Следующая неделя была одной из самых прекрасных в моей жизни и одной из самых мрачных в истории нашего городка (я с полным правом могу называть его нашим, поскольку прочно обосновался здесь и не собираюсь уезжать). Прекрасна она была потому, что стояла замечательная погода, а еще потому, что интервью с Бальзамировщиком получилось одним из самых оригинальных. Но особенно потому, что мой роман с Эглантиной достиг апогея: вернув ее сестрице гашиш и тем самым вернув похищенные сокровища мадам Дюперрон, я вернул ее семье, а как следствие — и ей самой былое спокойствие.
Конечно, так выглядит лишь краткое изложение событий. Я не упоминаю о том, с каким трудом нам удалось вынудить Прюн попросить прощения у родителей, а их самих — не отсылать ее в «пансион» (на самом деле речь шла о закрытой частной школе в Сансе, более или менее католической, где за довольно высокую плату укрощали самых строптивых). И особенно, с каким трудом лично мне удалось добиться от Клюзо, чтобы он не доводил дело до суда и не заставлял предъявлять малышке обвинение за оскорбление, нанесенное представителю власти (статья 433, пункт 5 нового уголовного кодекса). Впрочем, когда я привез к нему Прюн, вид которой навевал классическую рифму «розы — слезы», он довольно быстро пришел в хорошее расположение духа и, для порядка грозно и энергично посверкав глазами, в конце концов выдал ей отпущение грехов. Но напоследок не мог удержаться и пробормотал, впрочем довольно тихо, так что его услышал только я:
— Когда ты подрастешь, малышка, лучше тебе держаться от меня подальше! — И великий охотник Клюзо плотоядно облизнулся.
Ни в коей мере не желая преуменьшать достоинств Прюн, которые к тому же подчеркивались райской прелестью той поры — ясной, солнечной и теплой, — я все же могу утверждать, что комиссару и без нее хватало забот. В течение всего нескольких дней в радиусе пятнадцати километров произошли одно убийство, одна подозрительная смерть и три исчезновения. Что касается Прюн, дело разъяснилось, а второе исчезновение — ассистентки Азулея — судя по всему, объяснялось третьим — самого Азулея, у которого один из опрошенных свидетелей констатировал «садистские наклонности» (а от подобных наклонностей до похищения, по мнению Клюзо, всего один шаг — и он вполне мог быть сделан нервным дантистом). Оставалась совершенно невыясненной причина третьего исчезновения — молодой хорошенькой мулатки, Летиции Оливье, той самой, которую я видел однажды вечером в «Таверне» мэтра Кантера, о котором несколько дней спустя сообщил ее безутешный любовник, Эрик Данжевиль. (Однако, к несчастью для него и к счастью для полиции, у комиссара еще накануне, в ходе ночных инспекций по клубам, возникло подозрение, даже уверенность, что прекрасная мулатка никуда не исчезала — или, по крайней мере, на какое-то время «перешла в другие руки».)
Что касается смерти шофера грузовика, найденного на следующий день после забастовки дорожных рабочих под своей опрокинутой разбитой машиной, которую один из его коллег на таком же мастодонте, мобилизованный CRS,[35] после долгих трудов оттащил в сторону, освободив таким образом департаментское шоссе 965 (заблокированное в течение двенадцати часов), то она выглядела подозрительно лишь потому, что трудно было представить причины (опьянение? внезапный приступ болезни? неверный поворот?), которые могли заставить опытного водителя напороться лбом на острие здоровенного чугунного крюка, из тех, что крепят к грузовикам сзади на случай буксировки.
— Аккурат между глаз, как удар Невера![36] — сказал Клюзо почти с восхищением. — Когда этот крюк вытащили, кровь так и хлестала. А потом осталась круглая дыра — как глаз циклопа.
Комиссар, как выяснилось, обладал немалым культурным багажом. А также изобретательностью — даже излишней. Потому что он тут же выстроил для прессы версию столь же смелую, сколь и пугающую: смерть водителя грузовика не была результатом несчастного случая — он конечно же был убит; а если хорошенько подумать, то обнаружится, что обстоятельства преступления были такими же, как в случае с кукловодом: и тот и другой были убиты своими же рабочими инструментами. Стало быть, убийца мог быть тот же самый. Стало быть, он и был тот же самый. Значит, мы имеем дело с серийным убийцей.
Еще одно мрачное открытие сперва подтвердило эту гипотезу; оно устанавливало прямую связь между двумя преступлениями: на следующий день недалеко от того места, где встретил свою смерть водитель грузовика, муниципальный дворник нашел куклу-марионетку. Загадочным образом на кукле — Сапожнике — нашлись только отпечатки пальцев кукловода, словно перед смертью он отшвырнул этот другой «рабочий инструмент» на десять с лишним километров — во что могли поверить разве только любители «Секретных материалов». Более разумной казалась версия Клюзо: убийца принял меры предосторожности — либо надел перчатки, либо использовал пинцет.
Мне было любопытно услышать свидетельство мсье Леонара, которому удалось, если можно так выразиться, напрямую соприкоснуться с первым преступлением. Внимательно и не без интереса прочитав две полосы «Йоннского республиканца», посвященные этому делу, я решил пригласить его пообедать в среду днем в «Таверну» мэтра Кантера — уточнить подробности, а заодно продолжить наше интервью. Это оказалось не таким простым делом: он был страшно занят; как он сказал мне по телефону, столько работы у него не было последние десять лет.
Дело было не только в том, что эта неделя выдалась одной из самых урожайных на преступления в Оксерре, но еще и в том, что стояла страшная жара — а любой медик (особенно судебно-медицинский эксперт) объяснит вам, что жара благоприятствует сердечным приступам, а значит, и смертям — в данном случае, естественным. И не только у стариков. В течение одной только ночи, последовавшей за смертью водителя грузовика, когда температура поднялась до тридцати пяти градусов, умерли от инфарктов шесть человек — пятеро мужчин и одна женщина, в возрасте от сорока до пятидесяти, ведшие активный и даже весьма активный образ жизни. Среди них, по иронии судьбы, оказался и один провинциальный танатопрактик. Из-за того, что на каждого «клиента» требуется, как минимум, два часа работы, как объяснил мне мсье Леонар, у него сейчас так мало свободного времени.
Я сидел за одним из столиков, по случаю теплой погоды вынесенных на тротуар, когда, около часу дня, заметил молодого человека, которого видел в прошлый раз. Держа свой красный мотоциклетный шлем под мышкой, он прошел в глубь зала. Я тут же с радостью предположил, что сейчас состоится очередное собрание юных интеллектуалов, и, поскольку Карим, болтавший с клиенткой, еще не подошел принять у меня заказ, я вошел внутрь и сел как можно ближе к небольшому зальчику, смежному с основным. Радостный гул, доносившийся оттуда, убедил меня в том, что я не ошибся. Сначала я ничего не разбирал — шел общий разговор; затем раздался голос девушки «бесебеже»,[37] которая, явно чтобы произвести на окружающих впечатление, не скупилась на грубые выражения и столь же грубый смех. Она рассказывала о пристрастии своих родителей к Элвису Пресли: футболки, кепки, старые пластинки, компакт-диски — весь дом забит этими предметами культа! Осталось только покупать кетчуп с кумиром на этикетке! Кроме того, они через месяц собираются осуществить мечту всей своей гребаной жизни: отправиться на «Харлее-Дэвидсоне» в Мемфис, штат Теннесси, где родился и умер их кумир.
Другой голос сказал, что людям того поколения — и родителям, и учителям — присущи те или иные черты идиотской американизации. Затем были произнесены имена, известные как в узких, так и в широких кругах, и процитированы фразы, среди бурных взрывов смеха. Два автора — Сибони и Бодрийяр[38] — были объектами особенно многочисленных и издевательских насмешек.
Потом я узнал голос главного насмешника, которого запомнил еще по прошлому сборищу. Он понемногу завладевал дискуссией и одну за другой выдавал цитаты, регулярно сопровождавшиеся общим хихиканьем.
