Обоз мальчишки догнали уже на площади — просторном пустыре, огороженном с четырех сторон кирпичными домами. Красные остановились у церкви, в ее узкой и длинной тени, косо протянувшейся через площадь.
Это было похоже на табор или сельскую ярмарку — мешанина из людей, раскрылистых арб, повозок и лошадей, — лишь без веселого базарного гула. Наездники шли между телегами, верховые кони с коротким ржанием вскидывались на дыбы, звенели удилами, их усмиряли короткими взмахами нагаек.
На лошадях и людях — плотный слой пыли.
Белые повязки мелькали тут и там. Слышались приглушенные стоны. Кое-где у изголовья раненых сидели, склонившись, женщины. Лица у всех — обуглившиеся в зное — угрюмы, сосредоточены.
Мальчишки, держа мешок за углы, пробирались между бричками.
Впереди- коренастый человек в кожаной тужурке и фуражке. Рядом с ним трубач. Тот, что играл сбор на кургане.
Трубач шел легко, почти вприпрыжку, поигрывая коротенькой плеточкой, которой нет-нет да и ударял себя по голенищу сапога. Медная труба у него висела на ремне, сбоку под рукой — длинный, похожий на обрезанное ружье пугач с деревянной, грубо вытесанной ручкой.
Человек в кожанке двигался медленно и грузно. Около телег он останавливался, говорил что-то сидящим в них и шел дальше. Ему так же тихо отвечали, смотрели вслед с задумчивой улыбкой.
Мальчишки приблизились к «кожаному» человеку. Тот поравнялся с раненым, который сидел на облучке подводы, свесив ноги и покачивая, как младенца, руку, толсто перевязанную тряпками. Она у него, видать, очень болела: зажмурившись и сложив губы трубочкой, раненый дул на руку, словно ее остуживал. Это был молодой парень.
— Что, Харитон, худо? — спросил его человек в кожанке. Харитон открыл глаза.
— Та ничего, — разжимая бледные губы, ответил он. Пошевелил пальцами больной руки, добавил, улыбаясь:-Однако, ничего, Василь Палыч. Действует! Не одному еще беляку снесет голову.
— Давай, Харитон, давай! У нас теперь, сам знаешь, каждая рука на учете.
— Не беспакойсь, Василь Палыч! Отобьемся, — ответил Харитон. — Я все ж таки при деле. — И он высунул здоровой рукой между грядинами телеги винтовку. — И с левой бью! Заряжать только трудно. Ну ничего, эта загоится быстро!.. На мне, Василь Палыч, все, как на собаке, заживает.
— Командир!.. Ихний командир! — зашептал горячо Гришка мальчишкам, которые с жадной завистью оглядывали не человека в кожанке, а трубача.
Во рту у них пересохло от волнения. Это же надо, даже отряд красных им удалось увидеть!.. Они смотрели то на выгоревшую красную повязку на кубанке трубача, то на парабеллум, трубу с вмятинами от пуль и сабельных ударов, то на его тонконогого поджарого коня — под стать своему седоку, такой же молодой, не конь, а конек. Антрацитовым глазом он с шаловливым испугом косился на мальчишек, всхрапывая и раздувая ноздри, вскидывал гривкой.
— Товсь, товсь, Мальчик! Не шали! — покрикивал на него. не оглядываясь, трубач. Обернулся командир.
— А вы чего здесь? — спросил он мальчишек, окинув их усталым взглядом.
Лицо у Василия Павловича было худое, словно высушенное солнцем. Выпирали и бугрились широкие скулы.
— Я вас спрашиваю! — тихо, но твердо сказал командир, а трубач насмешливо улыбнулся.
— Они из плавен прибежали, думали, шо мы их в отряд скликаем. В армию, батя, наверно, хотят, повоевать не терпится, — сказал трубач по-взрослому покровительственно и насмешливо. А сам-то он года на три-четыре был старше мальчишек!
Василий Павлович улыбнулся:
— Все трое, что ли?
— Ага!!! — ответили ему хором.
Глаза у командира озорно блеснули. От него веяло силой, спокойствием и добродушием. Кожаная куртка блестела под солнцем. Хорошо пахло от него лошадьми и степными травами.
— Мы, конечно, хотели бы вступить в Красную Армию, — шагнул вперед Сашка. — Но у нас тут дела есть в хуторе. А так, мы все, за что вы боретесь, знаем. Знаем даже, что победите.
— Ишь ты! — удивленно и весело воскликнул Василий Павлович. — Даже это знаете!.. Правильно, в победу надо обязательно верить.
