Заборы кончились. Потянулась изгородь из плотно стоящих друг подле друга стволов колючего держи-дерева. Шеренга их спускалась со взгорья площади полого вниз, сливалась с зеленью камышей, которые простирались в низине до самого горизонта.
По левую сторону в беспорядке, то выбегая на середину улицы, то прячась в купе деревьев, лепились низкие белые хаты. Не дома, а землянки, похожие из-за своей скученности и беспорядка на колонию ласточкиных гнезд. А по правую возвышалась стена из колючих деревьев.
Ветви держи-дерева с длинными и ершистыми колючками так плотно переплетались между собой, что с трудом можно было разглядеть за неприступной стеной ухоженный сад.
Сад был такой просторный, что стоны иволг отдавались в нем многократным эхом. Из сада веяло медовыми запахами. Краснобокие и золотые яблоки своей тяжестью сгибали ветки, низко висели над вспаханной землей, покачивались…
Гришка выпустил угол мешка. Колька и Сашка оглянулись-глаза у Гришки блудливо блестели, палец прижат ко рту. Согнувшись, он с опаской смотрел в спину Гавриле Охримовичу.
— Хлопцы!.. — зашептал он умоляюще. — Вы ходить пока… с батей! А я мигом, — Гришка кивнул на сад; — Смотаюсь!.. Сейчас усадьба будет, так я вас за ней догоню. Не могу, понимаете, — оглядываясь на яблоки в разрыве изгороди и облизываясь, признался он.
Мальчишки не успели ему ничего ответить, как он упал животом на землю, нырнул под колючки, извиваясь, пополз под ними.
— Батю догоняйте! — чуть слышно сказал он уже из-под яблони. — Если спросит, скажить, шо до ветра… — и исчез в саду.
Гаврила Охримович и Василий Павлович были уже на краю взгорья, там, где площадь оканчивалась и начинался спуск в улицу. В зеленой стене деревьев показался широкий разрыв — распахнутые ворота в сад. Привалившись к столбу у ворот, стоял какой-то брюхатый мужик, смотрел на движущееся по улице воинство.
Увидев мужика, Гаврила Охримович остановился, громко сказал Василию Павловичу:
— Ну езжай! А мне вон, — кивнул в сторону ворот, — побалакать надо.
Что-то добавил еще, но тихо, и командир отряда заспешил к арбе, которая уже затарахтела, подпрыгивая на колдобинах.
Гаврила Охримович постоял, глядя ей вслед, и потом с какой-то ленцой, загребая кожаными чириками-тапочками пыль, направился вразвалку к брюхатому, к которому в этот момент по-над деревьями подходили и Сашка с Колькой. Отношения у Гаврилы Охримовича с брюхатым, видать, были не простыми. Улыбаться мужику он начал загодя и вид на себя напустил уж больно какой-то простецкий.
— Здорово, Мирон Матвеевич! — закричал он мужику у ворот, вскидывая руку и помахивая ею, растопыренной, в воздухе.
Брюхатый не ответил, ждал, когда к нему подойдут. Кубанка у него была надвинута на брови, глаза в тени. И оттого казалось, что усы и борода торчат прямо из кубанки. О столб он опирался плечом, ноги переплел, живот, туго натягивая цветастую рубаху, вываливался из брюк и свисал, как подошедшее тесто из кастрюли.
— С наступающим праздничком вас, Мирон Матвеевич! Брюхатый отвалился от столба, утвердился на земле на коротких и кривых ногах, открывая лицо, сдвинул кубанку на затылок. Пухлые щеки подпирали ему глаза так, что видны были только узенькие щелки.
Мужик улыбался. Да хорошо и радушно так, будто только что попробовал сладкого.
— Здорово, здорово, Гаврила!.. И тебя с тем же, — проговорил Мирон Матвеевич писклявым голосом.
«Тоже, наверно, из бедных казаков», — подумал о нем Колька, оглядывая его ситцевую рубаху, простые штаны и такие же, как у Гаврилы Охримовича, чирики.