Я не расслышал самых первых, потому что в этот момент у меня зазвонил мобильник и я услышал приглушенный голос Бальзамировщика, сообщавшего, что у него «непредвиденный клиент» в районе Вовье и что он, к величайшему сожалению, не сможет встретиться со мной за обедом. Он обещал перезвонить сегодня вечером. В этом заведении мне решительно не везло на интервью! Так что, заказав у Карима омлет с сыром, жареный картофель и полбутылки белого вина, я мог в свое удовольствие слушать, как молодой человек — назовем его Пеллереном (позже я узнал, что таково было его имя) — цитирует странный отрывок из «Шутих» Бодлера,[39] который начинался словами: «Земной мир придет к своему концу» — и заканчивался: «Мы погибнем от того самого, в чем видели средство выжить. Нас настолько американизирует механика, а прогресс настолько атрофирует в нас духовное начало, что…»[40] (я не помню продолжения, но оно было вполне апокалиптическим). Было также зачитано несколько отрывков из «Замогильных записок», где Шатобриан от души потешается над американским духом — таким, каким он стал к 1820 году: «Не нужно искать в Соединенных Штатах (я по ходу дела записывал) того, что отличает человека от других земных созданий… Художественная словесность новой республике неизвестна… Холодный и жестокий эгоизм царит в городах; пиастры и доллары, банковские билеты и серебро, повышение и падение фондов — только об этом и разговора; поневоле думаешь, что оказался на бирже или перед прилавком громадного магазина».
Наконец, умерив темп речи и четко отделяя слоги — вероятно, от того, что отыскал очередной восхитительный пассаж, который хотел просмаковать, а также от того, что на сей раз ему попадались более сложные выражения, — молодой человек выдал следующее: «Потомственная аристократия охотно демонстрирует свою любовь к утонченности и страсть к титулам. Считается, что в Соединенных Штатах царит всеобщее равенство, но это совершенно ошибочное мнение… Существуют салоны, в которых некоторые господа превосходят в надменности немецких князей из Шестнадцатого квартала. Эта плебейская знать стремится к кастовости, вопреки развитию просвещения, которое сделало всех равными и свободными».
— Одним словом, — прокомментировал Пеллерен с некоторым лиризмом (словно бы благородство цитируемого виконта оказалось заразным), — неравенство с тех пор устарело, как древние мамонты, и теперь его епархия располагается где-то рядом с Эльдорадо и Калькуттой, утопающими в золоте и грязи, — рай для тысячи и нищета для ста миллионов.
Затем, по его приглашению, взял слово другой молодой человек. У него был высокий голос и язвительная манера говорить, довольно неприятная.
— Я для вас приберег, — начал он, — известную фразу Гюйсманса[41] в финале «Наоборот», где речь идет о триумфе богатой буржуазии во Франции: «Это была огромная американская ванна, доставленная на наш континент». Но есть и кое-что получше. Я нашел несколько перлов, вышедших из-под пера одного из самых больших знатоков и друзей Америки в XIX веке — я имею в виду Алексиса де Токвиля.[42]
Вот, например: «Я не знаю другой страны, где так мало независимого мышления и истинной свободы слова, как в Америке». И еще: «Если в Америке пока нет великих писателей, то за причинами этого далеко ходить не нужно: литературный гений не может существовать без свободы мышления, а ее в Америке нет».
Эта последняя фраза была встречена смешками, но вместе с тем и слабым возражением итальянки: «А Торо? Майлер? Чомски?».[43]
Следующее выступление было более эмоциональным. Данный оратор был наиболее безжалостен не только по отношению к тем или иным «галло-американцам», которых знал лично, но и по отношению к кумирам «всех этих придурков», этих новоявленных «мещан во дворянстве». Кто-то заявил: «Каждый четвертый американец страдает ожирением!» «Неудивительно, если посмотреть, что они жрут!» — ответил другой. «Это страна, которая навязывает свой образ жизни всему миру и, однако, потерпела полный крах!» — басом пророкотал еще один молодой человек. «По сути, она хуже, чем бывший СССР», — объявил еще кто-то. «А жестокость! — воскликнул молодой человек с высоким голосом. — У них хватит жестокости для того, чтобы взорвать всю планету! Их грубость заметна даже в быту! У них нет обращения на „вы“ и через каждое слово — fuck! Их вульгарность может сравниться только с их спесью!» «Нет, — возразил Пеллерен. — Для того чтобы обладать спесью, нужно осознавать существование других. А эта, с позволения сказать, цивилизация более закрыта для проникновения всего иного, чем любая другая за всю историю человечества. Их запредельное невежество глубоко укоренилось даже в правящих кругах. Взгляните на Буша-младшего, который намеревается управлять страной, и больше того — всем миром: во время своей первой предвыборной кампании он назвал жителей Греции (страна, о которой он явно ничего не слышал) — „гречанцами“! Самая мощная демократическая система в мире? После Гуантанамо в это с трудом верится».
Одним словом, это был настоящий разнос, но тут я отвлекся, увидев на улице человека, чей силуэт показался мне одновременно знакомым и непривычным: это был мой дядюшка Обен! Он, который, как я полагал, навсегда облачился в пижаму и домашние шлепанцы, шел довольно быстрым шагом, на нем был блейзер и даже галстук! Я бросился за ним и добежал уже до башни с часами на главной городской площади, как вдруг он неожиданно исчез. Непонятно, как он мог это сделать, если только не взмыл в воздух, — по идее, он должен был все время оставаться в поле моего зрения.
Вернувшись, я с удивлением услышал, как хозяин заведения устраивает разнос официанту Кариму.
— Что здесь делают эти мелкие засранцы? — возмущался хозяин, стоя перед кассой. — Если бы не американцы, они бы все сейчас маршировали в затылок друг другу, вместо того чтобы здесь сидеть, драть глотку и нести всякую чушь! Пусть заказывают по новой или убираются!
Когда я сел на место, чтобы допить кофе, юные заговорщики уже сменили тему дискуссии и теперь перебирали названия цветов и трав — далии, ромашки, чертополох, — а почему, я узнал позже. Потом состоялось что-то вроде переклички — как если бы начальники подразделений отчитывались о проделанной работе.
— Комиссия по присваиванию имен безымянным частям человеческого тела! — торжественно объявила юная итальянка.
После недолгого молчания и покашливаний заговорил молодой человек с мужественным голосом — четко, возможно, зачитывая с листа:
— Исследование человеческого тела — бесконечно долгая задача, и долг нашего поколения принять в ней активное участие. За неимением микроскопов, стетоскопов и других сканирующих устройств мы сделаем это с помощью собственных инструментов: слов. Давать названия — значит проникать в глубинную сущность вещей и, таким образом, делать ценные шаги на пути познания.
— Йо! — выкрикнул кто-то.
— Вот почему в качестве преамбулы (поскольку в «преамбуле» есть и «амбула» — продвижение) комиссия в ходе пленарного заседания решила дать наконец названия пальцам ног — мужских и женских, которые с незапамятных времен, когда человек стал прямоходящим существом (что продолжает оставаться главным предметом гордости человеческой расы), являются жертвами жесточайшей, несправедливой безымянности.
Пока оратор переводил дыхание, чей-то голос робко произнес:
— Но ведь у них уже есть названия: такие же, как у пальцев рук.
— Трижды безумие! — с горячностью воскликнул оратор. — Или ты чешешь в ухе ногой? Или носишь обручальное кольцо на четвертом левом пальце ноги? А когда ты хочешь указать направление — разве используешь ты для этого один из ножных указательных пальцев? Ведь, по сути, это означало бы, что те малоподвижные отростки, которыми заканчиваются наши ноги, могут служить тем же целям![44]
За этой суровой отповедью последовало долгое уважительное молчание, означающее полную победу над сомнениями и придирками. Затем оратор торжественным голосом объявил названия пальцев ног:
— За исключением большого и маленького, которые традиционно получили имена по отличительным признакам и были окрещены «циклоп» и «пигмей», другие называются так — записывайте! — «щуп», «безбилетник» и «отшельник».
Перечисление вызвало несколько смешков, но наряду с тем и множество возражений. Кто-то придирчивым тоном потребовал объяснить, откуда взялись такие названия. Этот придира, а также молодой человек с мужественным голосом особенно усердствовали, изощряясь в названиях для двух пальцев и при этом гомерически хохоча. Первый предложил назвать мизинец «шалуном», а соседний с большим палец — «воображалой», поскольку этот выскочка, по мнению некоторых насмешников, был ближе других к тому, чтобы воспроизвести известное движение «пальца независимости». В конце концов было решено голосовать. «Щуп» и «шалун» были приняты.
— А почему «безбилетник»? — спросил еще один зубоскал.
Потому что, ответили ему, этот палец, на первый взгляд похожий на своих соседей, тщетно пытается притвориться одним из них. Вслед за тем поступило предложение называть пальцы обеих ног по-разному. Оно было отвергнуто пятью голосами против двух. Потом возник спор о том, стоит ли называть по-разному оба уха, обе ноздри, обе груди?