— Да, — сказал Сашка. — Мы все-все… Колька локтем незаметно дал ему под дых, а сам торопливо за него продолжил:
— Вы не смейтесь, товарищ командир. Мы действительно верим в победу.
— Очень хорошо, — мгновенно посерьезнел Василий Павлович (улыбка оставалась лишь в глубине его глаз) и повторил с нажимом: — Очень, очень хорошо!
— Они много чего знают, — вступил в разговор Гришка. — Грамотные они, из Ростова. Они все, шо хочешь, знают.
— Да ну-у? — произнес командир и уже с интересом всмотрелся Кольке и Сашке в лица. Протянул руку: — Давайте знакомиться. Василь Палыч.
Мальчишки поочередно, замирая от робости и восторга, вложили свои руки в его ладонь. Она у Василия Павловича была теплой, широкой и жесткой, словно вытесанной из ракушечника.
— Василь Палыч! Василь Палыч! — закричали где-то в голове колонны. Товарищ командир!
Командир обернулся. К нему пробирался юркий человек в туго облегающей черкеске. Вместо патронов из карманчиков газырей у него торчали папиросы.
— Сейчас! — крикнул ему Василий Павлович, поднимая руку, мол, я здесь, погодите только, а сам вновь повернулся к мальчишкам. Указав на мешок, спросил: — Что это у вас?
— Та раки, — смущаясь и краснея, ответил Гришка. — Ловить ходили.
— А-а!.. Вы вот что, хлопчики. Несите пока раков домой. А то подохнут они у вас в мешке. Жарища ведь. А вечером приходите, я вас о Ростове порасспрашиваю, договорились? Человек в черкеске уже был рядом с ним.
— Ну чего, Михейкин? — взял его под руку командир.
— Да вот, Василь Палыч, человек тут вас ищет. Местный он, хуторской. Советует с площади уйти.
— Почему?
— Неспокойно у них в хуторе. А тут, на площади, как раэ все зажиточные казаки живут. Перережут, говорит, вас здесь ночью.
— Где этот человек?
Михейкин привстал на носках, завертел головой, как уж. Он и вправду был похож на ужа — в мягких, обтягивающих ноги сапогах-азиятах, в тесной и длинной черкеске, и сам — худой и длинный, с маленькой оплешивевшей головой.
— Вот, тот человек сюда идет.
И тут Колька с Сашкой чуть не упали.
Прямо на них… шел Гаврила Охримович.
Живой, здоровый!..
Прядь волос у него свисала из-под кубанки, гимнастерка распущена поверху и подпоясана узким кавказским ремешком с металлическими бляшками. Он был точь-в-точь как на портрете!
Здоровенный дядя, на котором гимнастерка чуть не лопалась, так распирали ее могучие плечи и грудь. Вот только… ремней с шашкой и наганом не хватало. Да и ниже гимнастерки на нем были не военные брюки, а какие-то полосатые штаны, заправленные в белые шерстяные носки. А на ногах чирики — остроносые тапочки из кожи, стянутые вокруг ступней шнурком.
— Ха-ха! — закричал обрадованно Василий Павлович. — Да это же Гаврила! Загоруйко! Старый знакомый!
Увидев Василия Павловича, обрадовался и Гаврила Охримович. Сойдясь, они обнялись, похлопывая друг друга ладонями по спине. Расцеловались.
Наверное, они были большими друзьями: обрадовались встрече так, что у обоих повлажнели глаза.
— Ростов, мастерские помнишь? Наш котельный цех, где горбили, а? Балку нашу, Камышевахскую! Темерник пролетарский? Помнишь, как мы тебе гуртом халупу строили, а? Как в сказке, за одну ночь! Не забыл друзьяков-товарищей?
— А как же! — отвечал, посмеиваясь, Гаврила Охримович. — Разве ж такое забывается?! А ты, я вижу, тоже в степь подался?
— Жизнь! — развел руками Василий Павлович. — Не ушел бы при Каледине, так при Краснове давно бы с семьей на том свете был. А ну сколько они нашего брата-рабочего повешали на фонарях! Ох, и зверствуют сейчас, Гаврила, за Темерником!..
— А сейчас куда ж правишь?
— Да вот тикаю. Из своего хутора теперь. Я на Кагальнике, на хитрой ричке Кагальничке, жил. Народ вот теперь собираю та по-над плавнями к Темрюку двигаюсь. Говорят, в Тамани целая армия наших собралась. Не пойдешь же мимо Ростова и Новочеркасска к Царицыну. Не пробьешься, а тут, по-над плавнями, авось, прорвемся. Да и народу по плавням можно собрать. Сбегается народ до кучи, гуртом же легче пробиться.
