СТИХИ — ТОЖЕ ЛЕКАРСТВО

Весь день мелкой, жесткой крупой падал снег. Казалось, что за окном кто-то размешивает сахар в густом черном чае — снежинки метались волнообразными слоями. Саша сидела у окна, впервые не сняв промасленных куртки и брюк. Маша лежала, закрывшись с головой одеялом, — ей нездоровилось. Стояла тишина. Лишь глухо, как через вату, тикал будильник.

Эти октябрьские дни были трудными для Саши. Разобранные два десятка тракторов ждали контролера. Саша должна была перебрать каждую деталь, осмотреть, если необходимо — измерить и вынести окончательный приговор, записав в дефектовочную ведомость: «годная», «в ремонт» или «заменить новой». Тысячи деталей, разных — простых и сложных, знакомых и порой незнакомых, проходили через ее руки. Большинство было со следами грязи и масла, так что руки вечером приходилось отмывать керосином.

Только теперь Саша поняла, что же было основным, главным, но на что в техникуме никто почему-то не обращал внимания. Надо было знать устройство трактора, причем знать в совершенстве, досконально, до последнего винтика, знать лучше самого опытного тракториста. Да, завуч был прав, когда говорил, что в техникуме слишком короткая производственная практика.

Сегодня выпал первый снег. Сегодня из мастерских вышел первый отремонтированный трактор. Радостно было видеть, как из кучи мертвых деталей, прошедших через руки рабочих и ее руки, родился аккуратный, чистенький, живой дизель. Принимала трактор комиссия. Львов сел за рычаги и сделал два круга по двору мастерских. Комиссия оценила: трактор отремонтирован хорошо. Не было оркестра. Не было речей. Не было оваций. А все же было празднично. Даже гудок ревел тише, торжественнее. Конечно, это был не выпуск нового трактора. Просто «больного» вылечили, и он вернулся в жизнь. Саша бегала остаток дня по мастерским сияющая — это был ее первый успех, заработанный ее руками, ее трудом. И, лишь придя вечером домой, почувствовала усталость. Это была усталость не только сегодняшнего дня, но и всех тех, похожих, однообразных дней, проведенных в мастерских.

Саша сидела, положив руки на стол. Переодеваться не хотелось. Говорить не хотелось. И вообще ничего не хотелось: ни двигаться, ни думать, ни вспоминать… В комнате стояла тишина, столь непривычная после шума и стука мастерских. А за окном шел и шел колючий снег. И не было беззаботных школьных лет, веселых прогулок по городским улицам, ничего не было, осталась лишь тесная комната общежития и окно со снегом… И она, Саша, сидит одна и никому нет до нее дела. Мама не пишет. Виктор тоже молчит. Когда рядом, так говорит красивые слова. А сейчас — все забыли…

Саша поднялась. Надела пальто. Тихо, боясь, чтобы Маша не проснулась, выскользнула на улицу. Ветер утих, но снег продолжал падать редкими белыми мухами. Вокруг темнели совхозные постройки. Окна домов плотно закрыты ставнями, лишь на электростанции ярко светились два желтых окна. Саша шла мимо запорошенных машин, вдыхая свежий, пахнущий снегом воздух. Ей вспомнился старый, полузабытый фильм. В нем так же — по пустой заснеженной улице одиноко бредет девушка. Вокруг безразличные громады домов, в которых веселятся, встречая какой-то праздник, люди. Во весь кадр — улыбающиеся лица. Столы, уставленные бутылками, закуской. Веселая музыка. Какой-то бал: кружатся пары. Затем камера вновь на вечерней, пустынной улице. Одинокая героиня все идет и идет, и постепенно тает, исчезает в снежной замяти…

* * *

Львов любил свой кабинет. В нем он чувствовал себя как дома. Все вещи были дороги и близки — как хорошие друзья, которые не мешают тебе, когда ты хочешь побыть один, и которые всегда рядом и готовы помочь, когда ты нуждаешься в их поддержке. На столе под стеклом лежал график ремонта с красными полосками. Сбоку стоял чертежный стол с наколотым листом ватмана. Вадим Петрович сидел за столом, отодвинув в сторону кипу листов, исчерченных карандашом. Против него сидел парторг совхоза Лозовой. Между ними лежала пачка «Беломора» и две коробки спичек. Лозовой приехал только что вечерним поездом из Южноуральска. Увидя огонек, зашел в контору.

