ПРОГУЛКА

Одним знаменательным, прекрасным весенним вечером Белаква остановился посреди Пастбища Гэллопс, принадлежавшего когда-то покойному Босс Крокеру. На этом пастбище в прежние времена обычно паслись лошади, которых теперь нигде не было видно. Не было и Притти Полли, этой красивой и добросердечной кобылы, которую похоронили где-то поблизости. А остановился Белаква не столько для того, чтобы передохнуть, сколько для того, чтобы дать возможность красоте окружающего пейзажа наполнить все его существо. Бродить по тем местам, по ярко-зеленой муравушке, укрывающей все вокруг, в хорошую погоду было почти столь же приятно, как и ходить по скаковым кругам ипподрома в Шантийи[146] и поглядывать на Замок.

Белаква стоял, опираясь на палку, и сожалел о тех добрых старых временах, когда здесь, между Леопардстауном, расположенным там, внизу, у подножия холмов, и теми местами, которые прозывались Две Скалы и Три Скалы, находившимися дальше к югу, паслись лошади, ибо они придавали пейзажу нечто такое особенное, чего не могли придать ему овцы и ягнята, во множестве бродившие вокруг. Казалось, каждую минуту в мир приходят все новые ягнята, трава была забрызгана алыми пятнами — следами, остающимися после их рождения; пели жаворонки; живые изгороди одевались новой листвой; солнышко, хотя уже и двигавшееся к закату, все еще ярко светило, небо было цвета плаща Марии[147], маргаритки расположились на своих местах, где им и положено, все, в общем, было в порядке. Не хватало лишь кукушки. Стоял один из таких Весенних Вечеров, когда представляется весьма сложным, предаваясь размышлениям, не думать о Боге.

Белаква всем тем своим весом, который не распределялся на ноги, опирался на палку и обозревал окрестности в некоторой степени невидящим, но влюбленным взглядом, а его собака Керри-Голубка сидела рядом на изумрудной траве. Собака была уже старой и вряд ли пригодной для охоты. У нее еще хватило бы сил, чтобы загнать кошку на дерево, но на большее она не смогла бы сподвигнуться. И она спокойно сидела рядом с Белаквой, прекрасно зная, что в тех местах не было никаких кошек, и вполне равнодушно относясь к тому, что будет происходить дальше. Хотя, надо признать, блеяние ягнят ее несколько будоражило.

"Боже,— думал Белаква,— наверное, я уже прожил свои лучшие времена, уже качусь вниз, раз стал предпочитать эту пору года Осени..."

Мысль сия, высветившая с полной ясностью рубеж жизни, достигнутый Белаквой, поразила его, но не до такой степени, что он не был бы в состоянии двинуться с того места, где стоял. Да, он уже оставил позади наихудшее из наилучшего, что дается человеку в жизни, но ничего особо ужасного в этом нет, скорее даже наоборот. Можно надеяться, что по прошествии некоторого времени он, пройдя следующий жизненный этап, будет ковылять, по-старчески едва переставляя ноги, по своему саду камней, устроенному на японский манер, со слезами счастья на глазах. Доказательством — если, конечно, нужны какие-то доказательства — того, что мысль об ушедшей молодости с ее глупостями отнюдь не огорчила Белакву, пригвоздив его к месту, а подняла настроение чуть ли не до восторженности, может служить то обстоятельство, что он, освободив палку от той части своего веса, которую он на нее возложил, преспокойно двинулся дальше. А вот мысль о старческой беспомощности, немощности и покинутости действительно обычно ввергала его в крайне мрачное настроение — когда она его посещала, он чувствовал себя кораблем, вышвырнутым бурей на берег, лишенным какой бы то ни было возможности даже шевельнуться. Белаквова сучка плелась за ним; ей было жарко и скучно.

Медленно он поднял голову и устремил свой взгляд вдаль, туда, где находилась роща, к которой он направлялся. Ее обычно называли "Тома"; она, словно гребень, украшала вершину полого холма. Именно там у него была назначена встреча, но встреча только в том смысле, в котором, скажем, рыбак, назначает встречу с рыбкой в речке. Белаква так часто посещал эту рощу, что знал в ней все закоулки, но не знал названий пород деревьев, там растущих. Нет, некоторые породы он легко узнавал: сосну, ель. Наверное, смог бы определить дуб, может быть, вяз, однако вряд ли он смог бы сказать, какое именно дерево перед ним. Он, выросший, можно сказать, за городом, не мог отличить дуб от вяза! А вот лиственницу он знал хорошо просто потому, что часто взбирался на лиственницы еще в те времена, когда был маленьким толстым мальчиком. И вот теперь его взгляд остановился на группке лиственниц, очень трогательного светло-зеленого цвета, расположившихся на склоне холма. Воздействие на него вида этих лиственниц, одновременно мучительно-теребящее и ласково-успокаивающее, оказалось необыкновенно сильным. Белаква шел, не останавливаясь.