— И яйца заодно? — спросила выступавшая раньше девушка с грубым смехом.
Но у меня не хватило терпения следить за развитием этой грандиозной дискуссии. Кажется, у Пеллерена тоже, поскольку, когда я уходил, то услышал, как он снова заговорил о писателях и о необходимости «искоренить это жалкое отродье».
Я решил сделать Эглантине сюрприз. Я быстро дошел до улицы Орлож, миновал статую Мари Ноэль[45] (чья нежная и трогательная поэзия заслуживала конечно же гораздо лучшего, чем эта кукла из папье-маше) и тут увидел, как из ближайшего переулка выходит мой дядюшка, сияющий и в то же время слегка обеспокоенный, как человек, опасающийся слежки (он оглянулся по сторонам, прежде чем продолжать путь, однако улыбка не покинула его лица, хотя и стала чуть принужденной, когда он заметил меня).
После легкого замешательства, причиной которого, как мне показалось, было дядюшкино беспокойство о том, не заметил ли я, откуда он вышел (но, как оказалось позднее, я заблуждался: он вовсе не собирался скрываться, напротив; дело было всего лишь в том, что я неожиданно отвлек его от размышлений), он тут же пустился в разговоры о том, насколько усовершенствовались модели видеомагнитофонов, но я, должен признаться, поддерживал эту тему довольно вяло. Его предыдущий видеомагнитофон сломался, так что невозможно оказалось вытащить кассету, находившуюся внутри. Призвав на помощь весь свой талант мастера, дядюшка вооружился крестовой отверткой и выкрутил много винтиков, но кассету по-прежнему что-то удерживало. Тогда, с яростью и в то же время, как он сознался, с некоторым удовольствием, усиленным абсолютной неспособностью делать малейшие уступки неодушевленной материи, он принялся бить, ломать, крушить несчастное техническое устройство, сопровождая свои действия злорадным хохотом. Наконец, подобно хирургу былых времен, который, принимая роды, вынул ребенка живым из чрева матери, после чего она умерла от его слишком грубых действий, он извлек неповрежденную кассету (содержания записи я не стал уточнять, но склонялся к мнению, что она была, скорее всего, достаточно похабной) из кучи обломков видеомагнитофона, абсолютно не подлежащего восстановлению — во всяком случае, силами современной техники.
Вскоре после этого дядюшка выбрался в город и купил себе новый видеомагнитофон — более легкий и более дешевый, который собственноручно подключил, но — о ужас! — тот не работал. В частности, он не смог записать передачи любимого дядиного «Канал Плюс». Срочно призванный эксперт из магазина открыл ему тайну: у телевизора, слишком старого, отсутствовал «штепсель Перителя».
— Перителя! Можно подумать, они назвали этот чертов штепсель в честь депутата! «Закон Перителя», «поправка Перителя», «линия Перителя» — звучит как «линия Мажино»![46]
Я теперь хорошо подкован в этих делах!
Эксперт охотно согласился забрать видеомагнитофон обратно и ушел, предоставив дядюшку его печальной участи. Теперь ему предстояло самостоятельно отыскать видеомагнитофон «с выходом RF».
— «RF», как «Республика Франция»! Похоже, это старье давно сняли с продажи! Я был уже в двух магазинах, и ни в одном нет этой модели!
Дядюшка не успел спросить меня, не знаю ли я поблизости других магазинов. Но, поскольку я сказал, что спешу, мы расстались.
Мне действительно нужно было успеть купить Эглантине подарок до закрытия магазинов. До обеденного перерыва оставалось совсем немного. Увидев, что ее машина выезжает с парковки перед магистратом, я подбежал к ней, упросил пустить меня за руль: «Тебя ждет сюрприз!» — и отвез в ювелирный магазин Лефорта, на улице Рене Шеффер. Там я объявил, что мне нужны обручальные кольца, это заставило ее расхохотаться. «Ну, до этого дело еще явно не дошло», — сказала она, вновь обретя серьезность, к великому неудовольствию мсье Лефорта, который уже выставил на прилавок многочисленные футляры. «Что касается обручальных, я, разумеется, пошутил, — прошептал я ей на ухо, — но что касается колец, предложение остается в силе!» Эглантина наградила меня долгим поцелуем в губы прямо на глазах у мсье Лефорта, слегка смущенного этим зрелищем, а потом перемерила множество золотых, серебряных, вермелевых колец с нарастающим энтузиазмом, но все никак не могла сделать окончательный выбор.
Я начал выбирать для нее сам: сначала выбрал с одним камнем, потом со множеством камней — она скорее тяготела к изобилию, — потом у меня закружилась голова и возникло такое ощущение, что я погружаюсь в зыбучий песок или поднимаюсь на скоростном лифте на самый верх небоскреба. Мной овладела покупательская лихорадка, и я начал украдкой посматривать на микроскопические этикетки — минимальная цена была 1749 евро за кольцо с двенадцатью бриллиантами, очень тонкой огранки, 0,65 карата, и максимальная — 4843 евро за кольцо, украшенное рубинами, сапфирами, изумрудами и сорока восемью бриллиантами в 1,15 карата — это была величина аванса, который должен был выплатить мне банк «Flow» в конце следующего месяца. К счастью, Эглантина, после недолгого молчания, во время которого она держала неподвижную правую руку на весу и разглядывала ее с выражением глубокой, почти медитативной отрешенности, вдруг быстро опустила руку, резко сняла кольцо и решительно заявила: «Эти дурацкие штуки меня старят!», — заставив ювелира побледнеть. «Во всяком случае, никаких колец!» — добавила она. Затем с сияющим видом спросила:
— Может быть, вделать бриллиант в пупок? Или нет, — тут же ответила она самой себе с загадочной улыбкой. — Когда я буду… Если я буду беременной, он может выпасть!
Я не настаивал. Ювелир тоже. Но, кажется, он вновь обрел надежду, увидев, куда смотрит Эглантина и куда вслед за ней невольно взглянул и я: на небольшое колье со скарабеем, лежавшее в витрине недалеко от входа.
— Египетский амулет счастья, цельное золото, восемнадцать карат, — сказал он, предупреждая наши вопросы, — точное воспроизведение украшения XVIII династии, которое в настоящий момент находится в Лувре.
И прежде чем Эглантина успела что-либо ответить, скарабей уже висел в ложбинке между ее грудей — маленькое золотое пятнышко на фоне матовой кожи, мягко освещенной отблесками круглого зеркала, которое мсье Лефорт незаметным жестом извлек из ящика стола и протянул ей.
— М-м-м… — только и сказала она, и о смысле этого междометия можно было только догадываться.
— Обратите внимание, — произнес ювелир с победным взглядом рыбака, наконец-то подцепившего долгожданную рыбку, — на иероглифы на брюшке скарабея. Они означают «счастье» и «долгую жизнь».
Если бы я только знал, что за «долгая жизнь» ожидает мою бедную подругу, я бы позволил себе горько усмехнуться. Но вместо этого я, достаточно впечатленный, говорил себе, что это украшение словно создано для нее и делает ее еще более желанной. И когда, взглянув мне прямо в глаза с улыбкой, способной, казалось, растопить полярные льды, она дала мне понять, что готова уступить моему нежно-неистовому порыву, на меня нахлынуло ощущение, что, возможно, нет большего счастья, чем любить кого-то и сделать ему подарок, который ему понравится. Словно бы два желания усиливают друг друга, будучи направленными на один и тот же объект. Нет большего счастья, и сравниться с ним может только счастье от появления на свет маленького существа, в чьем единственном хрупком тельце заключено двойное могущество разделенной любви. Но это скорее была идея Эглантины, чем моя.
К счастью, скарабей оказался мне по карману (цена была примерно как гонорар за неделю плодотворной работы).
Эглантина не сняла колье даже в постели, и маленький округлый кулон оставался прохладным между нашими разгоряченными телами. Мы добрались до кровати в величайшей спешке и были полны решимости не покидать ее до завтрашнего утра. Однако сейчас было только восемь вечера — я понял это, когда телефон, который я забыл отключить, затрезвонил, заставив нас обоих подпрыгнуть. Мы притворились, что ничего не слышим, но проклятый аппарат через десять минут снова зазвонил. В это время Эглантина, сидя на корточках над моими бедрами, нежно проводила золотым скарабеем вдоль моего члена, как это делают дети, играющие с машинками. Но дело было даже не в этом — я не знаю ничего ужаснее телефонного звонка в минуты постельных развлечений. (Разве что скрип мела по зеленой, то есть черной, но выцветшей и истертой школьной доске; или пронзительные завывания муэдзинов в мусульманских городах в пять утра, когда только успеешь заснуть; или укус сколопендры в летнем Киото.)