— Ну, выкладывай совхозные новости…

Лозовой слушал инженера, не перебивая, изредка кивая бритой головой в знак согласия. Он с первых дней поддерживал Львова — ему нравилось в инженере умение быстро сходиться с людьми, оставаясь самим собой. В совхозе при Лозовом перебывало немало главных инженеров. Одни заигрывали с рабочими, другие пытались только командовать — и все уходили. Когда в совхоз приехал Львов — в роговых очках, узких брюках, аккуратно повязанном галстуке-«удавке», Щепак сразу высказал мнение: «прислали академика», Лозовой был склонен согласиться с директором. Но уже на второй день, присматриваясь к рабочим, он заметил, что они приняли инженера, как своего. Львов сразу легко встал на свое место. Лозовой стал пристальнее присматриваться к нему. Как-то он стал невольным свидетелем сцены, которая ему многое объяснила. К концу рабочего дня на склад привезли запасные части. Кладовщик отказался разгружать: «Я не грузчик». Тогда Львов подошел к шоферу и сказал спокойно:

— А на станции, Коля, грузчики есть?

— Есть, — ответил, недоумевая, Стручков. — А что?

— Придется, видимо, за ними съездить. Но машина груженая — сесть негде… Может, сами попробуем разгрузить? А уж в следующий раз учтем замечание начальника склада — будем привозить ему сначала грузчиков, а потом запчасти.

И Львов начал сгружать ящики. Стручков принимал их и относил в склад. Подошел Лозовой и стал помогать Кольке. Кладовщик потоптался, махнул рукой:

— Эх, и сказать уж ничего нельзя, — и тоже принялся за ящики. Когда машину разгрузили, Львов вытащил сигареты. Все четверо закурили.

— Да, нелегкая работенка, — сказал Львов. — Никакой тебе механизации.

— Возим, возим, а половина, может, и не пригодится, — согласился кладовщик. — Но что сделаешь, разве в трактор влезешь? Надо разобрать — тогда все узнаешь, а сейчас знай запасайся, грузи. Таскай больше — кидай дальше.

Львов кивнул и тут же начал рассказывать о том, что можно создать прибор, определяющий годность деталей без разборки машины. Он долго чертил на песке, объясняя принцип действия прибора.

— Мудреная штука, — сказал Колька. Кладовщик из вежливости только молча кивал головой.

— А практически такой прибор у нас вот, в мастерских, сделать можно? — спросил Лозовой.

— Отчего ж, можно… Я еще в институте думал, только…

— Что, помощь потребуется? Одному, конечно, трудно.

— Нужны чертежи, расчеты.

— Так давай, инженер, действуй. Надеюсь, создавать конструкторское бюро не надо?

— Бюро не надо, а хорошо бы достать чертежный стол, а то на песке, как говорится, ничего не построишь.

— Построить нельзя, а чертить можно: ты забыл о гениальном примере из классики — об Архимеде, — отшутился тогда Лозовой. — Старик чертил на песке, а вот вошел в историю!

Поговорили. Разошлись. Казалось, все на этом и закончилось.

Но вскоре Лозовой привез из города чертежный стол и несколько листов ватмана. Перед отъездом Лозового на курсы Львов обещал ему, что все чертежи будут готовы.

И сейчас Львов немного нервничал: ведь спросит Лозовой о приборе, обязательно спросит. Памятливый он человек. Вон уж и брови изогнул, лоб наморщил. Хоть и не часто встречались инженер и парторг наедине, но привычки друг друга знали неплохо. Львов знал и то, что лучший способ защиты — наступление и потому опередил Лозового:

— Все. Теперь твоя очередь: рассказывай, что нового в области.

Лозовой провел ладонью по бугристому лбу, сгладил морщины, чуть приметно сощурил глаза.

— Нового много… Читал передовую «Правды»?

Львов кивнул. Лозовой не спешил говорить, он ронял слова, как камни в воду: бросил и рассмотрел — какие и куда пошли круги. Может, за немногословность его кое-кто считал тугодумом.

— Новости… — раздумчиво повторил Лозовой, — новости есть. Весной состоится очередной Пленум, а пока случилось неизбежное…

— Премьер сразу сдал все портфели? — Львов нарочно заострил вопрос. Он любил говорить с Лозовым, с ним всегда говорилось откровенно и легко. Но неторопливость и внешняя невозмутимость секретаря иногда его раздражали.