Вот если бы его жена, думал он, завела бы себе какого-нибудь чичисбея[148], как все было бы замечательно. Она знала, как сильно он ее любит, а вот чичисбея заводить отказывалась. Белаква пока был всего лишь помолвлен, но думал о своей невесте уже как о жене — было бы, кстати, неплохо, если бы подобное отношение усвоили себе все молодые люди, собирающиеся произвести в жизни серьезную перемену матримониального характера. Белаква постоянно твердил своей невесте, что им следует строить жизнь на солидном основании супружеской измены. Она понимала суть его предложений, высоко оценивала те чувства, которые им двигали, признавала, что доводы его убедительны и логичны, однако не хотела — или не могла — заставить себя принять ту линию поведения, которая привела бы к результату, желаемому Белаквой. Он был совсем не дурен собой, его можно было бы даже назвать кретиническим Томом Джонсом[149]. О, она убьет в нем какую бы то ни было любовь к себе своими выходками еще до того, как зазвонят колокола в день венчания, и на этом все проблемы разрешатся сами собою.

Размышляя над этими и другими сходными жизненными затруднениями, Белаква добрался наконец до южной оконечности Пастбищ Гэллопс и до проселочной дорога, которую нужно было пересечь, чтобы попасть в следующую вереницу полей. Кругом — широкая вольница пажитей зеленых, и запрещающие ряды зеленеющих живых изгородей, и темные полосы канав, и благословенная мурава, усыпанная маргаритками, и среди всего этого — дорога, как извивающийся рубец, как полоса от удара невероятных размеров плетью; ему несколько раз придется пересекать эти жестокие полосы, прежде чем он доберется до своего леска лиственниц. Путь преградила невысокая стена, но она оказалась слишком высокой для Белаквовой сучки, достигшей уже солидного возраста, и ему пришлось помочь ей перебраться через степу мощным толчком в ее заднюю часть. Если бы он дал себе труд остановиться и подумать, то наверняка бы пришел к выводу, что перекидывание через стену собаки, ставшей уже немощной, доставило ему удовольствие, но он не остановился и не проанализировал свои чувства — он просто быстро, без особых затруднений перелез через препятствие, возникшее на пути, подумав при этом: как все-таки замечательно быть еще не старым и полным энергии.

В придорожной канаве с другой стороны дороги располагался весьма странного вида экипаж: то была древняя повозка с большими колесами, обвешанная тряпьем и лохмотьями. Судя по всему, повозка эта не свалилась в канаву, а была поставлена туда так, чтобы не мешать возможному движению по дороге. Белаква оглянулся по сторонам, ища глазами то животное, которое должно было притащить эту повозку — ведь не свалилась же она, в самом деле, с неба! Но ничего такого, что хотя бы отдаленно напоминало тягловое животное, нигде не наблюдалось; не видно было даже ни единой коровы! А вот под повозкой сидел совершеннейший оборванец, погруженный в какое-то занятие, но Белакве пока не было видно, в какое. Лучи заходящего солнца освещали эту сцену так, словно бы радовались новорожденному агнцу. Белаква, быстрым оком окинув неприглядную повозку и бродягу под ней, испытал — о несчастный буржуа! — острейший приступ стыда за свое откормленное чрево. Сучка Керри очень осторожно подступила поближе к повозке и обнюхала лохмотья. Подошла еще ближе.

— П-шла вон! — вдруг рявкнул бродяга.

Только теперь Белаква рассмотрел наконец, чем же занимался этот оборванец. Он чинил какую-то кастрюльку. В раздражении, что не получается как надо, он колотил своим инструментом по безвинному сосуду.

— Штаны мне все обосцала,— сказал бродяга кротко.— Я и то в штаны не делаю. Но чего уж, не впервой.

Как это она успела нагадить на его штаны!

