеславные, самовлюбленные, и каждый считает, что он — пуп земли!
— И глупы, как пупы! — фыркнул третий.
— У их «эго» — слоновья болезнь!
— Эксгибиционисты! На все готовы, чтобы попасть в телевизор и продемонстрировать всем свои пропитые рожи — или гладенькие физиономии примерных учеников!
— Или второгодников. (Смех.)
— К тому же бесцеремонные! Шпионят за всеми, а потом сочиняют всякие гнусные «интимные дневники»! Консьержки человечества!
— Да, все эти господа «Я-ничего-не-умею», «Все-что-я-могу-это-писать»… Господа Неумехи!
— К тому же параноики, которые видят повсюду заговоры против себя! Если их книжки не продаются — это вина издателя, художника-оформителя, корректора, пресс-атташе, рекламщиков, критиков, книгопродавцов, солнца и луны… читателей, наконец!
— «Этих сволочных читателей», — иронически вставил кто-то.
— Носятся со своими книжонками, как курица с яйцом! Готовы удавиться за литературную премию, готовы целыми часами столбом стоять на книжных ярмарках возле своих стендов, чтобы продать пару экземпляров, как рыночные торговцы: «Свежая зелень!» Продавцы развесистой клюквы!
— В одной руке держит перо, другой — пересчитывает деньги!
Потом снова послышался грохот отодвигаемого стула — один из молодых людей сказал, что «должен идти».
Он распрощался с остальными и вот-вот должен был появиться. Я сделал вид, что углубился в свой вопросник, сам же краешком глаза следил за дверью. Молодой человек, прошедший мимо меня, был одет настолько необычно, что казался составленным из двух разных частей, как кентавр: внизу — спортивные брюки и кроссовки, вверху — блейзер, белая рубашка и галстук-бабочка. В руке у него был… красный мотоциклетный шлем! Я тут же вспомнил рассказ Эглантины. Сперва я решил проследить за ним, но сейчас было только двадцать минут восьмого — актер из театра марионеток еще мог явиться на встречу. К тому же где мне было догнать этого молодого человека, мотоцикл которого уже тарахтел на другой стороне улицы, тогда как я даже не успел жестом подозвать официанта? Но, во всяком случае, я смог убедиться, что мотоциклист и насмешливый молодой человек не одно и то же лицо — последний как раз в этот момент среди общего веселья энергично заявил:
— Итак, мы будем называться СОЛ — Союз по очищению литературы! Нужно истребить всех этих крыс — символически, разумеется! Для начала нужно установить квоты на публикации. Нужно уведомить их, что они имеют право публиковать лишь ограниченное количество своей хренотени! И затем понемногу выморить их. Не больше одной книги в пять лет. Потом — в десять.
— Слишком много писателей развелось! — пренебрежительно заявила женщина с итальянским акцентом. — Нужно задавить в людях подобные стремления, иссушить их источник.
— Книги — это дети, которых у них не должно быть: прервем их беременность! — заявил еще один молодой человек с южным акцентом.
— Да, но как? — спросила итальянка.
— Сожжем магазины канцтоваров! Запустим вирусы в их компьютеры!
Я сидел и хихикал про себя. Тут кто-то, проходя мимо, толкнул мой стол, вернув меня к действительности. Я посмотрел на часы: прошло уже больше получаса после назначенного времени! Я не собирался становиться марионеткой в руках кукловода, поэтому окликнул хмурого официанта, расплатился и вышел.
Однако эти юные писателеборцы подкинули мне новую идею насчет «первого раза»: когда писатель впервые снялся в кинохронике? (Я уже почти наверняка знал ответ: если не ошибаюсь, это был Раймон Радиге,[23] заснятый в тот момент, когда по приглашению Бернара Грассе[24] готовился подписать контракт на экранизацию «Дьявола во плоти», облаченный в пальто и кашне. «В одной руке держит перо, другой — пересчитывает деньги!»)
