Это было странное место. Но я едва ли могла объяснить эту странность. Может, и не было ее, а меня смущало лишь непривычное ощущение аномального спокойствия. Несмотря ни на что. Будто сам местный воздух был пропитан какими-то снадобьями, вселяющими умиротворение. Как наркоз… Он словно сковывал чувства, гасил остроту, оставляя разум удивительно холодным и чистым. А, может, не было никакого ганорского чуда, а просто мой организм включил защитные механизмы.
У меня появилось время на мысли, которые я столько времени гнала. Я боялась их. Но сейчас они лились во мне, как спокойная река. Я просто приняла их. Со всеми утратами. Все то, что было до Эйдена. Приняла, как часть своей жизни. И мне стало легче. От понимания, наконец, кто я есть. От осознания, что больше не осталось пустоты, которая мучила меня. Но теперь я стала другой. От девчонки, изводившей нянек в садах Нагурната, тоже почти ничего не осталось. Лишь воспоминания…
Я думала о Климнере. Мучительно хотела знать, что с ней. И чувствовала свою вину. Тут же осекала себя — ведь все это было стечением обстоятельств, но… Что Тарвин сделает с ней? С самозванкой? У меня не было ответа. И что проклятые истуканы сделают с Гихальей? Или уже сделали, но я об этом не знала?
Я с ужасом понимала, что вокруг страдают все, кто пытается помочь мне. Будто я проклята. Родители, Гинваркан, Климнера, старики, Гихалья. Это осознание порой сводило меня с ума. И собственное бездействие. Я просто ждала неизвестно чего, во всем полагаясь на судьбу и неведомого ганорского бога. Больше ничего не оставалось.
Дом Птахикальи располагался на пологой горе. Цеплялся за каменистый замшелый склон, как цепляется за древесный ствол семейка грибов. Просторный, светлый, окруженный чудесным садом, полным диковинных растений. Я никогда не видела настолько огромных и мощных листьев и цветов. Даже в саду на Фаусконе. При малейшем ветерке этот сад пел. Точнее, постукивали, посвистывали и позванивали вездесущие ганорские амулеты, висящие на каждом шагу. И если не знать о великом значении, которое ганоры придают своей вере, можно было бы подумать, что это жилище какого-то обезумевшего хламовника. Были такие на Эйдене, на отшибах. Те, кто рыскал по помойкам и тащил в свой дом всякий хлам. Они и сами выглядели как ходячая гора мусора.
Старики запретили мне выходить за пределы сада. Наша история настолько всех взбудоражила, что теперь у забора постоянно кто-то околачивался. Хотели посмотреть на меня. Исатихалья сказала, что худого, конечно, никто не сделает, но лучше держаться подальше от такого внимания. В город ходил только Таматахал. Он нашел работу и теперь был при деле. Исатихалья не могла нарадоваться — он почти перестал пить. Конечно, неизменно прикладывался по вечерам, но в меру. Даже с каким-то достоинством и апломбом, будто имел право. И никто его не бранил. Они даже ни разу не поругались за это время.
Вечерами мы все вместе ужинали в саду, под сенью огромных, как зонты, листьев с непроизносимым названием. Зажигали лампы и сидели под неумолчный треск больших ярко-зеленых светляков. Ганоры называли их соглядатаями Великого Знателя. Якобы, когда планета покрывается ночной тьмой, этот бог ничего не видит. И один его огромный глаз разбивается на мириады осколков, которые следят за всеми и за каждым. Неусыпно и неустанно до самого утра. А неумолчный треск — напоминание о том, что все вокруг под контролем могущественной силы.
Удивительно, но я невольно проникалась всей этой странной атмосферой. И вполне готова была поверить, что жучки, очень похожие на простых нагурнатских светляков, и впрямь были глазами Великого Знателя. Ведь здесь как посмотреть. И на деле даже незначительная букашка может оказаться чем-то важным. Мы видим лишь жука, а ганоры — то, что в нем может быть заключено. И в этом была разница между нами…
Я спрашивала, как эти насекомые называются на их языке, но даже повторить не смогла, как ни пыталась, и это очень всех веселило. Особенно Птахикалью. Она смотрела на меня с таким неподдельным любопытством, что мне делалось не по себе. Я же, в свою очередь, разглядывала ее.