Белаквова собака нарушила право этого человека на уединение[150], которое, как полагал Белаква, являлось неотторжимым человеческим правом, высочайшей прерогативой Христианина! Какой ужас! Но бродягу это нарушение его наивысочайшей прерогативы отнюдь не рассердило, и в голосе его совершенно не слышалось ни обиды, ни злобы, ни возмущения. А вот Белаква был смущен до крайности.

— Добрый вечер! — пропищал он, трясясь мелкой дрожью от ужаса,— Не правда ли, прекрасный вечерок, а?

Улыбка, которая является самым надежным доказательством отсутствия злобных чувств и неприязни, преобразила печальное лицо человека, сидящего под повозкой. Оказалось, что оно исключительно красиво, это лицо, и в немалой степени благодаря черным, хоть и давно нечесаным, лохматым волосам и шикарным усам.

— Ну, ничего, нормально,— сказал бродяга.

После такого ответа дальнейшая беседа становилась невозможной, а вопрос о каком-то возмещении или извинениях отпал сам собой. Инстинктивное благородство этого великолепного создания, сидящего ввечеру под повозкой и наслаждающегося прелестями приватной жизни, ее радостями и печалями, было не благоприобретенным, а врожденным качеством (возможно, когда-нибудь Белакве, если бы ему повезло, удалось бы обрести подобное же благородство), и ему не нужны были все эти условности и выверты напускной вежливости. Белаква произвел неопределенный взмах своей палкой и двинулся дальше по дороге, навсегда уходя из жизни этого подповозочного бродячего лудильщика, этого настоящего человека, которого наконец-то встретил Белаква.

Но не успел он отойти на приличное расстояние, не успел даже свернуть в поле, как услыхал позади себя призывные крики и дробный перестук копыт. Повернувшись, он увидел — кого бы вы думали? — свою дражайшую Люси, свою нареченную, скачущую на великолепном скакуне. Она ураганом пронеслась мимо Белаквы, потом, натянув поводья, осадила коня и совершила головокружительный караколь[151]. После того как ее конь немного успокоился, а сама Люси немного отдышалась, она объяснила удивленному и, если говорить правду, слегка раздосадованному ее появлением Белакве, как она оказалась на той дороге и как она отыскала Белакву.

— Я заезжала к тебе, а мне сказали, что ты куда-то ушел...

Белаква поглаживал морду коня, бродя рукой по мягким челюстям. Бедное животное, его гнали так, что оно теперь все в мыле. Оно глядело на Белакву глазом с очень белым белком. Да, оно будет терпеть эти непрошеные фамильярности со стороны человека — такова уж у него планида: быть в рабстве у людей,— но оно надеялось на то, что прежде чем умрет, все-таки сможет крепко укусить человека.

— Ну вот, тебя не было дома, я не знала, что мне делать, и что ты думаешь, я сделала?

Белаква просто не мог представить себе, что же можно сделать в подобной ситуации, кроме того как попытаться не расстраиваться по такому, прямо скажем, не очень значительному поводу и отправляться по своим делам.

— Нет, я сделала иначе: я взяла бинокль, забралась на крышу дома и, как верная подруга, стала изображать из себя сестрицу Анну[152].

— Залезла на крышу? Не может быть! — воскликнул Белаква. Ему было очень приятно узнать о такой напористости Люси, проявленной в поисках его, Белаквы.

— Очень даже может быть. И в конце концов я тебя высмотрела. Я увидела тебя, одиноко бродящим по Пастбищам Гэллопс.

Ну просто очаровательно? Белаква прижался к ноге Люси, которая все еще сидела на коне.

— Милый,— проворковала Люси.

— Однако,— тихо приговаривал он,— однако это ж надо было додуматься, замечательно...

— А потом я понеслась по дороге, которая ведет к Гэллопс...— Люси задохнулась, восторгаясь своей собственной находчивостью и настойчивостью.— Ну, вот я и здесь, с тобой!

Как она мчалась! Как уверенно она выбирала дорогу! Как умело срезала углы! Почти так же волнующе, как в кино, когда гонятся за уходящим поездом! Белаква поцеловал Люси в колено.

— Браво!

Подумать только — вот перед ним женщина, которой так приспичило его увидеть и с ним пообщаться! Разве можно не умилиться?!

