XIV. ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ

На другой день Тимофеич после полдника услал Степана и Ванюшку к губовине посмотреть, в порядке ли махало[34], оставленное у наволока, а оттуда пройти берегом к месту, где был наворочен выкидник. Ванюшка со Степаном, захватив колунок и рогатину, пошли с шутками и смехом.

Тимофеич вытащил на двор целую груду звериных шкурок и, устроившись на бревнах, стал разминать их, разглаживать и растягивать. Федор ещё долго возился в избе, потом вышел на улицу и, подсев к Тимофеичу, тоже принялся за шкурки, тиская их и расправляя в своих белых, припухших ладонях.

– Ну, что же, Федь, ты вчера не досказал мне, как ты там в бега ударился и что там у тебя вышло с Еленой твоей?

– С Еленой-то у меня вышло беды вдоволь.

– Ну, а как?

– А так, что с румынцами теми, о коих я вчера тебе сказывал, стакнулись мы бежать вместе, и вместе же с той поры стали мы во все щели поглядывать да запоры там разные и рогатки нюхать. И так ходили мы всё и нюхали без малого год. Румынцы, те тоже туда попали, как мышата в мышеловку, и тоже рвались – не скажу, в какие края, ну, да уж наверно к своему теплу и к своему дыму.

– Румынцы, это они не из Египта?

– Не скажу тебе, Тимофеич, не разобрался, – может, и из Египта. Да мне всё едино: в одном мешке, в одной беде, такие же бедоноши, как и я. Форт наш на высочущей горе стоял, а город – Джемстоун называется – пониже, и там пристань с кораблями; которые корабли от индейцев или из Америки идут, так Джемстоуна этого не минуют. А городишко – дрянь, так – канава, а по обочинам домишки вытянуты; Мезень наша перед ним столица. Ну, и вышло нам, что с румынцами этими нарядили нас к корабельной пристани на целую неделю мешки казенные с корабля одного сгружать да тут же в цейхгауз складывать; а в мешках этих были сухари, твердющие такие, да изюм. Толком мы не могли распознать, откуда корабль этот пришел и куда ему дальше путь, а только как пошли мы за последними тремя мешками, так, вместо того чтобы сгрузить их в цейхгауз, затащили их в самый темный угол да за этими мешками в темной мурье и залегли. Лежим, дрожим, зуб на зуб не попадает. Лежим день, лежим ночь, а на другой стали скивидоры[35] в мурью товары разные сбрасывать да бочки вкатывать. Помню, и пахло-то там так чудно, медовым таким всё там пахло. А мы за мешками лежим и, попривыкши немного, сухари стали грызть да изюмом закусывать. И как завалили они нас теми товарами, тюками да бочками, так даже поспать решились. Ну, заснули. Вдруг будит меня кто-то; я вскочил, думаю – пропала голова моя. А это румынцы меня будят:

«Ты, – говорят, – очень фырчишь во сне; этак, – говорят, – ты нас всех погубить можешь».

Я так и не заснул больше, пока погрузка не кончилась. Лежу, слушаю, как вода плещет и крысы под ногами у меня мечутся. Потом слышу – якоря закатывают, концы отдают[36], отваливают. Я румынцев моих бужу.

«Отваливаем, – говорю, – братцы!»

А те рады, что из неволи хоть в ад на первых порах выберутся. Так это мы и пошли, не знали, не ведали куды. Пить нам очень хотелось: недогадливы были водички хоть скляницу запасти. Но ничего, терпели пока что. Один из румынцев хотел было ножиком бочку одну посверлить – что там, да мы его удержали, как бы беды тут с этим не нажить да себя не выдать. Ну, и терпим. Румынцы меня всё к себе в гости звали, на ихнюю родину.

«Там-то, – говорят, – мы тебе дадим попить; ты, – говорят, – у нас винца попьешь ренского[37]; у нас, – говорят, – винцо своё, не привозное, сладкое да душистое, вино-самотек, только заберись в виноградник да под гроздь фляжку и подставляй...»

Тимофеич бросил свои шкурки и в недоумении глядел на Федора.

– Какие такие румынцы, не возьму я в толк?.. Самотек у них, говоришь... Не путаешь ты, Федя?

– Румынцы – они румынцы и есть.