Если не ошибаюсь. Потому что среди многочисленных прохожих, снующих туда-сюда вдоль парижских бульваров и заснятых братьями Люмьер, вполне мог затесаться какой-нибудь писатель, возвращавшийся домой из церкви или борделя; среди пухленьких красоток из феерий Мелье вполне могли промелькнуть Колетт или Кариати, будущая мадам Жуандо.[25]
Или они тогда были слишком молоды? Придется завтра уточнить в муниципальной библиотеке. Нужно будет разыскать старшего библиотекаря и предъявить список вопросов, в решении которых мне может понадобиться его помощь. Жан Моравски хотя и странный тип со склонностью к самому черному пессимизму, но зато потрясающий эрудит.
В этот раз у меня ушло гораздо больше времени на сочинение вопросов, чем в прошлый, но в конце концов список был готов:
«Когда человек впервые преодолел 100 километров в течение часа, не пользуясь ни одним из традиционных транспортных средств?»
«Когда впервые в истории Франции незамужняя женщина была назначена на министерский пост?»
«Когда в Париже впервые был показан полный стриптиз на публике?»
«Когда впервые была воспета в стихах верхняя прокладка цилиндра?»
«Когда житель Гватемалы впервые получил Нобелевскую премию?»
«Когда президент Французской Республики впервые во время официального визита прогуливался в пижаме?» (В данном случае я уже знал ответ — до меня дошли слухи о подвигах Поля Дешанеля!)[26]
Едва я поставил последний знак вопроса — было десять часов вечера, — как зазвонил телефон. Я тут же подумал, что это мой кукловод, который хочет извиниться за несостоявшуюся встречу. Оказалось, нет: это был комиссар Клюзо. Он кричал во весь голос, чтобы заглушить грохочущую музыку в стиле техно, но мне все равно пришлось просить его повторять каждую фразу по нескольку раз. Он просил меня как можно быстрее подъехать к нему, в бар «Филлоксера», где, как ему кажется, «держат в плену» Прюн. Заодно он попросил пока ничего не говорить ее семье.
К счастью, машина Эглантины осталась стоять под моими окнами. «Филлоксера», несмотря на вечер понедельника, была, как обычно, забита до отказа самой разношерстной публикой. Было полно подростков, чуть ли не детей. Но попадались и довольно зрелые особы: пьяная старуха со здоровенными грудями, в розовой мини-юбке, окликала пропитым голосом тех вошедших, которых она знала, — а знала она, судя по всему, чуть ли не всех завсегдатаев; загадочный тридцатилетний тип в белом пиджаке и черных очках потягивал ром-колу, сидя на высоком табурете; сорокалетняя разнузданная парочка скакала на танцполе, вероятно надеясь забыть о возрасте, более близком к пятидесяти, чем к тридцати… Был еще и сам комиссар, тоже далеко не первой молодости, который на первый взгляд был занят тем, что пытался охмурить барменшу — юную розовощекую брюнетку. Заметив меня, он тут же подмигнул, делая знак приблизиться. Но этого я при всем желании не мог сделать, поскольку между ним и мной танцевало человек десять, выстроившись цепочкой и поочередно вскидывая ноги в ритме «казачка»! (Ди-джей отчего-то решил резко сменить стиль после нашего с комиссаром телефонного разговора.)
Наконец зажигательный русский танец сменился каким-то медляком, и мне удалось протиснуться к Клюзо. Он глазами указал мне на небольшую компанию, стоявшую в укромном уголке: две юные девицы и двое растатуированных мотоциклистов, один из которых был гол до пояса.
— Ну, и что? — спросил я.
— Та, что слева, — пояснил Клюзо, округлив глаза.
Я взглянул, и глаза у меня распахнулись еще шире; потом я сделал несколько шагов вперед, чтобы убедиться наверняка, и снова вернулся к барной стойке.
— Малышка что надо, но это не Прюн, — сказал я. — Прюн гораздо младше, и потом, она блондинка.
— Вы уверены?