И лицом, и фигурой Люси была обворожительна, и как человек она была почти само совершенство. Вот возьмите для примера хотя бы несколько ее черт: она была черноволоса как гагат[153], ее бледность не менялась ни при каких обстоятельствах; ее довольно коротко постриженные волосы вороньим крылом укрывали ей голову; ее лоб формой напоминал веерообразное окно над дверью, спроектированное блестящим архитектором. Но было бы пустой тратой времени перечислять все части ее тела и описывать их. Достаточно будет сказать, что эта молодая женщина была без какого-либо изъяна — само совершенство. Однако мы все же просто должны упомянуть о том, что ее тело — которому, увы, как и всякой человеческой плоти, суждено увянуть,— что ее нижние конечности, от того места, где они начинались и до самых кончиков пальцев, где они заканчивались, были столь безупречны, что даже человеческие тела, изображенные Синьорелли[154], кое в чем ей бы уступили. И добавим еще, что все очарование ее ног и бедер можно было оценить по достоинству, даже несмотря на ее бриджи для верховой езды. Что еще можно было бы сказать о женских ножках, включая бедра? А может быть, это все просто нелепо и смехотворно?

А Белаква меж тем, после того как улеглись первые восторги, вызванные ее неожиданным появлением и рассказом о том, как она его высмотрела издалека, стал задаваться вопросом, пока не произнося его вслух: а какого, собственно, черта ей от него нужно? Но судя по всему, ей ничего конкретного не было нужно, и на его осторожный вопрос она ответила, что ей просто хотелось побыть рядом с ним. Что, несомненно, не соответствовало истине — ей хотелось кой-чего, совершенно конкретного. Однако мы умолчим, чего именно.

— Послушай, моя дорогая Люси,— собравшись с духом произнес Белаква,— я знаю, что ты... что ты не будешь против, если сегодняшний вечер я проведу...— Белаква запнулся, подыскивая нужные слова, которые под внешней ласковостью скрывали бы жесткие факты: — ...проведу со своей Funklein[155].

Люси, судя по выражению ее лица, была явно огорчена и раздосадована этими словами Белаквы. Он, как ящерица, все время от нее убегает! Похоже, избегать ее уже вошло у него в привычку. Если он в ближайшее же время не изменит своего поведения, то какой ей от него прок?

— Понимаешь, меня замучил приступ кашля,— пожаловался он, а потом стал извиняться.— Ну, а из-за этого препаршивейшее настроение. Надеюсь, с Божьей помощью все скоро пройдет, но пока я не гожусь для общения ни с кем, особенно с такой миловидной женщиной, как моя Люси.

По отношению к Люси эпитет "миловидный" был явно недостаточен (в этом был какой-то отголосок поэзии Нобелевского лауреата Йетса[156]) — она, как мы сказали, была просто красавица, с иссиня-черными волосами, бледным, застывшим в мраморном совершенстве лицом, с плотной, гибкой коленкой, твердой, изумительной формы грудью, которая, придется нам походя заметить, слегка вспотела под черной кофточкой.

Теперь был ее черед высказаться.

— Неужели ты воображаешь,— вопросила Люси,— что мне нужно твое общество, от которого в данный момент столько же проку, сколько от и так уже никому не нужной перочистки! Пусть засыхают в ручке чернила, пусть — если выразиться несколько по-иному — вино вычищает осадки!

Белаква, выслушав этот выпад, заговорил и сказал именно то, что, как полагала Люси, он рано или поздно скажет, и вынудить его к этому высказыванию можно было, просто выдерживая с ним нужный тон в течение достаточно долгого времени.

— Я, видишь ли, отправился на прогулку именно для того, чтобы разогнать сплин.

— Разогнать сплин? — воскликнула Люси. Ее уже так утомили его унылые настроения.

— Ну да, я же тебе объясняю,— бормотал Белаква,— меня охватил сильнейший приступ хандры, моей извечной подруги, пособницы дьявола, вот я и отправился в одинокую прогулку, чтобы развеяться.

Белаква водил пальцем, который напоминал раковину ископаемого белемнита, называемого часто "перстом дьявола", по шкуре коня и мучительно размышлял над тем, как же высказаться таким образом, чтобы его поняли и не обиделись.

— Меня охватила черная тоска — это, как ты знаешь, со мной бывает,— и я решил, что лучше всего мне будет отправиться вон в тот лесок. Я надеялся, что такая прогулка даст мне немного sursum corda[157],— выдавил наконец из себя Белаква с достаточной убежденностью, но с несчастным видом.

Представлять свое решение отправиться в лес через пастбища как спонтанное также являлось отклонением от истины, ибо он мечтал о прогулке в лес с самого утра.

— Corda — это хорошо,— мечтательно проговорила Люси.