Сколопендрой оказался мсье Леонар. Он еще раз принес мне свои извинения за несостоявшееся интервью и выразил готовность ответить на мои вопросы.
— Прямо сейчас?
— Да, если это вас устраивает.
Он явно был «совой» — оживлялся ближе к вечеру. Мне стоило некоторого труда уклониться от встречи (тем более что, как я догадался, он позвонил потому, что увидел в моих окнах свет, и не мог понять, почему я не беру трубку). Наконец мы договорились встретиться завтра в пять вечера, в «Медовом пироге», возле городского почтамта.
Когда я снова улегся рядом с Эглантиной, изящный овал ее лица оказался прямо у меня перед глазами — ее ресницы были опущены, а хорошенькие губки, достаточно полные, чтобы применить к ним эпитет «пухлые», продолжали хранить форму улыбки, даже когда она, слегка разомкнув их, прошептала:
— Я сегодня днем видела твоего Бальзамировщика в «Примавере». Я уж не знаю, что с ним случилось, но под глазом у него был здоровенный фингал. Он был с молодым человеком, и, кажется, настолько им увлечен, что почти ничего не ел. Его порцию «ригатони» унесли нетронутой.
— Очевидно, это не просто так!
— Я была с Анной, и она мне рассказывала о своих проблемах с дружком, студентом-медиком. Она меня совсем заболтала! Их столик был у нее за спиной, и поэтому я могла рассматривать их в свое удовольствие, делая вид, что слушаю. Надо сказать, спутник Бальзамировщика был весьма хорош собой! Азиат, спортивного типа, шикарно одет. Что-то вроде банкира или предпринимателя международного масштаба.
Я не удержался и прошептал, словно про себя:
— А я-то думал, он предпочитает арабов!
— Почему?
— Да так. Спокойной ночи.
Однако это осталось лишь пожеланием. Я задремал, но вскоре почувствовал, как прохладный золотой скарабей скользит по моей груди. В эту ночь мы почти не спали — ни Эглантина, ни скарабей, ни я.
Разбудил нас телефонный звонок библиотекаря. Было чуть больше девяти. Будильник не прозвонил (по той простой причине, что ни один из нас не подумал его завести). «Ну что я за тупица!» — воскликнула Эглантина и бросилась в ванную.
Оказалось, мои справки готовы и я могу за ними заехать. Но когда я прибыл, незадолго до обеденного перерыва, Жан Моравски был занят. Вооружившись двумя томами «Универсальной энциклопедии» и «Сборником фразеологизмов» Клода Дюнетона, я не глядя уселся за ближайший стол и попытался с их помощью прояснить серьезный вопрос об упоминании верхней прокладки цилиндра в качестве поэтической метафоры. Напрасно. Ибо, как я вскоре обнаружил, напротив меня сидел уже знакомый старик, чьи регулярные похохатывания меня отвлекали. Любопытно, что книга, которая вызывала у него такие вспышки веселья, была та же, что и в прошлый раз — in quarto в темном переплете, и другие книги, стопкой лежавшие перед ним, тоже, судя по всему, были те же самые.
Но неожиданно рядом со мной возник библиотекарь, прервав мои наблюдения.
— Пойдемте со мной, — возбужденно зашептал он, — у меня для вас кое-что есть!
Едва лишь мы вошли в его кабинет, он сунул мне под нос ксерокопию, при виде которой меня едва не стошнило. Помимо моих прочих слабостей, я страдаю арахнофобией. А сейчас передо мной была статья, иллюстрированная фотографиями многочисленных разновидностей пауков.
— Вот вам еще один «первый раз». Этого еще не было, но скоро будет: коза-паук!
Присмотревшись получше, я увидел и изображения коз. Опыты канадского биотехнолога, как пояснялось в статье, дают возможность получать шелковую нить из козьего молока! Ученому, этому новоявленному Франкенштейну, экспериментировавшему с парой рогатых травоядных, оказалось достаточно ввести ген протеина паучьей нити в генотип. Мало-помалу молочные железы потомства начали вырабатывать тонкую серебристо-серую нить, похожую на те, которыми пауки оплетают наши чердаки и подвалы, но гораздо длиннее и прочнее, чем любое волокно растительного, животного или искусственного происхождения. Таким образом, паучья нить, благодаря козьему племени, становится текстильным сырьем будущего!
Тут вошла коллега Моравски с Антильских островов и рассказала о «выпотрошенной» книге. Читатель, очевидно раздраженный тем, что не смог забрать домой нужный справочник, вырезал из него те тридцать страниц, которые его интересовали. Издание этой книги давно распродано — как ее заменить? На лицах у обоих в течение нескольких секунд холодная ярость сменилась горькой беспомощностью.
— Позвольте вас покинуть, — прошептал я, тактично удаляясь.
— Подождите, — остановил меня Моравски, доставая из-под груды книг на столе тонкую зеленую папку.
Это было досье о семейном положении всех женщин-министров периода Четвертой и Пятой республики.
— Огромное спасибо! — сказал я. — Увидимся на презентации Жеанны де… как там ее?
Последние слова я произнес машинально, как обычно говорят «до свиданья». Если кто-то во всем Оксерре и мог заинтересоваться выходом поэтического сборника, так это он. Но, к моему великому удивлению, он покачал головой. Кажется, я понял почему.
— Вы идете на другое литературное мероприятие?
— Нет, ни в коем случае! Знаете, я немного анахроничен, и большинство современных книг проходят мимо меня. И потом, у меня и без того много дел! Зато я с удовольствием схожу на лекцию о Мальро[47] в следующем месяце. Общество друзей словесности, устраивавшее сегодняшнюю презентацию, юные организаторы которой испытывали недостаток во всем, кроме воображения, обещало провести ряд самых неожиданных встреч — не только совместную конференцию Соллера-Анго-Уэльбека,[48] о которой уже много говорилось, но также «воздание почестей» Жану Мулену[49] перед собором Сент-Этьен актером и режиссером Даниэлем Мегишем.
Я собрал свои вещи со стола, украдкой поглядывая на соседа. Он отложил книгу и больше не смеялся. Чуть склонив голову влево, он, казалось, дремал. Или скорее, как можно было судить по нахмуренным бровям и глубоким морщинам на лбу, был погружен в размышления. Белая борода делала его похожим на Анатоля Франса.
Но это затишье оказалось недолгим. Когда я спускался по лестнице к выходу, до меня снова донесся его негромкий механический смех.
По дороге домой я зашел в мясную лавку. Там оказалась очередь, длиннее чем обычно. Я тут же почувствовал, что происходит что-то странное. Мсье Лекселлен был один, держался очень вежливо, более того — разговаривал! Правда, он ограничивался короткими фразами, но тем не менее — говорил.
— Вам кость, мадам Симон?
— О, нет. Разве мадам Лекселлен вам не говорила? Моя собака умерла. Перитонит. Ей было двенадцать с половиной лет. Перитонит, воспаление матки — и конец. Бедная Фифи!
Несмотря на жару, на мадам Симон были черная шляпка с пером неизвестной птицы и коричневые туфли; между двумя этими деталями, если смотреть снизу вверх, цветовая гамма была следующей: розовые колени, бледно-голубое платье и ядовито-зеленый шейный платок. Все вместе походило на палитру Сутина.[50] Не хватало только красного, но мясо успешно восполняло пробел.
— Как же я натерпелась! — продолжала жаловаться она. — Всего за полгода умерли бабушка моего мужа, мой двоюродный брат, моя собака и моя мать! Да уж, я надолго запомню две тысячи второй год!
