Но вот дожди кончились. Ночью во все блюдце засветила луна, и утро засияло непривычно розовое, тихое, ясное. Над болотом белой стеной качался густой пар, от солнца, поднявшегося над мокрым лесом, пошла драгоценная теплота. Но рези в животе не прекращались, одолевал понос, и мучил голод. Самое же главное было то, что ослабели ноги и руки и приходилось беспомощно лежать и дожидаться голодной смерти.
Когда солнце стало над головой и маленько обсохли травы, человек с невероятными усилиями вылез из-под кобла, из норы, и ползком дотащился до того бугорка, на котором провел первую ночь. Тут уже было совсем сухо. Он повалился на кучу полусгнившего теплого камыша и, сам не заметив как, заснул в первый раз за все дожди спокойно и глубоко. И спал так крепко, что, вопреки своей многолетней привычке и умению просыпаться даже при чуть слышимых шорохах, – на этот раз не проснулся, когда, ничего не подозревая и не таясь, с треском подминая кусты и тяжко прыгая, топая по кочкам, прямехонько на него вышел лесник Жорка, кратчайшим путем пробиравшийся из Садового в Лохмоты к своей разлюбезной.
Постояв над спящим в удивлении и нерешительности с минуту, пристально разглядев его, Жорка вдруг сообразил, что́ это за зверь, с маху, всей своей шестипудовой тяжестью упал на него, и так быстро и хорошо обратал его руки ремнем, что тот и очухаться путем не успел. Затем Жорка подобрал валявшийся возле спящего человека топор, завернул его в газету, а человеку велел встать на ноги и идти. Диковинный мужик с трудом поднялся и, шатаясь на слабых ногах, послушно пошел, видимо, сообразив, что при его теперешних силах сопротивление бессмысленно.
Кое-как, с великим трудом выбравшись из болота, Жорка и пойманный им дикий человек немного посидели, отдохнули. Тут лесник вздумал поговорить со своим пленником.
– Что ты за человек? – спросил он. – Откудова ты взялся?
Задав такой вопрос, Жорка вовсе даже и не ожидал ответа – до того звероподобен был тот, кого он спрашивал. Но человек ответил, нехорошо, гугняво выговаривая слова, и из невнятного его ответа лесник ничего не разобрал. В ту же минуту заросшее лицо человека исказилось страдальческой судорогою и он со стоном повалился наземь, корчась и прижимая к животу связанные руки. И по тому, как он корчился и хватался за живот, Жорка догадался, что его одолевает болезнь.
– Понос, что ли? – спросил он.
– Гу́ки… азижи́… – подымаясь, простонал человек. – Гу́ки…
– А, руки! – сообразил лесник. – Ну что ж, это можно… Вояка из тебя, видать по твоему положению, никакой… Тебе – что? На двор, что ли, сходить?
Человек кивнул косматой головой и сказал: «А до́р».
– Ну гляди, – развязывая ремень, пригрозил на всякий случай Жорка. – Побежишь – стрелять буду.
И он внушительно похлопал рукой по обтерханной полевой сумке, болтавшейся на боку, давая понять, что там у него есть пистолет или другое какое оружие, которое он может, в случае чего, применить. Пленник испуганно поглядел на лесника, поспешно расстегнул кавалерийские штаны, ушел за куст и там справил свою болезненную нужду, после чего, повинуясь Жорке, снова побрел по тропинке, ведущей в село.
Вскоре им попались навстречу ребятишки. Они шли с мешком – собирать желуди для свиней, но, увидев пойманное чудовище, позабыли про дело и побежали следом. Затем к шествию присоединились какие-то женщины, возвращавшиеся из магазина в лесной поселок, затем совхозные лесорубы, Сигизмунд с Ермолаем и Дуськой, – словом, при входе в село Жорка и его полонянин были окружены уже довольно многолюдной толпой, изумленно и злобно разглядывавшей дикого человека, как все решили, убийцу учителя Извалова. Ермолай, сразу признавший свои сапоги на нем, кинулся было их отнимать, остервенело закричал на человека, велел разуваться, но Жорка не дал, сказав, что все это разберет милиция, а пока ничего трогать нельзя, не положено.
Пойманного привели к сельсовету и там посадили на бревна, предназначавшиеся для ремонта крыльца и привезенные еще весной, так что теперь сквозь них росла трава и лопухи и кора была ободрана от долгого людского сидения. Топор, завернутый в газету, Жорка держал в руках и не отдавал никому до прихода милиции.
Весть о поимке убийцы разнеслась с быстротой невероятной, и всё новые и новые люди, бросая дела, бежали к сельсовету поглядеть на дикого мужика. С минуты на минуту ожидали Максима Петровича и Евстратова, а пока что стояли и дивились: что же это за человек и какими путями попал он в Садовое. Ему пытались задавать вопросы, но он, видимо привыкший к одиночеству, ошалел от многолюдства, сидел молча, и только слабая, не то застенчивая, не то идиотская улыбка временами, запутавшись во всклокоченной бороде, мелькала на его припухшем, по-детски округлом лице.