Как только она с одной из своих быстрых, ладных улыбок произнесла эти слова, ее вдруг поразило неожиданное прозрение, и она поняла, что же в действительности представляет собой Белаква — и то, что она разглядела в Белакве, было очень похоже на его истинную сущность и поразило столь сильно, что она чуть не выпала из седла. Но она очень быстро пришла в себя, а Белаква, который теребил пальцами уздечку и тем самым, сам того не подозревая, заигрывал с большими неприятностями, ничего и не заметил.

— Я знаю,— проговорил он печально,— ты не веришь, что можно впадать в такие состояния, которые излечиваются простой прогулкой. Женщины, как правило, считают, что все это глупости. Но если ты не доверяешь мне уже сейчас, то что же будет...

Белаква умолк, и стало ясно, даже коню, что он зашел слишком далеко.

А что же поделывала сучка Керри все это время? Она сидела в придорожной канаве и прислушивалась.

Солнечные лучи падали так, что, казалось, солнце заходит на юге, а не на западе — Люси на коне и стоящий рядом Белаква уже полностью погрузились в тень, падающую от высокой живой изгороди, располагавшейся слева от Люси, а Пастбища Гэллопс, тянувшиеся с правой от нее стороны, все еще были озарены солнечным светом. Хотя жаворонки уже улеглись спать, а грачи собирались последовать их примеру, общий фон шума, стоявшего над пастбищами, отнюдь не уменьшился, ибо ягнята блеяли тем громче, чем ниже опускалось солнце, а вдалеке, в подкрадывающихся сумерках стали брехать собаки. А вот кукушка по-прежнему молчала. Белаква подошел к придорожной канаве, в которой сидела его собака, конь закрыл глаза и низко опустил голову, Люси совершенно неподвижно сидела в седле и смотрела прямо перед собою, явно ничего не видящим взором, и все они, казалось, к чему-то прислушивались: женщина, сука, конь и мужчина. Бродяга мог бы их видеть, если бы захотел, между спицами высокого колеса повозки — для этого ему надо было бы наклонить голову в нужное положение, но даже если бы он это сделал, то все равно не увидел бы их всех сразу, внутри одного сегмента колеса между двумя ближайшими друг к другу спицами, потому что они находились слишком далеко от него.

Люси, решившая проверить, насколько верно ее ужасное предположение, очень скоро так пристыдила своего возлюбленного, что он пошел на попятную и принял ее условия, ибо он был, как воск, в ее руках всегда, когда дело касалось свершения какого-либо действия. Было договорено, что они встретятся у калитки забора, который вился вдоль дороги, отгораживая ее от леса, причем Белаква пойдет напрямик, а она поедет по дороге кружным путем, ибо совершенно исключалась возможность того, чтобы заставлять коня прыгать через все эти высокие изгороди, стены и насыпи, которые встречались чуть ли не на каждом шагу. Какая злая судьба воспретила им встретиться там, где они условились? Их маленькая группа, состоявшая из Белаквы и Люси на коне, распалась, и они двинулись в путь, каждый своей дорогой, а бродяга, глянувший в их сторону между спицами колеса своей повозки, увидел лишь пустую дорогу, отороченную с двух сторон зеленью.

Люси, мерно покачиваясь в седле, вела коня уверенной рысью. Мы можем здесь упомянуть о том, что обычно езда аллюром, который раскачивал ее в седле, веселила и возбуждала ее, но теперь этого не произошло, настолько сильно была она ошеломлена своим неожиданным прозрением, открывшим ей истинную сущность Белаквы, этого человека, который был приговорен судьбой стать ее супругом, компаньоном в путешествии по жизни. Если ее страшное прозрение открыло ей действительную картину, то сердце ее разбито, не говоря уже о ее помолвке. Но все же неужто то, что ей открылось, правда? Он из такой хорошей семьи, он так честен во всем — это она знает наверняка,— он столь духовен, учился в университете, так неужели он и в самом деле может быть таким гадким и противным, как ей вдруг увиделось? И совершенно непонятно, как она могла быть столь ослеплена своей любовью к этому человеку, что не видела его сущности раньше! А любовь эта, которой уже больше года, вспыхнула в каком-то болезненным порыве, когда они повстречались в Palais de Danse[158], усиливалась с каждым днем и достигла накала какой-то болезненной страсти. А теперь она вынуждена была признать, что ее ужасное осмысление Белаквовой сути, озарившее ее так неожиданно, являлось прекрасным ключом к пониманию многих сторон его личности, которые ранее она никак не могла постичь: например, этот его детский лепет о том, что с ним она должна жить лишь духовно — жить так, как слушают духовную музыку,— а с кем-то другим телесно; все эти его перепевы насчет sursum corda, особых "личных состояний", недоступных пониманию женщины; все эти его выходки, случавшиеся еще на заре их романа, когда он вдруг оставлял ее одну и отправлялся бродить по песчаным дюнам, и происходило это вплоть до самого последнего времени, накануне бракосочетания, времени, о котором — как бы ни развивались события дальше — она всегда будет вспоминать, как о той поре, когда ее чувства оказались удушенными в сосновом лесу.