Внезапно на лице комиссара появилось беспокойное выражение — как у человека, который что-то скрывает. Но скрывал он недолго. С откровенностью, вызванной отчасти выпитым спиртным, отчасти, боюсь, некоторой долей садизма, он рассказал мне, что оксеррская полиция вот уже несколько дней занимается другим делом об исчезновении: речь также идет о юной девушке, за которую потребовали выкуп (среди ночи какой-то неизвестный позвонил прямо в полицейский участок!), но на данный момент никаких новостей нет. Вероятно, деньги не были основным побудительным мотивом похищения: речь шла о простой служащей, живущей на SMIC,[27] к тому же сироте. Клюзо полагал, что это дело рук маньяка, замаскированное под классическое похищение. Подозревали человека, у которого девушка работала: он тоже исчез.
— Это дантист, — добавил комиссар, — ближайший к вам.
Я чуть не подскочил. Азулей, мой дантист, оказался психопатом!
— Возможно, это начало серии преступлений, — добавил комиссар совсем уже замогильным голосом.
Без сомнения, довольный произведенным эффектом, он отпил большой глоток «Бурбона» и снова повернулся к псевдо-Прюн. Долго разглядывал ее, потом сказал:
— Ну что ж, если это не ваша пропавшая, ничто нас здесь не задерживает… Я как раз искал, с кем бы мне пойти в «Круг».
— Что за «Круг»? — прокричал я (так как музыка снова оглушительно гремела: «Если ты приедешь в Рио» Дарио Морено).
— Новый клуб… Туда не ходят поодиночке. Недалеко от Понтиньи.
Он улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка получилась располагающей. Я все еще не понимал, куда нам предстоит ехать. Из-за упомянутого района я сперва решил, что это «культурный центр». Но все оказалось гораздо проще — «Круг» был свингер-клубом, недавно открытым на самой окраине города.
— Пятнадцать минут — и мы на месте! — заверил меня Клюзо.
Прежде чем я успел что-то ответить, он уже направился к псевдо-Прюн. Хотя «направился» звучит слишком решительно: скорее он проталкивался, с трудом пробивая себе дорогу среди танцующих. Она заметила его издалека и, когда он наконец подошел, взглянула на него с явной насмешкой.
Комиссар вернулся всего через несколько минут. Он всем своим видом показывал, что его не отшили: просто девчонке хотелось еще потанцевать. К тому же есть еще одна загвоздка, признался он: она согласна ехать только со своей подругой, грудастой крашеной блондинкой. Так что нужен был кто-то четвертый, и он снова обратился за помощью ко мне. Но я вежливо отклонил приглашение:
— Меня ждут.
Теперь он выглядел еще более разочарованным, но времени на расстройство не было. Щедро плеснув себе еще «Бурбона» (у него была бутылка), он сделал шаг (довольно большой, так что с трудом сохранил равновесие) к сидевшему за стойкой типу в белом пиджаке. Должно быть, они познакомились еще до моего приезда, потому что тот не казался удивленным, даже снял черные очки… и тут я узнал вчерашнего приятеля мулатки из «Таверны».
— Он кого-то ждет, — вернувшись, с досадой сообщил мне комиссар. — Это парижанин, он здесь проездом. Работает в кино. Жалко! Он как раз бы подошел… Ну что ж, дорогой мой Ренье, кроме вас, никого не остается!
В этот момент вошли двое новых посетителей, и Клюзо, как громом пораженный, уставился на них.
— Одну минуту, — пробормотал он.
И, забыв обо всем, бросился в сторону туалетов. Один из новоприбывших был мужчина с полуседыми усами, довольно плотного телосложения. Его спутницей была молоденькая девушка со вздернутым носиком и иссиня-черными волосами. Они подошли к стойке и расположились за ней в двух шагах от меня. Это показалось мне хорошим знаком — если они останутся здесь, Клюзо, судя по его реакции, сюда не вернется. Он действительно так и не появился. Я оплатил счет и выскользнул на улицу.
Я ехал домой, не прекращая думать о последней парочке, и пришел к выводу, что это, скорее всего, коллеги комиссара, как вдруг, на улице Тампль, заметил довольно далеко впереди два силуэта — взрослого в темном деловом костюме и молодого человека в абсолютно белом спортивном костюме, кроссовках и бейсболке. Внезапно последний увлек своего собеседника в сторону ближайшей подъездной ниши. Некоторое время они неподвижно стояли друг напротив друга, затем тот, что постарше, присел на корточки перед молодым человеком. Крайне удивленный фактом существования в Оксерре ночных эротических развлечений на свежем воздухе и в то же время не желая играть роль вуайериста или кайфолома, я свернул в ближайшую улочку справа, чтобы незаметно покинуть «театр под открытым небом». Однако в тот момент, когда я поворачивал, фары моей машины на мгновение осветили обоих любовников — молодого человека в спортивном костюме, инстинктивно поднесшего руку к глазам, и того, кто его «обслуживал», — черноволосого и бледного, в котором я узнал… мсье Леонара!