– Понял? – обращаясь к Сигизмунду, сказал Калтырин. – Это еще, брат, мы с тобой дешево отделались, ведь кокнул бы да и го́ди… Зверюга!
Сигизмунд вздрогнул. «Эти проклятые дожди, эта тоска одиночества, длинных осенних ночей, – подумал он, – бессонница вместо отдыха… Со мной что-то неладное делается, надо бежать с этой оздоровительной базы… Черт знает какие мысли приходят!»
Все новые и новые люди подходили, молча разглядывали чудного человека, шепотом переговаривались, гадали – кто б это мог быть? – и, конечно, терялись в догадках. Между тем он сидел на бревнышке смирно, опустив на грудь свою косматую голову, изредка взглядывая на окружавших его людей – робко, растерянно, жалко, кривясь идиотской улыбкой; раза два гримаса боли меняла это его неопределенное выражение лица, и тогда он что-то мычал, обращаясь к Жорке, что-то похожее на «а-ве́-ту» – что, как понимал Жорка, означало «до ветру». «Эк тебя несет!» – качал головой лесник и махал рукой: давай, мол, следуй за мной! – и вел его за угол сельсоветской избы в деревянный покосившийся скворешник, где неизвестный стонал, мучаясь от рези в животе, и выходил оттуда еще более побледневший, качаясь, еле держась на длинных, нескладных ногах.
И как-то так получилось, что вездесущая тетя Паня, всегда ухитрявшаяся первой появляться на месте любого происшествия, на этот раз опоздала. Она прибежала, запыхавшаяся, уже тогда, когда все вдоволь насмотрелись на лесное чудище и когда вдалеке показались Максим Петрович и Евстратов. Растолкав народ, тетя Паня протиснулась к самым бревнам и несколько минут, не говоря ни слова, пристально всматривалась в лицо незнакомца. Наконец что-то вроде удивленного восклицания – «ах-и!» – негромко вырвалось у нее, она хлопнула руками по своим широченным бедрам и приглушенным голосом, в котором одновременно звучали и недоумение, и страх, и сильнейшее любопытство, сказала:
– Да не то – Ванькя?!
И тогда, к неописуемому удивлению всей толпы, косматое чудовище улыбнулось как-то виновато, совершенно уже по-детски и невнятно прогугнявило:
– Я, тёт-а́на..
– Ды госспыди! – завопила в голос тетя Паня. – Ды где ж тебя, родимца психованного, носило?
– Что за Ванька? Это какой же Ванька? – послышались вопросы. И уже не диковинный человек, а тетя Паня стала центром внимания, все глаза устремились на нее, и она, поворачиваясь во все стороны, не успевала отвечать или, верней сказать, отвечала всем сразу:
– Ды – какой-какой! Ды покойницы бабки Гани – вот какой! Ванькя Голубятников, да-а… Как, стал быть, в сорок во втором ушел на войну – так и не возвернулся, думали, убили ай что… А он – во́т он! Ты иде ж обитался-то, шелапут? – спросила она косматого. – Иде ж ты отсиживался, шут волохатый?
– Да де́… у бо́-ови.. – промямлил тот. – А потойку́…
– На потолку, говорит, в борове, – перевела тетя Паня. – Вот, товарищ начальник, – обернулась она к подошедшему Максиму Петровичу, – энтот самый, за каким мы с вами надысь ночью гонялись… Ванька Голубятников, сельский наш… С сорок со второго года в борове на потолку отсиживался! Ах-и, головка горькая! И мальчонка-то, помню, был глупо́й, а теперь и вовсе – дурак дураком, ей-правушки!
«Он, он!» – подумал Максим Петрович, вглядываясь в крошечное круглое личико великана, в его по-детски пуговичный носик, в дремучие клочья волос, в которых сухие листочки запутались, и паутинные нитки, и сухие стебли травы. Казалось, что в этаких дебрях, чего доброго, и жуки, и козявки затаились, лесная мышь гнездо свила… «Неужели это и есть убийца Извалова? – мелькнула мысль. – Но зачем такому деньги и как он о них узнал?»
В ту же секунду смертельный испуг перекривил лицо пойманного человека, глаза выкатились, остекленели, дико устремились куда-то, мимо Максима Петровича, словно за спиною Щетинина и находилось то самое, что было причиной испуга. Максим Петрович оглянулся: там стоял Евстратов в милицейской форме, тоже, как и тетя Паня, пристально, в упор, разглядывая пойманного человека. Похоже было на то, что и Евстратову что-то знакомое показалось в его чертах.
Молчаливый поединок двух взглядов оказался не по силам косматому: черными, коростовыми руками закрыл он свое лицо, и все услышали какой-то странный, тонкий звук, похожий на писк, на детский плач… Это было невероятно, но тонкий звук повторился и, вдруг перейдя в басовитый вой, потряс большое, несуразное тело человека.
Тогда Евстратов вспомнил, усмехнулся и сказал:
– Что, Иван Голубятников, признаёшь?