– Может, грузинцы?..

– Нет, грузинцы – те другие, а эти – румынцы.

Тимофеич задумчиво покачал головой и снова принялся за свои шкурки.

– Так вот, лежим мы – то спим, то потягиваемся, шепчемся всё и вспоминаем, кто винцо, а кто иное что, и слышим – вода очень уж в море плещет и несет нас куда-то таково страшно сильно, что все эти товары в подклети ходуном ходят. Буря настоящая... А только мурью тут стали отпирать и бочки наверх таскать и в море сбрасывать. Ну, думаем, сгружают: течь, значит. И сами наверх полезли. А в суматохе-то никто нас и не приметил. Держимся мы все трое вместе, друг за дружку, а там у них по кораблю крик, вой, дети плачут, содом такой, что не приведи господи больше увидеть... Дождь тут так и хлещет, молния небо режет... И вдруг всё это сразу покатилось кувырком, и нас с румынцами расшвыряло во все стороны: корабль так с разгону о дно и ударился. Вот так, думаю, и побегство: из одной беды еле выбился – в другой по уши увяз; из огня, можно сказать, да в полымя попал. А тут, слышим, говорят, что в камере у них воды полно. Разыскал я своих румынцев: «Что, – говорю, – други, будет теперь?» А они пальцем тычут:

«Гляди! – говорят. – Берег видишь?»

И впрямь, берег видно саженях в ста, да ветер идет на нас с берега, от луды нас, того гляди, отдерет да назад в море угонит с течью и водою в камере.

Стали тут матросы мачты рубить да борта, плот вязать да сколачивать, а кругом такое творится, что некоторые прямо рехнулись. И то: спустили шлюпки, а их сразу – о камни да в щепы. Плот спустили, стали на него сажать ребят да баб, совсем обезумели которые, да не помог им и плот: буруны завертели его волчком, и перевернулся он со всеми людьми, только пузыри забулькали. Румынцы мои совсем приуныли, да и я пал духом, даром что в море купался не раз. А капитан, здоровенный такой англичанин, стал кричать, охотников вызывать, кто бы двойные чалы[38] отвел к берегу и зацепил бы их за камни: они из воды у самого берега там торчат. Я было хотел вызваться, да меня румынцы мои удержали:

«Ты, – говорят, – и себя выдашь и нас погубишь. Стой, – говорят, – тут вот, в сторонке».

Ну, тут, значит, другой выискался, матрос; скинул он с себя одежу, чалы у него колесом наворочены, где идет, где плывет и всё колесо своё разворачивает. Уж и подергало его, беднягу, вертело, било, швыряло, – думали, пропал человек, а он вот сидит уже на камнях и чалы вокруг них заматывает.

И стали по тем чалам люди на берег перебираться; каждый за чалы держится да о себе только думает, а нас никто и не замечает. Много тут, скажу я тебе, народу в воду сошло, да немного на берег вышло: кого с камней волною содрало, кто с перепугу чалку потерял... Порешили мы с румынцами идти не друг за дружкой, а вперемежку с другими. Я-то к морю привычный, пошел первым, к камням в благополучии вышел и на берег выбрался, а румынцев моих я больше так и не видел. Они из сухопутных были, ну, значит, не выдержали. Так и не привелось мне попить у них того вина-самотека...

– Так-таки не пришлось? – разочарованно спросил Тимофеич.

– Так и не пришлось... Я же говорю тебе, что больше румынцев тех я не видел. Они и сами-то вместо ренского своего вина морского рассолу наглотались да с тем и на тот свет пошлч. Ну, а я на берег вылез, а на берегу кутерьма, не в себе прямо люди. Арапия тут со всего берега сбежалась, на горке стоит и на нас смотрит, и арапов там тех видимо-невидимо. Пока это переправа шла, налетел ветер, да уже с моря, корабль надвое переломил да к берегу стал разную снасть корабельную и добро там всякое с корабля нагонять. Мы было стали собирать кто парус, кто еду какую, а эти чернопузые арапы, или кафры, как они там называются, налетели как коршуны, стали нас бить и всё это у нас отнимать. Ко мне подбежал такой детина, в плечах косая сажень, пуговицы с кафтана у меня содрал да ещё по шее раза дал, так небо мне с овчинку показалось. Но оно, положим, и лучше, что пуговицы казенные он с меня содрал: всё-таки через день, через два могли они, англичане те, спаслись которые, заприметить, какой это к ним королевский пушкарь вдруг с неба свалился. Я это смекнул, только когда очнулся после того, как арап тот мне по шее наклал. Отошел я тогда в сторонку, позументики последние с себя потихоньку сорвал, за бугорок забросил да ещё кафтан свой наизнанку вывернул...