А в это самое время одна хорошенькая молоденькая немка со словами "wie heimlich!"[159] опустилась в этом леске на землю на подстилку из сосновых иголок рядышком со своим Tanzherr'ом[160], с которым она отплясывала в Гарольдовом "Кроссе".

Дорога, извиваясь, взбиралась вверх по склону холма меж изгородями красного боярышника. Люси, которой хотелось прибыть на назначенное место первой, вела коня рысью, пришпоривая его коленями и координируя свои подскакивания в седле таким образом, чтобы сохранялся нужный ритм сложного движения. Однако при этом она была так захвачена своими тяжкими размышлениями, что совершенно не обращала внимания на то, что ее окружает, и вдоль дороги могли бы тянуться самые невзрачные изгороди, а не цветущий боярышник, который выглядел особо красиво в последних лучах заходящего солнца, создающих восхитительную игру теней — но все эти красоты оставались незамеченными прекрасной всадницей, погруженной в грустные мысли. Не замечала она и того леса, виновника всех злоключений, который уже вставал перед нею и на опушке которого деревья росли столь плотно, что опушка казалась деревянным забором. Однако чем ближе она подъезжала, тем явственнее частокол этот разъединялся на отдельные деревья, меж которыми проглядывали таинственные глубины леса. Не замечала она и вьющейся тонкой и высокой струйки дыма, который то слегка расползался, то слегка ужимался, подчиняясь какому-то особому ритму, подобному тому, что присутствует в немецкой сентиментальной песне. Дымок этот, призрачно колеблющийся на темно-зеленом фоне сосен, мог бы быть воспринят как некое знамение.

Белаква все это подмечал и видел все признаки весны, заметные и по отдельным деревьям, и по лесу в целом, и по боярышнику в цвету, и по мертвым ягнятам, лежащим у изгородей. И струйка дыма тоже возвещала весну. А почему бы ему, собственно, всего этого не замечать? Ведь он не пребывал в состоянии душевного хаоса, в котором обреталась Люси. Бедная девочка! Она вокруг, себя ничего не замечала, ибо она была целиком поглощена лишь тем, как бы изгнать из головы ту мысль, которая глодала ее с того самого момента, когда она так неосторожно бросила: "Corda — это хорошо!" И чем больше она прилагала усилий, тем сильнее мысль это оттесняла в сторону все остальные мысли. Низвержением ее кроткого Белаквы с положения человека, которого она еще так недавно любила со всеми его недостатками и непредсказуемыми выходками, до положения! человека, которого иначе как пошлым предате лем не назовешь, нельзя было пренебрегать хотя бы уже потому, что для девушки ее душевного склада такое ниспровержение оказалось тяжким шоком, поразившим все нежное устройство ее чувств. Два Белаквы: один — тот прежний и так мило загадочный, другой — тот нынешний и гадкий хам, вели меж собою жестокую битву в ее душе. Кто-то из них победит, и ей придется сделать свой выбор, причем еще до того, как она отправится спать, хотя как подступиться к осуществлению этого выбора, она не знала и оттого пребывала в полной растерянности. Лишь в одном она была уверена — решение следует принимать сс-годня же, и придет оно к ней скорее всего само собою. Какую бы неприязнь окончательное осознание истины не породило в ней, не лучше ли обрести уверенность, чем потом горько жалеть?

А время шло своим ходом, и теперь можно было с полным правом сказать, что стали опускаться сумерки.