Я думал, что Бальзамировщик снова не придет на интервью, — было уже десять минут шестого, а он все не появлялся. Но тут я с удивлением увидел, как он выходит из элегантного серого «мерседеса» на площади Сент-Эсеб. Машина быстро отъехала, так что я не смог рассмотреть водителя. Мсье Леонар извинился, хотя особого раскаяния в его тоне не чувствовалось. На его еще окончательно не заживших губах блуждала улыбка. Казалось, он на самом деле где-то далеко — витает в облаках, как говорится. Мне стоило немалых трудов вернуть его на землю — или, если позволено будет так выразиться, под землю. Судя по всему, в такой прекрасный летний день ему не слишком хотелось говорить о смерти. Пришлось пойти на ухищрения. Когда он сделал заказ (удививший меня так же сильно, как и официантку: горячий шоколад, в такую-то жару!), я начал с самых незначительных вопросов о его детстве и об учебе. Оказалось, у него были блестящие успехи вплоть до старших классов, но потом вдруг «все пошло наперекосяк»: он не сдал вступительные экзамены в коллеж, потом безуспешно пытался попробовать силы во многих областях: изящных искусствах, производстве струнных инструментов, лаборатории органической химии и так далее, но все эти пути приводили в тупик; так продолжалось вплоть до глубокого духовного кризиса, который подкосил его и лишь после долгого восстановительного периода вывел, как он выразился, на «путь в Дамаск» (любопытная метафора для столь мрачной профессии, подумал я). Он прошел стажировку в Сен-Уэне, в первом институте танатопрактики, открытом во Франции.
— Но это, должно быть, был очень сильный перелом?
— То есть?
— Я имею в виду, по отношению к вашим предыдущим занятиям.
— Ошибаетесь. Во многих отношениях это было их естественным продолжением. Например, занятия скульптурой в Академии изящных искусств помогли мне восстанавливать лица, поврежденные в результате несчастных случаев, — это один из наиболее трудных и увлекательных аспектов нашей работы. С химией — то же самое. Для производства и дозировки жидкого фиксатора, полученного в результате моих собственных опытов (но я не буду утомлять вас подробностями), познания в этой области оказались очень важными. Нет, наоборот, иногда я думаю о том, что в моей жизни присутствует своя тайная логика, что все было заранее предначертано и что я довольно долго, сам того не ведая, готовился к тому, что потом стало основной моей деятельностью и…
Он заколебался. Последние слова он проговорил почти шепотом и очень быстро, словно для себя, так что я их не разобрал. (Однако мне показалось, что это было «…придало смысл всей моей жизни».)
— Но несмотря на все это, когда вам впервые пришлось использовать свое мастерство, — это ведь, наверное, было…
Я раздумывал, сказать ли «удивление» или «потрясение», но он меня опередил:
— Да, это была катастрофа. Я, как говорится, вытянул несчастливый билет… Хотя можно подумать, — добавил он как бы про себя, — в моем деле могут быть счастливые билеты… Но тогда случай был просто из ряда вон. Посудите сами: мой более опытный коллега, с которым мы работали в паре и который поправлял меня в работе, подхватил гепатит, и я остался один с клиентом, отставным служащим Французского банка, двухдневной давности… Работа была срочная. К тому же был разгар лета. Никогда не забуду тот день. Я закрыл за собой дверь и… Каждый раз, когда вспоминаю об этом, испытываю все свои тогдашние ощущения с той же силой. С тех пор они настолько спаяны в моей душе, что стоит только вспомнить одно, как вместе с ним возникают и другие. Как пирожное из нескольких слоев…
Последние слова он произнес с легким смешком.
— В комнате было абсолютно темно. Оконные ставни были заперты, и свет просачивался лишь сквозь тонкие зазоры между ними. К тому же стояла жара, особенно невыносимая из-за того, что я надел единственный темный костюм, который у меня был, — из плотной шерсти. И едва заметный запах, почти неуловимый, — я не обратил бы на него внимания, если бы не знал, откуда он… легкий запах смерти в самом начале разложения. Разумеется, ничего общего с тяжелыми неотвязными запахами рвоты, экскрементов или тел, сильно затронутых тлением… Нечто среднее между запахом сырой телятины и чуть подогретого молока. Теперь я узнаю его из тысячи. Слышалось жужжание мухи, может быть, двух или трех, должно быть саркофажных, в черно-белую крапинку.
И он пустился в лирическое отступление о некрофилических двукрылых. В этом было что-то сюрреалистическое. В этот уютный чайный салон на улице Рене Шеффер, выбранный мною для интервью, заходили женщины-лакомки всех возрастов, чтобы в обед уплетать пирожки с начинкой из шпика и ветчины, а в остальное время — фирменный лимонный торт и пирожные с черникой. Сейчас, кроме нашего столика, были заняты только два — за одним сидела пожилая чета, которой уже не о чем было разговаривать, за другим — женщина в тюрбане, читавшая «Современные ценности». Не было слышно ни одной мухи — их можно было разве что вообразить, слушая рассказ мсье Леонара, который, увлекшись, говорил все громче и даже подражал шороху их крыльев и всем оттенкам жужжания. Они появлялись тучами. Первыми на запах мертвой плоти слетались большие зеленые или синие мухи — мясистые, блестящие, к тому же копрофаги, — которые из-за своего пристрастия «к гнилью и дерьму» представлялись мсье Леонару (я был удивлен его резкостью) «наиболее точным олицетворением человеческого общества». Были еще родственницы саркофажных мух, удивительные «кошлиоманиас», в коричневую и зеленую полоску, чьи глаза после смерти напоминали два красных огонька. Были и другие любители разложившейся плоти — ужасные «стеарибии», продолговатые личинки которых заводятся также в мягких сырах, они могут достигать четырнадцати сантиметров в длину, живя в благоприятной для них среде разложения. Еще были черные мушки и навозные жуки, которые появляются на той стадии, когда тело представляет собой уже только полужидкие останки и скопления газов. И наконец появляются последние участники великой метаморфозы — акариены, которые, как губки, впитывают в себя всю жидкость, и тело становится плотным и твердым, как палка, затем — резвая моль и ядовитые колеоптеры, чьи мощные челюсти обгладывают останки до самых костей, которые они оставляют, к большой радости будущих археологов и торговцев скелетами для медицинских институтов.
Мсье Леонар был в своем рассказе лишь немногим менее лиричен, чем я. Пожилая пара слушала, слегка побледнев и держа на весу чашки с чаем в нескольких сантиметрах от губ. Пришлось напомнить моему собеседнику, чтобы он вернулся к изначальной теме.
— Да. Так вот, не было никого, кроме двух-трех мух. В течение долгого времени я не осмеливался зажечь свет. Но, как я уже говорил, ставни были закрыты не слишком плотно. И вдруг я испытал настоящий шок, сопровождавшийся мощным выбросом адреналина: покойник подмигнул мне! Я отшатнулся к стене и стал нащупывать кнопку выключателя. И разумеется, как это бывает в кошмарных снах, я все никак не мог ее найти, хотя лихорадочно шарил во всех направлениях. Вместо этого я сшиб на пол какой-то маленький непонятный предмет, который разбился с красивым хрустальным звоном. Застыв от ужаса, с колотящимся сердцем, я ожидал, что сейчас сюда ворвутся возмущенные члены семьи покойного, которые, как мне казалось, где-то рядом, за дверью, но было тихо. Решившись наконец открыть ставни, я понял, отчего мне почудилось это подмигивание: луч солнца пробился между облаками и буквально на мгновение осветил глаза трупа. Я увидел, как тот же луч быстро скользнул по моим собственным ногам и осветил разбитую склянку — к счастью, пустую, но отныне уже не способную содержать в себе даже самое малое количество раствора или мази.
(Боюсь, что я использую здесь не совсем те слова, которые произносил Бальзамировщик. Ему были свойственны взрывы едкого сарказма, достаточно оригинального и порой даже изящного, не лишенного юмора, хотя и самого что ни на есть черного, но его проявления в основном были достаточно сдержанными, порой даже минимальными, — как в тот раз, когда я дал ему заполнить формуляр анкеты банка «Flow» и на вопрос о рождении он лаконично ответил: «Да».)
— В комнате по-прежнему оставалась муха — или мухи, которых я надеялся выгнать, открыв окно. Но они не улетали — очевидно, для того, чтобы усилить мрачную обстановку моей инициации до крайней степени. Да, все же «они» — потому что даже если она была одна, то жужжала за четверых и замолкала лишь для того, чтобы беззастенчиво прогуляться по телу покойного, на коже которого она вскоре проложила себе излюбленные маршруты, протяженностью в целый квартал, если можно так выразиться, потому что, прикрыв ставни на три четверти (чтобы помешать любопытным взглядам снаружи) и закрыв окно (чтобы уберечься от жары), я наконец с грехом пополам раздел покойника.
— Чтобы заняться погребальным туалетом?