Лозовой скрестил руки и стал поглаживать левое предплечье. Он всегда, когда задумывался, разминал его: левая рука после фронтового ранения плохо слушалась, часто немела, мускулы сводила судорога.

— Не иронизируй, Вадим, пойми, какое время настало: мы открыто глядим друг другу в глаза и говорим от сердца. Говорим правду. Как бы это лучше сказать? Вот привык, понимаешь, к обтекаемым формулировочкам, к оглядке. Да, дышится с каждым днем легче. Были мы все когда-то «винтиками», а теперь стали людьми. И не трескотня нужна нам, а настоящая, рабочая инициатива.

— Слышал бы тебя сейчас Щепак!

— А он и без меня понимает. Научится снова думать, а не сможет… пусть пеняет на себя. Кстати, ты, кажется, чересчур косо на него смотришь? Щепак прошел большую и трудную школу, хлебнул жизни и немало осело наносного; скажу по-твоему, как ты любишь выражаться — по-инженерному: он, как фильтр, пропускает все через себя, так бери ты от него самое светлое, чистое горючее, а осадок, что ж, он пусть остается нам, старикам. Щепак приучился хозяйствовать, как исполнитель. В этом его беда.

— Это верно. Чтобы руководить любым, самым маленьким участком, надо мыслить.

— И знать и уважать людей, — Лозовой сощурил глаза, взглянул в синеву за окном. — Знать людей… Не командовать! Тебе тут тоже есть о чем подумать.

— Что же я, по-твоему, фельдфебель? — вскинул голову Львов. — Это ты зря. Я специалист. Работаю. Не бегу от трудностей. Живу, как волк, в комнатушке, знаешь, — не в секции с газом и ванной. Хотя мне полагается…

— Вот оно и выскочило: «полагается», «должны»! Нам всегда все кто-то должен. Работает честно, не жалуется — и видит в этом чуть ли не героизм. Нет, ты послушай! Да, героизм. Я тебя лично обидеть не хочу. Но подумай сам: готовили мы специалистов. Холили, как оранжерейный цветок. Даешь счастливое детство! Кончил школу — нате институт. Вот тебе права — требуй. А сунулся в жизнь, попробовал — в кусты. Обещали райскую жизнь — где же она? Почему нет газа и ванной? Обещали! Должны! Представление у некоторых какое-то о государстве странное: будто государство — это дойная корова… Но и корову надо кормить.

Львов смотрел на жесткий, с тонкими нервными губами рот Лозового, на резкие вертикальные морщины, прорезавшие щеки, на лоб с упрямыми выпуклыми надбровьями и молча слушал. Он понимал, что Лозовой говорит не только о нем, Львове, не с ним с одним спорит. И Львову захотелось на откровенность Лозового ответить такой же откровенностью. Он уже проклинал себя, что не успел закончить чертежи. Ведь Лозовой ясно же не спросит. Нет, он может лишь подвести разговор так, что придется самому рассказывать. То есть каяться. Выдумывать причины. А выкручиваться он не любил. Взялся — так должен сделать. Спросит не спросит, а завтра надо всерьез засесть за чертежи. И осталось-то ведь — пустяки сущие…

— Ну, довольно, — неожиданно оборвал себя Лозовой и опять посмотрел в мерцающую оконную синеву, — время позднее. Пора по домам.

Поднялся, протянул руку.

— Ночевать решил здесь, а? — и пальцем в окно: — Что это, без меня ввели ночные смены? Кто там бродит у мастерских?

Львов подошел к окну. У машин темнела чья-то фигура.

— Представления не имею, бессонница у кого-то, наверное. Идем, агитатор, провожу.

— Проводи. А представление иметь все же, извини, надо бы.

— Это что? Практический вывод из беседы?

— Делай выводы сам, — рассмеялся Лозовой, — мысли, твори и…

— Ясно: наращивай темпы! — весело подхватил Львов. — Понял, возложенные на нас надежды оправдаем с честью!

* * *

Саша не помнила, как очутилась около бывшей летучки. Машина стояла вся в снегу, поднятая на колодках, и даже не верилось, что совсем недавно она бежала по ровной степной дороге, увозя Сашу все дальше и дальше от города, от железной дороги, от дома… Она положила руки на пушистый от инея капот и неожиданно для себя заплакала. Сколько она простояла около летучки, Саша не помнит. Очнулась, когда чья-то рука дотронулась до ее плеча.