В это время серенькая каменка, видно обитавшая где-то по соседству, села на бревнышко, рядом с Федором, и стала быстро двигать хвостиком вверх и вниз.

– Стрекогузочка... – улыбнулся Федор. – Цвить-цвить-цвить... – и начал подманивать пташку рукой.

Но та повертелась, повертелась, помахала хвостиком, сорвалась с места и ринулась вниз, к ручью.

– Вишь ты: тварь неразумная, а в неволю не хочет... – заметил Тимофеич.

– Да кто её хочет, Тимофеич?.. Кто себе враг?..

– А вот у Еремии – кенарь, немец ему подарил; поет таково удивительно: и россыпью, и колокольчиком, и так, и этак... Еремия сколько раз для смеху клетку на крыльцо вынесет да дверку откроет, а кенарь и не шелохнется: было бы канареечное семя, а ему и в клетке хорошо.

– Так это кенарь тот, окладниковский, в клетке, должно, родился. Он и не знает, чем небо пахнет да как солнце греет. А посмотрел бы ты, какие кенари у арапов тех в рощах по вольной воле летают да каково, стервецы, голосисто верещат! Те у Окладникова не уживутся, а уживутся, так всё ж при случае дадут стрекача... Да... Так вот не досказал я тебе, как всё со мной злодейственно дальше вышло. Всего собралось нас на берегу человек сорок, а сколько потонуло, не могу тебе и сказать. Было среди нас и несколько барынь английских и даже мальчонка один, лет десяти. Уж каково-то он на бережок выбрался, просто даже диво. Сбились мы все в кучу около капитана, а он говорит, чтоб все его слушались, что надобно всем пешком идти через дебри и выйти к одному мыску, по-нашему будет – Добрая Надежда. И выдумают же люди, господи, – назовут!.. Потерял я там, можно сказать, и вовсе надежду и стал было что твой окладниковский кенарь; от Елены ушел – да на Надежду нарвался; променял кукушку на ястреба. Ну, да об этом речь впереди.

Так вот, пошли мы берегом, идем, реки вброд переходим, жжем ночью костры, голодаем и холодаем, а как в деревню какую сунемся, так арапы тамошние гонят нас в шею да ещё последнее отнимают. И здорово ж, черти, горазды они драться, арапы те! Башмаки на мне были с пряжками медными, так один такой, не молвив слова, повалил меня наземь, башмаки стащил да тут же сел примерять. Я встал, почесываюсь, на него гляжу. А он башмаки натянул, поднялся, взял меня за плечи да как даст мне коленкой в зад солдатского хлеба, так что я уж летел, летел, да и не знаю, куда залетел, так рожей в песок и шмякнулся.

Жрать прямо было нечего, так они, англичане, что выдумали! Китов там дохлых по берегу довольно. Киты, прямо сказать, дрянь, мелкота, не то, что наши, груманские. Так англичане эти додумались на китах костры жечь. Костер горит, а мясо китовое на китовом же сале так самосильно и поджаривается. Ну, устриц тоже жрали, травку там какую-то собирали... Очень уж ночами бывало страшно, как поднимется тут рык, вой, скрежет зубовный, всякий зверь по-своему лютует... Но ничего, терпим, идем, я – как будто и не я, трусь около, держу язык за зубами, молчок, иду, румынцев моих утопших вспоминаю, что с товарищами было б мне веселее и легче.

И протекло тут немало времени, все приобыкли друг к другу, только замечаю, что какие-то на меня поглядывают то сзади, то сбоку, нехорошо таково смотрят. И подходит ко мне здоровенный этот капитан и хватает меня сразу за шиворот.

«Что ты, – говорит, – за человек, откуда тебя к нам вынесло, какая, – говорит, – твоя нация?»