Шикарный лимузин, двигавшийся почти бесшумно — наверняка какой-нибудь "деймлер" или "ролс-ройс",— за рулем которого сидел член Палаты Лордов в состоянии сильного алкогольного опьянения — когда-то говаривали в Англии: "был пьян как лорд", а в России подобное же состояние определялось как: "пьян как сапожник",— неожиданно выскочил из-за поворота узкой дороги и, не просигналив и не включив фар, врезался в sternum, то бишь в грудину коня. Последствия оказались ужасны. Конь встал на дыбы и на мгновение замер в позе, называемой в геральдике rampant, а Люси скатилась с крупа вниз и с огромной силой ударилась о землю сначала нижней частью позвоночника, а потом и черепом. К этому двойному удару прибавился вес упавшего на нее коня, а лимузин взлетел передними колесами на то, что осталось от коня, который, кстати, тут же, в сгущающихся сумерках испустил дух, sans jeter un cri[161]. Люси, однако, повезло меньше, и она до конца жизни оставалась обезображенной калекой, утерявшей всю свою красоту.

А теперь вернемся к Белакве — пришла и его очередь.

Он прибыл к назначенному месту свидания, полагая, что Люси уже его там дожидается, ведь она как-никак скакала верхом, а он двигался пешком, на своих двоих, да по пути останавливался, шел медленно, созерцая красоты угасающего дня. Добравшись куда следует, Белаква, ожидая появления Люси, уселся на траву. Темнело, а она все не появлялась, и мы знаем, почему.

— Трах-тарарах! — вскричал он наконец, обращаясь к сучке Керри.— Она что, думает я буду торчать здесь, ожидая ее, всю ночь?

Белаква дал Люси еще пять минут на то, чтобы объявиться, по прошествии которых поднялся с земли и пошел по склону холма вверх и вскоре добрался до опушки леса. Там он остановился и прочесал взглядом своих слабых глаз все открывающееся ему пространство, заливаемое наступающей мглой. Подобно тому, как Люси некоторое время до того стояла на крыше дома и выискивала его бинокулярным жадным взглядом среди холмов и пастбищ — и таки нашла его! — так и Белаква теперь, стоя на холме на опушке леса, высматривал Люси, с той существенной разницей, однако, что делал он это со значительно меньшим стремлением ее заприметить, и когда Люси нигде не обнаружилась, то Белаква даже испытал облегчение, а не огорчение. Он быстро потерял интерес к своему занятию и вскоре вообще перестал ее высматривать и предался разглядыванию неясно открывающихся ему сквозь полумрак видов.

И тут он услышал, как вдалеке пулеметной очередью крекс-крекс-крекс-крекс-крекс-крекс-крекс протарахтел коростель, первый коростель, которого ему довелось услышать той весной. И звуки эти вызвали в нем душевную боль. А заныла душа оттого, что вот кукушки он-то как раз и не слышал. Белакву охватило колючее ощущение, что каким-то образом нарушен правильный порядок вещей, раз возможно такое, что вот человек прислушивается, день за днем вслушивается в надежде уловить кукование кукушки, а потом вдруг раз — и вместо кукушки слышит коростеля! Ему почему-то было отказано в том, чтобы усладиться бархатистой терцией кукушки с ее скрытым обещанием счастья, а вместо этого было предложено тарахтенье коростеля с его мрачным, предсмертным настроением. Хорошо еще, что Белаква не верил во всякие зловещие предзнаменования. Он привязал сучку Керри за поводок к дереву, задействовал то, что он называл своим "теменным глазом", и углубился в лес.

Белаква, потратив много времени в напрасном ожидании Люси, вступал под своды леса значительно позднее обычного. Он побродил в тех местах, где, как правило, обнаруживал то, что искал, но поиски не принесли желаемых результатов, он уже собирался оставить это явно бесполезное занятие и отправиться домой, как вдруг заметил неподалеку в ложбинке какое-то движение и трепетание чего-то белого. Белаква осторожно и бесшумно подобрался поближе. Оказалось, что там, как он и ожидал, какая-то Fraulein и ее приятель предаются любовным утехам. Некоторое, впрочем весьма непродолжительное, время он наблюдал за ними, однако в этот раз он, непонятно по какой причине, не находил в созерцаемом обычного вдохновения. Более того, его интерес настолько угас, что он вообще перестал смотреть на копошащуюся парочку — чем весьма удивил самого себя — и принялся ползать рассеянным взглядом по все более сгущающимся до черноты теням. Вскоре он ничего уже не видел, кроме ближайших тяжелых ветвей, стволов и темноты, и не слышал ничего, кроме вязкой тишины, все плотнее его обступающей. Белакве казалось, что он погрузился глубоко на дно моря и темные массы воды давят на него со страшной, неумолимой силой.