— Что так поздно, товарищ механик?

— Так, отдыхаю, — ответила Саша и отвернулась. Львов нагнулся и заглянул ей в лицо. Щеки механика подозрительно блестели. Львов растерянно поправил очки и зачем-то застегнул ворот куртки.

— Идемте, холодно. Замерзнете еще, и мне уже тогда придется отвечать за вас…

Саша не ответила и покорно пошла вслед за инженером. У фонаря Львов, приостановившись, заглянул Саше в лицо:

— Э, механик, — начал он шутливо, но тут же перебил себя. — Такая замечательная ночь, а вы… Хотите стихи?

Он предлагал стихи, как предлагают лекарство. Саша молча кивнула. Они стояли у фонаря в желтом кругу, искрящемся от снежинок так ярко, будто под ногами был не снег, а рассыпанный новогодний «блеск».

Веет осенью.

Тишина.

Я иду под чьими-то окнами,

Не усталая, не одинокая —

Просто я сегодня одна.

Львов читал просто, почти без выражения, но тепло, душевно. Мелодия стихов, так удивительно выразивших Сашино настроение, звучала в сыром снежном воздухе необычно проникновенно и сердечно.

Фонари надо мной зажглись,

Клены желтые звезды сбросили.

Я беру на память об осени

Горьковатый в морщинах лист…

Слегка покачивался фонарь, и в его неярком прыгающем свете Саша увидела, что инженер еще совсем молодой. За стеклами очков темнели мягкие глаза, на свежевыбритых скулах играл серебряный ночной свет. В ответ на ее пристальный взгляд, он улыбнулся как-то по-детски несмело и слегка виновато.

У конторы Львов остановился, закурил. Видимо, спичка обожгла ему пальцы, — инженер резко взмахнул рукой.

— Зайдемте, погреетесь… — вдруг тихо и просто предложил он.

В кабинете еще висел табачный дым. Было тепло, и Саше захотелось так вот, сидя в этом тесном кабинете, уснуть спокойным сном хорошо потрудившегося за день человека.

Львов неожиданно разговорился. Вытащил лист ватмана.

— Вот эскизы одного весьма несложного, но нужного прибора. Сейчас мы для того, чтобы определить, надо ли и что именно надо в тракторе ремонтировать, — вынуждены разбирать его полностью. Попробуйте без разборки определить зазоры в подшипниках двигателя? Нельзя. А вот создать прибор, определяющий износ без разборки, можно…

Саша старалась слушать Львова внимательно. Но глаза слипались. Объяснение действия прибора было куда скучнее, чем только что услышанные стихи. Мысли Саши все время уплывали, сворачивали в сторону. Почему-то ей вспомнились разговоры с Виктором. Тот никогда не говорил с ней о чем-нибудь подобном. Не читал стихов. Не касался Виктор и тем, связанных с ее будущей работой, не говорил он и о своих планах. Сейчас Саше показалось, что Виктор нарочно старался держаться только таких тем, которые, по его мнению, ей могли быть понятны. Он считал ее, наверное, девочкой-школьницей. Занятные истории из своей студенческой жизни, свежие легкие анекдоты, разбор нового фильма… И еще говорили о чем-то бездумном, легком, а потому и быстро ускользавшем, стиравшемся из памяти. Саша невольно сравнивала Виктора со Львовым. Виктор, конечно, симпатичен. Внешне. Он более прост. Ясен. Но немного скучен, как однотонная мелодия. Легкая, простая, определенная, где-то уже не раз слышанная. У Виктора все просто, его сразу видно, а от Львова можно в любую минуту ожидать что-нибудь совсем неожиданное. Мотором ему ранит руку, а он улыбается; затем делает вид, что ничего не случилось. Читает стихи в самое неподходящее время — и сразу от стихов переходит к лекции о каком-то приборе…

— …В масляную систему двигателя мы подключаем наш приборчик. Нагнетаем масло до определенного давления и засекаем время. По тому, сколько времени нужно для того, чтобы масло прошло зазоры, то есть спало давление, можно судить о величине зазора. Ясно, товарищ контролер?

Саша кивнула. Львов говорил, увлекаясь, напористо, съедая окончания слов. Очки его поблескивали. Глаза менялись, то становились темно-голубыми, то стальными, строгими. На высоком лбу краснела полоска от кепки.