Гаврила Охримович посуровел — будто черная туча набежала на его лицо. Лоб прорезала морщина, глубокие складки легли и вокруг усов. Колька только сейчас заметил, что и виски у него седые, словно их Гавриле Охримовичу прихватило инеем.
— Надолго это? Как думаешь? — спросил председатель хуторского Совета Василия Павловича. — Надолго нас беляки обложили со всех сторон?
— Да нет, — задумчиво ответил Василий Павлович. — Я от Кагальника иду, считай, от самого Ростова… И вижу, где они с войсками стоят, там вроде крепко держатся. А так — по хуторам мелким — вольница. Беднота поднимается. Не думаю, чтоб беляки долго продержались. Продержатся они до тех пор, пока мы не соберемся в армии. А гнать их, думаю, начнут от Царицына.
«Точно! Это же надо! — с восхищением подумал Колька, — Предвидеть так. Ведь точно же! Так и в Большой Советской Энциклопедии написано. Красная Армия прорвется из обороны Царицына. И пойдет, и пойдет- на Ростов! На Кубань!..»
К словам Василия Павловича он уже прислушивался с каким-то суеверным почтением, и вид у него, вероятно, был такой же, как у Гришки, когда тот собирался рассказывать сказку.
— На Царицын по-над Манычем-Гудило, озером соленым, много наших пошло. И шахтеры с Донбасса, из наших шахт, и казаки из сальских степей. Огромная там собралась армия. Надают офицерью, как пить дать, надают!
— Да-а… Время круто заворачивается, — протянул Гаврила Охримович, а сам руками начал себя охлопывать по карманам, отыскивая курево. — Вечером ложишься спать, не знаешь — поднимешься ли утром.
— Погоди, погоди закуривать, — остановил его Василий Павлович. — Успеешь еще, — а сам поманил к себе пальцем старика в огромных очках и с длинными до плеч седыми волосами.
Старик шел с каким-то ящиком, из которого торчали палки.
— Исаак Моисеевич! — позвал его Василий Павлович. — Будь ласка! Сделай патрет моего дружка. Он тоже с Темерника, рабочий.
— А что ж, — приветливо ответил ему старик и, тотчас раздвинув палки, установил ящик над землей. — Извольте!
Гаврила Охримович растерялся, рванулся в сторону, словно хотел убежать от нацеленного на него круглого «глаза» ящика и старика-фотографа, который уже с головой накрывался черной материей.
— Да как-то… Василь Палыч, — заговорил он, мотая своими грабастыми руками. — Стыдно ж, Василь Палыч. Шо ты затеял, ей пра!.. Не до этого сейчас, тут земля под ногами горит, а ты патреты задумал делать.
— Ничего, ничего! — отвечал, снимая с себя шашку и наган, Василий Павлович. — Земля у нас уже какой день горит, от Кагальника! А патреты для истории нужны, для внуков-правнуков, чтоб они знали о нас, вспоминали, если головы сложим… На мою сбрую одягай, чтоб покрасивше выглядел.
Гаврила Охримович, видя, что ничего не сможет поделать со своим другом, подчинился. Он быстро надел на себя ремни с оружием, выпятив грудь, уставился в аппарат. Фотографировался он, пожалуй, впервые в жизни.
«Так вот как получился портрет!» — подумал Колька, несколько разочаровываясь в том, что в жизни все происходило проще, нежели в его фантазиях.
Пока фотографировали Гаврилу Охримовича, Василий Павлович распорядился, чтобы колонна двинулась на окраину хутора.
На площади вновь все ожило, пришло в движение: заскрипели рассохшиеся деревянные колеса подвод, послышались понукания и короткие щелчки кнутами.
Обоз двинулся с площади.
— Внимание! — закричал старик из-под черной бархатной тряпки и, высунув руку, щелкнул пальцами, как фокусник. — Глядеть!.. Птичка вылетает!.. — И когда Гаврила Охримович готов был влезть в ящик, фотограф чем-то тихо клацнул у «глаза» аппарата, вынырнув из-под материи, объявил:-Готов портрет!
Гаврила Охримович аж взопрел от усердия, вытер со лба рукавом пот.
— Ну вот! — будто поздравляя, говорил ему Василий Павлович, натягивая на себя «сбрую».-И увековечили мы тебя для истории. А то б прожил бы жизнь, и никто б не знал каким-таким ты был. — И, обернувшись, старику: — Исаак Моисеевич, много у тебя еще этих… Ну, как их? Чем патреты делать?
— Не очень, — ответил фотограф. — Вы, Василь Палыч, весь отряд же перефотографировали. Где ж я наберусь пластинок.
— Ничего, ничего, Исаак Моисеевич. Пластинки что? Так, стеклышко. А теперь на ней — человек! Живые люди, о которых память останется.