Моя тактичность не была вознаграждена: крутая и очень узкая улочка, по которой я ехал, постепенно все дальше уводила меня от дома; я толком не представлял себе, где нахожусь, и лишь через какое-то время выбрался в знакомое место — на улицу Поля Берта. Она была пустынна, если не считать того, что ее бегом пересекали трое молодых людей в спортивных костюмах; в одном из них, чей костюм сиял ослепительной белизной, я узнал того, кто всего несколько минут назад был с Бальзамировщиком. Все трое быстро скрылись в поперечной улочке.
Куда же подевался мой сосед? Нехорошее предчувствие заставило меня свернуть налево и проехать по улице Тампль вопреки одностороннему движению. Сначала я ничего не разглядел, потому что ехал слишком быстро. И лишь вернувшись, сбавив скорость и выехав затем на круглую площадь, я заметил неподвижное тело мсье Леонара — все в той же подъездной нише. Кое-как припарковавшись, я бросился к нему. Бальзамировщик был довольно сильно избит и, кажется, лишь недавно начал приходить в себя: он застонал, а когда убедился, что ему пришли на помощь, пробормотал что-то неразборчивое. Я помог ему подняться и осторожно отвел к машине. Левый глаз у него заплыл, верхняя губа была разбита и кровоточила; воротник рубашки был разорван, средняя пуговица пиджака отлетела, отчего между бортами зиял широкий проем.
Было слишком поздно, чтобы искать открытую аптеку, так что я повез его домой. Когда мы въехали во двор дома номер 8 по улице Тома Жирардена, он уже мог разговаривать, но на ногах держался с трудом. Разбитая губа все еще кровоточила. Я отвел его к себе, даже не спрашивая его мнения на этот счет. Пока я прикладывал к его губе ртутную примочку, он осторожно ощупывал карманы пиджака.
— На меня напали, — наконец сказал он, как будто это было недостаточно очевидно. — Я их не разглядел.
Я не стал ни о чем расспрашивать и благоразумно удержался от возражения, что уж одного из нападавших он наверняка запомнил лучше, чем остальных.
— Они все у меня забрали, — вновь простонал он. — Даже записную книжку! Завтра я приглашен в Сен-Жерве, а адреса не помню!
Я спросил о кредитке. Да, она была, но исчезла вместе со всем остальным. Нужно было ее заблокировать. У меня был номер телефона, по которому нужно было звонить в подобном случае; но он не помнил номера самой кредитки.
— Может быть, он записан где-нибудь у вас дома? На какой-нибудь квитанции, счете?
Он с сомнением покачал головой. Кажется, он опасался вообще что-либо сделать — даже малейший жест. Его взгляд был смущенным и безропотным одновременно. Он смотрел прямо перед собой, но на самом деле — в пустоту. Губы были приоткрыты, будто он вот-вот должен был улыбнуться (или расплакаться). Словом, у него был вид человека, внезапно осознавшего, что он потерял все, что имел.
— У меня очень нелегкая жизнь, — прошептал он.
Я испугался, что сейчас начнутся излияния и попытки разжалобить.
— Чем вы занимаетесь в жизни? — спросил я, придавая слову «жизнь» иной смысл, чем тот, который подразумевал он, и произнося его совсем другим тоном (тем нарочито бодрым голосом, которым стараются говорить с человеком, погруженным в глубокую депрессию, или с глуховатым стариком, пытаясь «изменить тему разговора»).
Казалось, он некоторое время размышлял, слегка опустив глаза; в тот момент я не до конца понял смысл его ответа, и он показался мне лишь горьким каламбуром:
— Я сохраняю то, что можно сохранить.