— Видите, принцип прибора очень прост, — Львов повернулся к Саше. На него смотрели большие усталые глаза. Эх, сухарь! Не предложил даже раздеться! Скорее о своем приборе. А теперь — поздно. Неудобно.

Саша зябко запахнула пальто, отодвинулась. Львов зашуршал листами, будто искал что-то.

— Тут еще одной чертежной работы на целое бюро, — хмуро бросил он, — и давайте пойдем по домам. Скоро свет погасят. Поздно уже…

В дверях, видимо, решив сгладить свой тон, Львов сказал, щелкнув замком:

— Тоже рационализация: закрывается ключом, а открывается без ключа.

Но шутки почему-то не получилось. И до общежития оба шли молча.

Снег отливал дымчатой голубизной, сочно похрустывал под ногами. Пахло свежестью, какой-то ощутимой на вкус, огуречной свежестью. Саша зачерпнула горсть пушистых снежинок и взяла их в рот. Снежинки таяли на губах, приятно охлаждали. У крыльца она остановилась, протянула руку:

— До завтра. Слышите? Пахнет весной…

Львову не хотелось отпускать ее. Он чуть было не попросил Сашу, чтобы она проводила его. Но жил он на другом конце поселка, далеко, а она устала. Он глубоко вдохнул густой и по-мартовски влажный воздух:

— Да, до завтра.

Чуть задержал ее руку. Повернулся и медленно пошел вдоль сонных старых домиков. Саша постояла немного, вглядываясь в удалявшуюся в синеве фигуру. Ей очень хотелось — пусть обернется. Но когда Львов стал заворачивать за угол и мог увидеть ее, все еще стоявшую на отсыревшем от влажного снега крыльце, Саша рывком открыла дверь и быстро юркнула в коридор.

В комнате все было так же, как и до ее ухода: тихо и темно, и Маша спала. Саша быстро разделась и легла, укрывшись с головой одеялом. Одеяло — ласковое, домашнее. Лежишь и кажется, будто ты в самом деле дома. Только вместо часов с громким боем — на столике тикает будильник, да рядом спит не мама, а Маша… Ну, а если совсем закутаться, да прибавить еще чуточку воображения? Нет, нет, ни о чем не надо думать — так скорее уснешь. Пушистый ворс одеяла нежно обнимает… Тишина.

Такую спокойную вечернюю тишину любил отец. После гула и стука в депо он отдыхал только поздним вечером, когда в доме воцарялась полная тишина. Он отдыхал так один. Как бы сейчас хотелось с ним поговорить, просто посидеть… Почему-то мы ценим людей тогда, когда их уже нет. А с мамой не поговоришь, да и далеко она. Какие отец с мамой разные и в то же время похожие! Мама очень любила его, наверное. Когда отец умер, она несколько дней ничего не ела, молча лежала в постели, отвернувшись к стене, не разговаривала… Саша тихонько вздохнула. И вдруг ей ясно представилась картина: она с отцом вступает в спор с художниками и разбивает их по всем статьям. Мама всегда преклонялась перед своими художниками, прямо дышать без них не могла. Вечно они о чем-то спорили, шумно и бестолково. Отец иногда тоже спорил, но тихо, по-деловому. С художниками он обменивался лишь короткими фразами: «проходите, пожалуйста» или «на улице дождь — подождите, а то вымокнете». А тут бы они с отцом вместе: «держитесь, товарищи живописцы!» В последнем номере областной газеты Саша прочла статью о Берегове, которого художники постоянно ругали. В газете писали, что «осенняя выставка работ Берегова привлекла внимание широкой общественности» и что Берегову присвоено звание заслуженного деятеля искусств. Мамины друзья болтали, а Берегов молчал и работал… Значит, он был прав. Какой он, интересно, этот Берегов? Молодой или старый, строгий или любит пошутить?.. Саше показалось, что он чем-то должен быть похож на Львова. Наверное, такой же деловой, занятый, не любит пустых разговоров. Жаль, что она так и не познакомилась с Береговым. Послать бы ему поздравление. Или лучше приехать и вручить ему огромный букет белых астр. Он смутится сначала, а потом скажет что-нибудь неожиданное, умное, хорошее… И запомнит ее. И как-нибудь пришлет ей на память картину — зимний этюд. Снег. Теплый, чистый… Мысли Саши путались: она уже спала. А за окном стыла синяя ночь. И лишь на окраине поселка в одном единственном окне желтела керосиновая лампа.

Загрузка...