Старик передернул плечами: мол, конечно, кто с этим спорит, и, сложив треногу, затрусил вслед за тронувшейся телегой, где сидел Харитон с перевязанной рукой.
— Вот чудо, Гаврила! — сказал Василий Павлович Гавриле Охримовичу и как-то по-детски засмеялся. — Стеклышко, а потом — патрет. Убей, не могу понять! Или вот еще на пластинках голос записан. Уголь же, бороздочки, а иглу направишь в них да накрутишь как следует ручку граммофона и — пожалте, как Исаак Моисеевич говорит, орет в трубе баба какая-нибудь або мужик.
— Техника! — ответил ему, не увлекаясь, Гаврила Охримович. — Она все может.
— То-то ж и оно — может, а вот как?!
— Не до этого сейчас, Василь…
Солнце уже склонялось к горизонту, смотрело в глаза и пекло нещадно. От людей и земли, от лошадей дышало жаром. Воздух дрожал в мареве.
На площади у домов все также безлюдно. Лишь возле церкви, на ступенях, в тени сидели нищие и безучастно смотрели на движущихся мимо порога пеших и конных.
Широкие двустворчатые двери церкви, похожие из-за своей величины на ворота, распахнуты настежь. Видно было, что там желтыми огоньками горели свечи, блестели ризы икон, стояли старушки в черном, слышались непонятные слова.
Василий Павлович, оглядев площадь, только сейчас почувствовал, какая настороженная тишина и пустынность окружает их.
— Туго тебе здесь? — спросил он Гаврилу Охримовича. Председатель криво усмехнулся:
— Нелегко.
— Уходить не собираешься?
— Нет, кто-то ж должен и здесь нашу власть утверждать. Василий Павлович вздохнул, с минуту помолчал, спросил:
— В плавнях будешь пережидать? Гаврила Охримович кивнул.
— Ты раненых возьмешь у меня?
— А куда ж я денусь, — ответил Гаврила Охримович. — У меня уже целая инвалидная команда в чибиях живет. Кажный же оставляет.
— А с продуктами как?.. Крупой, фуражом поможешь?
— Да придумаем шо-нибудь.
— Ну спасибо, Гаврила, что выручаешь.
— Когда уходить думаете?
— Да вот переночуем. Заморились дуже люди, вторые сутки идем. Перед зорькой, думаю.
— Эге!.. Ты вот шо, — приглушая голос и придвигаясь ближе к Василию Павловичу, заговорил председатель хуторского Совета. — Уходи не на рассвете. А чуть позже. Завтра скачки у нас будут, весь народ на выгоне соберется. Вот тогда вы и уйдете, так незаметней будет. У нас тут слушок есть, шо казаки подниматься завтра собираются, уходить будем и мы. Баб, детей во время праздника попрячем, а сами — уж как придется. Со скачек будем уходить. В скачках мы для блезиру будем участвовать, будто ничего не знаем, понимаешь?..
Мимо них проехала арба с высокими ребристыми бортами. Сверху было натянуто одеяло, в его тени лежали раненые.
Колонна уже въехала в улицу, которая шла под гору, и арба с окружающими ее всадниками была последней.
Василий Павлович и Гаврила Охримович, тихо переговариваясь, двинулись вслед. Мальчишки, подхватив мешок с раками, — за ними, по-над забором из камыша, где не так убийственно жгло солнце.
У высоких камышовых заборов они почувствовали, что дома обитаемы, и за всем, что происходит на площади, наблюдают сквозь приотворенные ставни и щели в заборах.
— Ну, большевички, держитесь! — угрожающе прошипели где-то рядом с мальчишками. — Устроим мы вам… Попляшете! Говорил это взрослый человек. У следующего забора мальчишеский голос тявкнул:
— Кацапы! Ваксоеды!
А из-за другого-весело, с нажимом на «г», издевательски пропели:
— Г-гришка, г-гад, подай г-гребенку, г-гниды г-голову г-грызут!
Гришка вздрогнул. Со сжатыми кулаками бросился к лазу в заборе, но там уже никого не было.
— Кацап!
— Расказаченный!
— Голодранец!
Казалось, злые крики раздавались во всех домах, за всеми заборами.
Гришка затравленно оглянулся, в глазах у него стояли слезы. Почувствовали себя на безлюдной и прокаленной зноем площади бесприютными и Колька с Сашкой. Они ощущали на себе взгляды. Будто сквозь все прорези в ставнях домов, оставленных для продыху, сквозь щели всех заборов на них были нацелены винтовки. Достаточно, казалось, сделать какое-либо неосторожное движение, и тотчас отовсюду грянут выстрелы.