Белаква наконец встряхнулся и на цыпочках стал уходить по мягкому мху прочь, надеясь, что ни один звук не выдаст его отступления. Он отправится домой, а Люси, не обнаружив его на назначенном месте, сообразит, конечно же, приехать к нему; они будут сидеть и слушать пластинки, и, может быть, у него совершенно переменится настроение. Но делая очередной шаг, он наступил на какую-то полусгнившую ветку, лежавшую на земле, ветка сломалась под подошвой ботинка с громким треском, Белаква от неожиданности оступился, потерял равновесие и упал лицом вниз. А потом, не сообразив толком, что ему надо делать, он бросился бежать в полутьме, виляя меж деревьями, а за ним, преследуя его и громко топая, бежал разъяренный Tanzherr.

Если знакомство с местностью и давало Белакве некоторое преимущество, то оно сводилось на нет болью в ногах, которая даже ходьбу делала затрудненной, а бег превращала в настоящую муку. Когда Белаква уже приближался к тому месту, где он привязал свою собаку — а это значило, что до опушки леса оставалось пройти совсем небольшое расстояние,— он вдруг понял, что его уже догоняют и что ему нужно остановиться, повернуться к противнику лицом и принять бой. Ухватив свою палку покрепче и замедлив и так черепаший бег, Белаква, выбравшись на более открытое пространство, резко остановился, развернулся и, сжимая палку обеими руками, попытался нанести удар ее острым наконечником в гипогастриум, то бишь в подчревную, или еще проще, в нижнюю область живота своего преследователя. Однако этот удар, хотя и хорошо задуманный, оказался нанесенным преждевременно. Tanzherr увидел замах, ловко увернулся от острия, направленного в указанную область его анатомии, крутанулся на месте и, наклонив голову, как бык, бросился на Белакву, обрушился на него всем своим весом и свалил на землю.

И началось жестокое сражение. Белаква, хоть и отбивался, как женщина — дрыгал ногами, пытаясь нанести ущерб противнику ударами коленей, царапался, кусался,— все же оказал доблестное сопротивление. Но сил у Белаквы было столь же мало, сколь мало было скорости в его беге, и вскоре он оказался вынужденным просить пощады и сдаться на милость победителя. А победитель, перевернув побежденного лицом вниз и удерживая его за загривок, стал наносить нещадные удары по Белаквовой же спине и по всем другим местам, предоставляющим себя для побоев. А сучка Керри, надо отдать ей должное, неистово лаяла и рвалась на помощь избиваемому хозяину, тщетно пытаясь сорваться с поводка, которым была привязана к дереву. Fraulein, прибежавшая к месту битвы в своей тоненькой, беленькой исподней сорочке, стояла, прижимая белы руки к вздымающейся пышной немецкой груди, похожая в полутьме на привидение, и завороженно наблюдала за поединком, подсознательно полагая, что мужское проявление доблести в драке с мужчиной свидетельствует о наличии у триумфатора больших мужских возможностей, проявляемых в нежных борениях с женщиной.

Вопли Белаквы становились все тише, и наконец Tanzherr, утолив жажду мести и погасив свой гнев, прекратил избиение и, нанеся прощальный удар ногой в поверженного неприятеля, развалистой походкой и с важным видом зашагал прочь, а восхищенная подружка, повиснув на его могучей руке, семенила рядом.

Сколько времени Белаква в полуобморочном состоянии пролежал на земле, он, если бы его об этом спросили, сказать бы не мог. Когда же он, собравшись наконец с силами, на четвереньках дополз до своей собаки и отвязал ее от дерева, давно уже стояла глубокая ночь. Как ему удалось добраться домой, он бы тоже не смог объяснить — ведь ему пришлось перелезать через многочисленные заборы, изгороди и стены, обходить канавы, при этом, правда, не оказывая никакой помощи своей немощной собаке, которая тем не менее благополучно добралась домой вместе с ним. Вот сколько жизненной энергии оставалось еще в отнюдь не старом Белакве.

Но tempus edax[162], и теперь Белаква женат счастливым браком на Люси, и вопрос о чичисбее более не поднимается. Они часто слушают пластинки, особенно любят "An die Musik"[163], а глядя в ее большие глаза, Белаква видит миры, которые значительно лучше нашего, и они никогда не вспоминают былые дни, когда Люси была еще полна надежд на хорошее местечко под солнцем.

Загрузка...