— Именно. Раньше этим занимались монахини или некоторые набожные старухи. В деревнях вы еще и сейчас можете их встретить, но все реже. Эта обязанность полностью перешла к нам. Вначале я испытывал настоящий ужас перед ней. Вообще-то это немного напоминает туалет живых: нужно промыть глаза, уши, ноздри, рот… et cetera — все те полости, где быстро скапливаются самые отвратительные жидкости. Но, во всяком случае, уже в то время, о котором я говорю, даже если покойный вымыт и одет, его все равно приходится переодевать. Тогда уже начала развиваться танатопрактика в чистом виде, и речь больше не шла только о том, чтобы проложить определенные участки тела брикетами сухого льда, всего лишь расстегнув воротник и пуговицы на рубашке. Для того чтобы сделать надрезы, всю одежду нужно снять.
— Надрезы?
— Вы сейчас поймете. Но сначала представьте себе, в каком ужасном затруднении я оказался! Обычно эту процедуру проделывают вдвоем, и один из коллег должен быть опытным дипломированным специалистом (а диплом выдается лишь после работы, как минимум, со ста телами). Но мой коллега, как я уже говорил, был в нетрудоспособном состоянии. Шея у трупа совершенно одеревенела, пришлось приподнимать его ледяную спину, разводить руки и стаскивать поочередно оба рукава рубашки… Это было мучение! Брюки мне удалось стянуть с него лишь наполовину, так что они болтались у него на уровне колен все время, пока длилась обработка. Итак, едва лишь я закончил дезинфекцию, отказавшись, впрочем, от борьбы с мухой, в единственном или во множественном числе, как вдруг мне показалось, что на меня обрушился гром небесный: я услышал три гулких удара. Я был настолько погружен в работу, что уже не мог думать ни о чем другом, как только совершать все необходимые действия с наивозможнейшей точностью, почти как автомат — то, что я называю профессиональной холодностью танатопрактика! — и эти неожиданные удары отдались в моих ушах с такой силой, что я вначале даже не понял, откуда они доносились. Но это оказалась вдова покойного, которая стучала в дверь, беспокоясь о том, как идет дело. «Все в порядке, мсье?» Все было в порядке — насколько вообще могло быть в подобных обстоятельствах, — разве что я не заметил, как прошло полтора часа. Можно предположить, что, когда имеешь дело со смертью, в какой-то степени выпадаешь из времени.
Эти три удара в дверь оказались для меня роковыми. Они вернули мне ощущение времени, а вместе с тем — и ощущение тревоги. И самое ужасное — заставили меня спешить в тот самый, наиболее ответственный момент работы, когда спешки никак нельзя было допускать. Как я уже говорил вам, до этого у меня не было ни одного «настоящего» объекта — я упражнялся лишь на восковых или пластиковых манекенах или на учениках-добровольцах (но в последнем случае, разумеется, вмешательство было чисто формальным). Облака снаружи вновь сгустились, солнце проглядывало все реже, и в комнате потемнело; муха продолжала неустанно жужжать за четверых; в спешке я уронил скальпель. Я на ощупь поднял его с пола и стал машинально искать кусок марли, чтобы его протереть. Я чуть не рассмеялся, когда вспомнил, что это не имеет большого значения — клиенту уже все равно, он может не бояться ни столбняка, ни заражения крови. И я продолжал действовать. Моя рука слегка дрожала. Сильным ударом я произвел рассечение. Выступило немного крови. Этого я не предвидел. Тем не менее я решительно ввел в разрез трубку для вливания жидкости… знаменитого фиксатора на основе формалина, который сохраняет тело в состоянии относительной свежести в течение, как минимум, двух-трех недель (но в данном случае было бы достаточно и нескольких дней: столько нужно было младшему сыну покойного, который вместе с женой уехал поохотиться на слонов в Кению, чтобы связаться с посольством и вернуться домой).
Наконец я смог снова одеть труп, к великому недовольству мух (ибо в этот раз я был уверен, что их много), на что потребовалось еще минут пятнадцать. В общей сложности работа длилась два с половиной часа. Я вышел и закрыл за собой дверь. Вдова была бледна и не настаивала на том, чтобы увидеть результат. Она предложила мне что-нибудь выпить, но я отказался. Я был совершенно измотан. Я вернулся домой, не раздеваясь улегся на кровать и тотчас же заснул.
Бальзамировщик замолчал и отпил из чашки с шоколадом, который за такое долгое время наверняка остыл. Казалось, что рассказ обессилил его так же, как и те события, о которых он повествовал. Однако он еще не закончил. У истории была кода. Не прошло и двух суток, как ему позвонил один из сыновей покойного и ледяным тоном, в котором слышался сдерживаемый гнев, потребовал, чтобы он прибыл как можно быстрее. Юный мсье Леонар приехал, на этот раз в сопровождении своего патрона, который предположил, что произошло какое-то недоразумение. Как выяснилось, это было к лучшему — ибо сын покойного обладал телосложением регбиста и вмешательство его матери не спасло бы мсье Леонара от физического воздействия. Покойный выглядел отвратительно: дряблый, в трупных пятнах, воняющий — словно и не было двух с половиной часов изнурительного труда! Патрон мсье Леонара, увидев надрезы, сделанные почти на ощупь, быстро догадался, в чем причина такого состояния. Начинающий танатопрактик спутал вены с артериями! В момент кончины кровь скапливается в первых и уходит из вторых. И именно в опустевшие артерии необходимо вливать фиксирующую жидкость. Он же сделал наоборот: от этого и выступили капли крови, а если бы они выступили из артерий, как он с ужасом узнал, — это могло свидетельствовать о том, что покойный… еще жив! Таким образом, жидкость не распространилась по телу, отчего процессы разложения продолжались как ни в чем не бывало.
— В то время мои познания о человеческом теле были по большей части теоретическими. Но с тех пор я их усовершенствовал, можете мне поверить!
Кажется, его глаза победно блеснули, когда он произнес эту фразу между двумя глотками шоколада. На его губах снова заиграла улыбка. Случаи, о которых он рассказал вслед за этим, уже не были столь печальными. Особенно история с юной вдовой. Дело происходило в маленьком домике в предместье майским днем. Солнце палило вовсю, и воздух был пропитан запахами травы и цветов. Коллега мсье Леонара опаздывал, и он прибыл один. Дверь открыла молодая женщина. Лицо у нее было как у человека, который долго плакал в темноте и потерял всякое представление о времени и даже о реальности. Солнечный свет заставил ее моргать. Но мало-помалу она пришла в себя. Несколько секунд она стояла, недоверчиво разглядывая яркие краски сада, голубое небо и молодого человека, стоявшего перед ней в костюме с галстуком и аккуратно причесанного («У меня был пробор на правую сторону», — уточнил мсье Леонар).
— Наконец она впустила меня, усадила на диван в гостиной и села напротив. Сначала она держалась сдержанно и отстраненно — сидела сдвинув колени и с вежливым видом слушала утешительные слова, которые я произносил. Затем, в тот момент, когда я меньше всего этого ожидал, она положила руку на мою руку. Я продолжал вести себя так, словно ничего не произошло, списав этот необычный жест на состояние растерянности и смятения, в котором она находилась. Но когда, незаметно придвинувшись, она вдруг положила другую руку на мое правое бедро, продолжая при этом смотреть на меня широко распахнутыми глазами, никаких сомнений в ее намерениях больше не оставалось. Освободившись немного резковатым движением, я спросил у нее, где тело. Кажется, она не поняла. Она, без сомнения, пыталась забыть о недавнем драматическом событии, в отчаянии погрузившись в то животное существование, где смерть ничего не значит, где, подобно огромным прожорливым монстрам в океанских глубинах, обитают лишь самые грубые инстинкты, и в первую очередь — сексуальные. Она тоже поднялась и прижалась ко мне с неожиданной силой, приоткрыв рот и закрыв глаза. Меня спас только звонок в дверь, раздавшийся на редкость вовремя — так в вестернах в самый отчаянный момент появляется федеральная конница — и возвестивший о прибытии моего запыхавшегося коллеги.
Бальзамировщик сопроводил конец своей истории несколькими жестами, тем более неожиданными, что он проделал их на улице. К тому моменту мы уже вышли из чайного салона с его чопорной клиентурой, впавшей в столбнячное оцепенение (читательница «Современных ценностей» осталась невозмутимой, но пожилая дама заметно побледнела). Когда мы прошли мэрию, мсье Леонар решил сопровождать меня к Дому прессы, куда я направлялся, — ему было по пути.