Что ему тут скажешь? Я ему и говорю, что я православной нации, христианской, значит, и что иду я по своей надобности. А он как взъестся на меня.

«Тут, – говорит, – тебе не почтовый тракт и не большая улица. Что, – говорит, – ты дурачком-то прикидываешься? Ты, – говорит, – наверно, беглый; вон и кафтан на тебе пушкарский, даром что все пуговицы с мясом повыдраны. Я, – говорит, – тебя арестую; ты иди сейчас с нами, а как придем мы в Добрую Надежду, так я тебя там начальству передам».

«Шут, – думаю, – с тобой, на что мне твоя Надежда? Дай, – думаю, – доберусь только до человечьего жилья, от арапов этих злодейских подальше...» Ну, и вышли мы к голландцам, фермы там голландские богатейшие, а работать, видишь, некому. Они, голландцы эти, арапов ловят и на себя работать заставляют. Но арапы эти или мрут, или, как и я, в бегуны уходят. А я думаю: терять, – думаю, – мне нечего – чем к Надежде сразу в петлю лезть, давай-ко я лучше пока что тут по фермам поболтаюсь. Переночевали мы на одной ферме, наутро выступаем в путь, а я – шасть в зады, да там и засел. Сижу час, сижу другой, думаю – пора выходить. Вышел на двор, иду по двору, встречаю хозяина, а он на меня, старый голландец этот, смотрит:

«Что ж, – говорит, – ты отстал ? »

Я ему – что заспался совсем, не знаю, как и быть.

«Ты, – говорит, – какую работу по хозяйству знаешь?»

Я говорю, что всякую работу могу работать.

«Ну, – говорит, – оставайся у меня; будешь хорошо работать – ничего тебе не будет; я, – говорит, – знаю, что ты беглый».

Вот и приставил меня к скотине; а там у него овец, и баранов, и коз, всякой живности – гибель, и на всё нас только двое: я да еще арап один кривой. Поселили меня в блошнице какой-то, из жердочек складена, на гнилой соломе. Харчи – тьфу! – пойло, хуже лисьей твоей похлебки; только и спасался, что заберусь в хлев да козлуху какую подою. Хоть бы сапожонки, дьявол, выдал, а то так, босиком, в кафтане своем драном и маялся. Поработал я у голландца с неделю, да и думаю: не для того я от Елены сбежал, чтобы к тебе, собака, в кабалу лезть; убегу, думаю, и от тебя. А бежать, надо сказать тебе, только одна дорога – всё к ней же, к Доброй этой Надежде, пропади она совсем. Убегу, думаю, к Надежде, там залезу опять на какой ни на есть корабль, в мурье спрячусь, авось на этот раз счастливей буду. Припас это я кукурузных лепешек да в одно такое утро, на самом рассвете, пустился по фермам тою же дорогою, какою недели за три до меня прошли спасенные с того погибшего корабля. На какую ферму ни приду, говорю, что человек я православной нации, с того же погибшего корабля, и, захворавши в дороге, своих догоняю. «Если и догадаются, думаю, что я беглый, так мне-то что? Прогонят – уйду, а захотят меня в кабальщину хитростью какой, так убегу, – я бегать стал горазд; от двоих, думаю, убежал, так убегу и от тебя, собака...» Но ничего: всюду меня кормили, жалели даже... Один такой голландец спросил было, какую я работу знаю, а я, не будь дурак, и говорю, что я из духовных и никакой такой работы не знаю, кроме как псалтырь по покойникам читать. Ну, голландец от меня и отошел ни с чем, а я дальше зашагал по пескам тем горячим; и шагал это я, шагал и шагнул еще раз к тому теплому морю, к самой этой Надежде...

Но тут Федор схватился рукой за затылок и вскрикнул. Он так при этом неловко дернулся, что свалился на бок и покатился вниз, раза два перевернувшись на бревнах. Испуганный Тимофеич вскочил на ноги и отбежал на несколько шагов в сторону. Оба недоуменно глядели на ворох шкурок, где шевелился какой-то комок, словно ободранный и давно съеденный песец пришел требовать назад свой кафтанчик, который Тимофеич только что мял и разглаживал в своих натруженных руках.

Загрузка...