Исатихалья против своей старшей сестры была знойной бойкой молодухой. Та же оказалась настолько старой, что при первой встрече я едва не открыла рот от изумления. Она походила на сморщенный иссохший ствол какого-то диковинного дерева. Уродливое лицо сползло, как сель, мочки ушей, сплошь увешанные серьгами, достигали условной талии. От роскошного зеленого хохолка на макушке осталось едва заметное белое облачко. Во рту у старухи не сохранилось ни единого зуба, и лишь крошечные быстрые глазки сверкали удивительным молодым задором. Она совсем не говорила на сумине, и все ее слова неизменно переводили Исатихалья или Таматахал. Но от этой древней, фантастически уродливой старухи веяло каким-то теплом. И силой. Большой силой, которая внушала уважение. Она буквально обезоруживала.
Исатихалья сказала, что ее сестра — одна из самых известных и знаменитых гадалок на Умальтахат-Ганори. А ее амулеты обладали особой силой и стоили дороже других. Но я теперь понимала это и без подсказки. Сама не знаю, что сделала со мной эта замшелая нелепая старуха. Может, заколдовала. Но когда она повторила заключение своей младшей сестры, я больше ничего не отрицала. Да и не хотела отрицать. Будто эта мысль прочно проросла во мне вместе с новой жизнью. Прижилась. Обрела собственное место.
Я была беременна.
Но это осознание пришло удивительным спокойствием. Какой-то теплой радостью. Оно наполняло меня мыслью, что я не одинока. Я уже живо представляла, как мой малыш будет бегать в этом саду, прятаться в листве, ловить светляков. Я бы не пожелала для него лучшего места. Лишь гнала мысли о Тарвине. Но все время задавалась вопросом: мог бы он стать хорошим отцом?
Нет.
Сейчас все омрачала лишь нависшая над Гихальей угроза. Миновал почти ганорский месяц. Сутки здесь длились больше, чем на Нагурнате или Фаусконе, и оставалось лишь гадать, сколько времени прошло. О Гихалье не было никаких известий, и я просила Птахикалью каждый вечер перед ужином гадать на настоящее. Старуха охотно соглашалась, но я все время боялась, что Исатихалья, служившая переводчиком, что-нибудь утаит. Из желания уберечь меня.
Таматахал сегодня задерживался, и Птахикалья уже привычно вынесла в сад корзинку со своим таинственным барахлом, которое несведущий запросто примет за обычный мусор. Я закуталась в тонкий плед и приготовилась наблюдать за священнодейством. Но с замиранием сердца посмотрела на сидящую рядом Исатихалью:
— Я хочу задать ей один важный вопрос. Можно?
Ганорка скривила губы:
— Отчего нельзя. Ответит, если что увидит.
Я сглотнула, чувствуя, как в горле мгновенно пересохло:
— Почему страдают все, кто пытается мне помочь? Она может объяснить?
Та пожала плечами. Посмотрела на сестру, что-то сказала на своем языке. Птахикалья замерла, прислушиваясь. Какое-то время молчала, но ответила. Я с надеждой посмотрела на Исатихалью:
— Ну? Что?
— Она посмотрит.
Сердце болезненно заколотилось. Я настороженно наблюдала, как старая колдунья с дробным звуком высыпает на столешницу содержимое своей мусорной корзинки. Внимательно смотрит, перекладывает, что-то мычит. Снова собирает, снова вытряхивает. Я видела все это уже много раз, но именно сейчас дыхание застревало в груди. Сама не знаю почему. Наконец, старуха опустилась на стул, что-то сказала.
Исатихалья кивнула:
— Потому что хотят идти против воли Великого Знателя. Все давно увязано крепкими узлами. Не распутать и не разрубить.
— Что это значит?
— Это значит: что бы вокруг тебя не происходило, а против судьбы не выйдет. Как ни старайся.
Я опустила голову — ничего нового. То же самое все время твердила Гихалья. Наверное, странно ждать от ганора другого ответа. На все воля Великого Знателя. Еще знать бы, в чем именно эта судьба. Ответит ли?
Я хотела было задать вопрос, но услышала скорые тяжелые шаги — наконец, вернулся Таматахал. Он подошел к столу, и я увидела, что его лицо было взмокшим, напряженным и совершенно серым. Он отдышался, схватил со стола первую попавшуюся кружку и опрокинул содержимое в рот, смачивая горло.
— Мия, тебя немедленно требуют старейшины.