Я воспользовался этим моментом, чтобы попросить его об одолжении, которое постепенно превратилось для меня в навязчивую идею: разрешить мне понаблюдать за его работой. Это был самый быстрый, хотя и самый неприятный способ узнать, в чем же непосредственно она заключается. Задача состояла в том, чтобы убедить его, что я не принадлежу к той (большей) части человечества, которая при виде трупа приходит в ужас, и что я с давних пор довольно близко знаком со смертью. Меня еще в детстве просветил на этот счет дедушка с материнской стороны, который был военным врачом в Алжире, насмотрелся всякого и услаждал мой детский слух реалистичными описаниями «кабилийских улыбок» и ампутаций без наркоза. Я похоронил и этого дедушку (который после выхода на пенсию прожил пятнадцать лет без особых приключений на холмах Ниццы), и еще с полдюжины тетушек и кузенов — я всегда, с самого раннего детства, присутствовал на похоронах и был свидетелем всего происходящего. Я видел трупы вблизи, а несколько раз даже присутствовал при некоторых процедурах посмертного туалета. Если уж говорить начистоту, я получил удовольствие от одного случая на похоронах дедушки Бертрана, полковника сухопутных войск, которого моя сестра и я не слишком любили. Мы улучили момент, когда остались одни в комнате, где он лежал в полной военной форме, а потом, под действием какого-то извращенного порыва, хохоча как безумные, расстегнули ему ширинку, что придало образу сурового вояки легкомысленный и даже слегка непристойный оттенок. Чтобы усилить впечатление, я добавил еще одну деталь, на которую меня вдохновило само расположение дома: он стоял на берегу Сены и был окружен садом и огородом, где нам всегда запрещали играть, особенно после того, как дед самым грубым образом прервал бега улиток, устроенные нами на столе для пинг-понга. Этот старый брюзга сам подсказал нам способ мести!
— И вот, вообразите, — с некоторым пафосом говорил я мсье Леонару, пока мы приближались к Дому прессы, — всю глубину изумления нашей тетушки Мари-Поль и наших родителей, когда, войдя в полутемную комнату, чтобы воздать последние почести великому человеку (метр девяносто роста и орден «За боевые заслуги»), они увидели, как по его безупречно выбритой щеке, в двух сантиметрах от усов цвета соли с перцем, медленно, оставляя за собой длинный блестящий след, ползет садовая улитка, с явным намерением взобраться ему на нос!
Уже на подступах к книжному магазину толпился народ. Трудно сказать, были ли тому причиной Маршаль или же три-четыре молодых человека с мучнисто-бледными от пудры лицами и красными накладными носами, которые раздавали листовки у входа и при этом что-то выкрикивали. Мсье Леонар спросил у меня о причине такого массового сборища. Но едва лишь я произнес имя писателя, чья презентация должна была сегодня состояться, как мой собеседник нахмурился.
— Сволочной ублюдок! — пробормотал он.
— А что вы у него читали?
— Один рассказ.
Я уже собирался спросить, не тот ли это рассказ, который недавно был опубликован в «Монд» и который Филибер нашел в высшей степени гомофобским. Но тут перед нами неожиданно вырос молодой человек с накладным носом и протянул мсье Леонару буклет. Бальзамировщик с нескрываемым отвращением отказался его взять.
— Я вас покидаю, — холодно произнес он. Выбора у меня не оставалось, и я бросился в омут с головой:
— Так не позволите ли вы мне, дорогой мсье Леонар, в какой-нибудь из ближайших дней присутствовать… при вашей работе? Я буду выполнять малейшие ваши…
Он пристально смотрел на меня, не отвечая и не улыбаясь, словно измеряя или скорее, как я тотчас же подумал, давая понять всю неуместность моей просьбы. Потом, воспользовавшись появлением юной девушки, почти подростка, которая отвлекла мое внимание, протянув мне проспект, он исчез.
Проспект действительно напоминал листовку, точнее, был стилизован под нее.
ПОСЛЕ БЕШЕНОЙ КОРОВЫ — ПИСАТЕЛЬ!
Не имело смысла уточнять: «бешеный писатель» по аналогии с «бешеной коровой» — это был б плеоназм. Литературные амбиции сегодня — бедствие пострашнее любой эпидемии.
ТРЕБУЕМ УСТРОИТЬ ЗАБОЙ СКОТА
В ПОДОЗРИТЕЛЬНЫХ СТАДАХ!
Всякий издательский дом, давший приют индивидууму, которого личные и родовые признаки позволяли идентифицировать как писателя, должен был установить время и порядок процедуры истребления данной разновидности скота.
ОСТАНОВИМ ЛИТЕРАТУРНУЮ ЭПИДЕМИЮ!
ЗАЩИТИМ СЕБЯ!
ЗАЩИТИМ НАШИХ ДЕТЕЙ!
Присоединяйтесь к нам — вступайте в КББП
КОМИТЕТ ПО БОРЬБЕ
С БЕШЕНЫМИ ПИСАТЕЛЯМИ!
«Бешеными» в последней строке было зачеркнуто — что коварно указывало на тавтологию, в стиле Деррида.[51]
Справа внизу был нарисован розовый цветок, окруженный маленькими буквами: «Содружество фуксии». Я тут же понял, что красноносые распространители листовок — мои старые знакомые, заговорщики из «Таверны» мэтра Кантера. Несмотря на клоунский грим, я вскоре узнал мотоциклиста. Потом с трудом протолкался к входу. Но внутри магазина оказалось гораздо меньше народу, чем снаружи. Маршаль, сидя в окружении сложенных в стопки экземпляров своего последнего романа, с вежливо-скучающим видом ожидал покупателей. Владелец магазина, стоя рядом с ним, изредка пытался развлечь его короткими шутливыми репликами. Дамы пожирали его глазами, потом отваживались приблизиться к стопкам книг, хватали их, рассматривали обложку, открывали страницу с биографическими данными, чтобы выяснить возраст автора, взвешивали в ладонях, перелистывали, ощупывали — и, конечно, прежде всего смотрели на цену.
Все это сопровождалось негромким гулом голосов, который вдруг резко оборвался. Чей-то могучий, гулкий и рокочущий голос — такими, должно быть, обладали Боссюэ, Дантон и Жорес,[52] — прогремел, перекрывая болтовню и перешептывания:
— Мелкие засранцы! Заморыши недоделанные! То, чем вы занимаетесь, — просто гнусность! Я подошел к двери, чтобы разглядеть оратора. Это оказалось нетрудно, поскольку он был очень высоким. Изрыгая ругательства, он одновременно обнимал прижавшуюся к нему хорошенькую мулатку, которую я недавно видел в кафе и теперь мгновенно узнал, — хотя и не без некоторого удивления. Последнее обстоятельство делало его обличительные речи не слишком убедительными: нельзя полностью поверить в возмущение человека, наслаждающегося плотскими удовольствиями (слово «плотские» моментально приходило на ум при виде лица молодой женщины: она напрасно пыталась делать вид, будто встревожена скандалом, — на самом деле в ее лице с пухлыми губами, обнажавшими великолепные зубы, и черными глазами на фоне молочно-шоколадной кожи читался явный вызов).
Обличения верзилы были в первую очередь адресованы юному бунтарю, в котором я по его смеху узнал предводителя группы. Чем больше разорялся противник, тем громче тот смеялся. На его круглом кукольном личике читался лукавый ум и в то же время искренность, что не могло не вызывать симпатии. К тому же после двух-трех высказываний вроде: «Вы думаете, цыплятки, что вы расшатываете систему? Пытаясь высмеять единственную интеллектуальную деятельность, еще не подогнанную под единый формат, вы, как самые вульгарные наемные писаки, помогаете этой уравниловке!» — оратор отбросил весь свой пафос, и стало ясно, что он, как и недовольные молодые люди, просто играет в этом фарсе свою роль.
По правде говоря, «системе» и впрямь не стоило тратить силы на разоблачение столь немногочисленного и безобидного сборища. Инцидент исчерпался сам собой, когда юная мулатка, побледнев от гнева, обеими руками вцепилась в своего спутника, чтобы вытащить его из толпы и из дискуссии. Когда они удалились, предводитель «Содружества фуксии» бросил вслед, как последнее оскорбление, встреченное хохотом собратьев:
— Перо вам в руки!
В ответ послышалось: «К станку!» и «Шутники, мать вашу!», — в полный голос выкрикнутые обличителем, после чего он скрылся из виду, и на этом все кончилось.
Почти сразу из магазина донесся хлопок пробки от бутылки шампанского — такой громкий, что его услышали снаружи. Этот звук возымел действие: все, кто еще пребывал в нерешительности или задержался, слушая спорщиков, теперь вдруг разом захотели войти. В толчее были опрокинуты стеллаж с открытками, на которых красовались различные афоризмы, и стопка книг Александра Жардена. Множество дам наконец решилось инвестировать свои финансы в литературу — «кому-нибудь в подарок», — в результате образовалась очередь; писатель раздавал автографы — усы у него топорщились; владелец магазина, расплываясь в улыбках, пробивал чеки; служащий проворно заворачивал книги в подарочные упаковки; и наконец, словно в возмещение, одна из девушек-продавщиц протягивала покупательнице бокал с «шампанским» (на самом деле — игристым «Вуврэ»). Иногда, если покупательница была молоденькой, автор поднимал на нее глаза и, распушив усы, отваживался произнести несколько любезностей.
Я с трудом протолкался наружу. Решив разделить вечер поровну между двумя литературными событиями, я поспешил на улицу Буссика, где к тому же назначил встречу Мартену, моему приятелю-историку. Приходскую церковь, где должна была состояться очередная презентация, оказалось довольно сложно найти: она находилась в самой глубине двора, за рядами мусорных баков. В просторном зале было множество окон, но лучи закатного солнца освещали лишь обшарпанные стены, выщербленную плитку, ряды школьных парт и на одной из них, возле рядов желтых пластиковых стаканчиков и прямоугольных пакетов (с вином или апельсиновым соком — было непонятно, поскольку еще никто не решался себе налить), три стопки тоненьких беленьких книжечек, рядом с которыми сидела дама, готовая их подписать, но основная масса читателей пока оставалась лишь потенциальной.
Среди немногочисленных присутствующих, помимо тучной дамы в шапке из выдры и с небольшими усиками (очевидно, матери поэтессы), я тут же заметил своего друга Филибера. Впрочем, его трудно было не заметить — он стоял прямо позади виновницы торжества, склонившись над ее плечом, и нашептывал ей на ухо какие-то нескончаемые речи, заставлявшие улыбаться и его самого, и ее — хотя и гораздо сдержаннее.
Я не успел к нему подойти — как раз в этот момент, заметив прибытие трех гостей, в числе которых был ребенок, человек в черном костюме, которого я не заметил раньше и который с одинаковым успехом мог быть и хозяином помещения, и издателем книжки (как выяснилось позднее, на самом деле он был и тем и другим), хлопнул в ладоши и взял слово. После того как он воздал хвалу Жеанне де Куртемин «по пяти пунктам» — на самом деле их оказалось семь, и их торжественное перечисление дало мне время знаками привлечь внимание Филибера, — было объявлено о начале чтения. Поэтесса открыла свою книгу, слегка кашлянула и начала сильным, глубоким голосом:
Все жестче в горле ссохшемся, все горче,
Не удержать сознания в горсти
Трясущейся. «Уйти? Чего бы проще?»
Я стоял совсем близко к ней и, поскольку она не отрывала глаз от страницы, мог наблюдать за ней в свое удовольствие. Она оказалась гораздо моложе, чем на первый взгляд издалека, и к тому же, ей-богу, была весьма хороша собой! Угольно-черные волосы были уложены в замысловатую высокую прическу, но несколько прядей ниспадали с боков, оставляя открытой шею, стройность и белизна которой вызывали желание прильнуть к ней устами. Должно быть, о том же думал и Филибер: его губы, находившиеся меньше чем в метре от объекта вожделения, слегка приоткрылись, а глаза были неотрывно устремлены на красивый склоненный затылок поэтессы.
Хрипят мне тени, в дикой пляске корчась.
Иуда над брусчаткою летит.
По зелени небес — чернильный росчерк.
При других обстоятельствах эти чередования конкретного и абстрактного — настоящие подводные камни для начинающих поэтов — вызвали бы у такого зубоскала, как Филибер, приступ безумного хохота. Но сейчас он оставался неподвижным и серьезным, как жрец, к тому же влюбленный в свое божество.
Множество раз запнувшись на труднопроизносимых словах, поэтесса наконец замолчала и подняла глаза, оказавшиеся светло-зелеными. Слушатели зааплодировали. Человек в черном костюме — как я только что узнал, он был священником, — пригласил «дорогих собравшихся» (которых сейчас насчитывалось примерно полтора десятка) выпить по стаканчику. Я воспользовался моментом, чтобы подойти к Филиберу.
— Ну, что скажешь? — прошептал он, взглядом указывая на поэтессу, которая в этот момент подписывала экземпляр своей книги маленькому говорливому старичку (оказавшемуся не кем иным, как ее дедом).
Я решил, что он имеет в виду стихи, и начал было разбирать их со всей серьезностью, но Филибер закатил глаза к небу:
— Да нет, о ней!
Слегка улыбнувшись, я поздравил его со всеми его любовными победами вообще и с этой — в частности. Но он намекнул мне, что я немного тороплю события: разумеется, это не замедлит произойти, но на данный момент у них еще «ничего не было». Я воздал должное терпению Филибера, памятуя о его многочисленных романах. С притворно-скромным видом он шепнул мне на ухо, что не нужно преувеличивать: в его жизни едва можно насчитать девятьсот девяносто девять женщин!
— С ума сойти! Ты ведешь список?
— Именно.
Молодая женщина наконец сплавила своего дедулю и осталась в одиночестве. Филибер тут же отошел от меня, чтобы налить ей вина.
В этот момент в зал вошли еще двое: мой приятель Мартен и верзила, которого я видел только что, но сейчас он был настолько же сдержан и благопристоен, как всего час назад — взбешен.
— Как насчет того исследования, о котором ты мне говорил? — спросил я у Мартена.
— Я все выбросил. Речь шла о Рембо, я заставил его дожить до сороковых годов двадцатого века, вступить во Французскую академию и так далее. Но я выяснил, что это уже было сделано. Нет, теперь у меня другая идея, в другом жанре, я тебе потом расскажу.
Заметив, что его спутник держится в стороне, он представил нас друг другу:
— Александр Мейнар, Кристоф Ренье.
— Очень приятно, — ответил недавний обличитель почти шепотом.
Он немного сутулился, чтобы казаться меньше ростом, и изредка бросал на окружающих пристальные взгляды, при этом слушая нас с неослабным вниманием. То ли для того, чтобы поддержать разговор, то ли из искреннего любопытства он спросил о стихах мадемуазель де Куртемин, и Мартен, который, как выяснилось, их читал, начал отвечать на вопрос со всей педантичностью.
— Слишком абстрактны для Жака Реда,[53] слишком конкретны для дю Буше.[54]
Мейнар не понял, как именно звучит имя второго автора, и Мартен уточнил: «Андре Дю Буше». И тут же Мейнар ни с того ни с сего разразился саркастической тирадой против нагромождений метафор у поэтов-любителей. Я слушал его и одновременно развлекался, краем глаза наблюдая за Филибером, который о чем-то ворковал с героиней дня. Заметив, что его речи вызывают у красавицы улыбки и иногда даже смех, он окончательно взял ситуацию в свои руки.
К нам подошла какая-то женщина с подносом и любезно предложила вина. Мейнар прервался, чтобы взять пластиковый стаканчик.
— Я бы вас познакомил с сегодняшней поэтессой, но я ее не вижу, — сказал Мартен.
— Как? — удивился я. — Вот же…
Я хотел сказать: «Вот же она», — но, повернувшись, обнаружил, что она куда-то исчезла. Мейнар тут же возобновил свою обличительную речь, повторив для новой слушательницы часть высказанного ранее. Мое внимание переключилось на остальных гостей: я задержался на нескольких хорошеньких мордашках, потом на священнике-издателе, который с помощью пространно-елейных речей пытался всучить «Стирание/Вычеркивание» какой-то даме с дочерью. Тут я заметил, как открылась дверь туалета и оттуда вышла Жеанна де Куртемин — одна, чуть порозовевшая и растрепанная. Затем, пока Мейнар со своим жоресовским красноречием говорил о возвращении рифмы в современную поэзию, рядом со мной неожиданно возник Филибер и с заговорщическим видом склонился к моему уху.
— Теперь тысяча! — победно прошептал он.
Двумя часами позже, когда я уже был дома и рассказывал Эглантине о перипетиях сегодняшнего вечера, зазвонил телефон. Это был Бальзамировщик:
— Вы все еще не передумали?
У его помощника возникли какие-то затруднения. От меня не требовалось ничего особенного — только надеть халат, не паниковать и без нужды не лезть под руку. Я должен быть у него завтра ровно в восемь.