Колька стоял между председателем хуторского Совета и брюхатым, посматривая при разговоре взрослых то на того, то на другого. Последний опустил руку Кольке на голову. Колька не воспротивился, хотя и не любил, когда его гладили по голове. Но когда почувствовал, что рука его не гладит, а сжала волосы между пальцами и как бы пробует — крепко ли они держатся, он высвободился, всмотрелся в лицо мужика.
Глаза у Мирона Матвеевича не улыбались…
Растягивался в улыбке только обросший черной шерстью рот. Глаза же, будто злые иглы, ненавидяще впились в лицо Гавриле Охримовичу. Седые концы усов, сливаясь с клиньями густой седины по обе стороны подбородка, были похожи на белые клыки.
Рот растянут в улыбке, а клыки не спрячешь, торчат!
Колька отступил от брюхатого и уже зорко стал следить за всем: как оба собеседника держатся, о чем говорят.
Они оба — и Гаврила Охримович и Мирон Матвеевич-держались так, будто собирались играть в ловитки.
— Родычей опять встречаешь? — спрашивал Мирон Матвеевич, кивая на уходящую вниз колонну.
— Да, — отвечал Гаврила Охримович как бы мимоходом, а сам смотрел во двор, где по кругу бегал черный блестящий от сытости конь.
Вслед за конем поворачивался, щелкая бичом, человек. Был он без рубахи, лишь в плотно облегающих брюках и хромовых сапогах.
— Богатый ты, Гаврила, на родычей. Который раз встречаешь.
— Кто на шо, кто на шо, Мирон Матвеевич, — отвечал Гаврила Охримович, глядя, как конь, выгнув по-лебединому шею, переходит с галопа на рысь.
— Вся Расея у тебя, Гаврила, в родычах!
В голосе Мирона Матвеевича звенела уже злость.
— А шо ж, так оно, мабуть, и есть, — добродушно отвечал Гаврила Охримович, ничего не видя, кроме коня, и как будто ничего и не желая замечать. Спросил:
— Иноходца готовите? Рысь добрая!
— Ать, Ворон, ать! — закричали во дворе, стрельнули бичом и попустили повод. — Наметом! Наметом!
— И куда ж твои родычи идуть? — продолжал Мирон Матвеевич медленно, словно цедя по слову.
— А не знаю… Чи на Каневскую, чи на Ростов, не знаю… — весело и как будто даже беззаботно отвечал Гаврила Охримович.
Борода и усы у брюхатого перекосились в кривой усмешке, клыки разъехались — словно волк оскалился!
— Рассказывай!.. Ростов! Каневская! Север, юг, восток и запад!..
— Много казаков завтра будет участвовать в скачках? — спросил Гаврила Охримович, как ни в чем не бывало.
Брюхатый промолчал. А Гаврила Охримович, решив, что ответа от него не дождаться, крикнул во двор:
— Здорово, Павло!
Джигитовщик взглянул на него, кивнул. Конь уже летел, распластавшись над землей, словно и не прикасаясь к ней.
— Джигитуешь? Застоялся? — закричал Гаврила Охримович. — К скачкам готовишь?
Павло внезапно потянул к себе лоснящегося от пота коня. Тот заплясал на месте и попытался вскинуться на дыбы.
Ах и красавец! Тонконогий, в белых чулках, мускулы на груди у него перекатывались упруго, будто резиновые, а голова, худая, с белым пятном на лбу — звездочкой, вскидывалась вверх на тонкой высокой шее.
Конь дико всхрапывал, скалил желтые зубы и пытался укусить Павла, который освобождал от вожжи уздечку.
— А ну не балуй! Не балуй, Ворон! — покрикивал на него Павло и, освободив от привязи, ударил коня ладонью по крупу. — Ать, Ворон! В конюшню!
Распугивая кур, гусей и уток, что выводками бродили по двору, конь послушно побежал за изгородь из деревьев. А Павло — разгоряченный, улыбающийся, — отирая пот со лба, направился к воротам, волоча за собой по траве вожжу так, словно за ним ползла змея.
— К скачкам, говорю, готовишься? — спросил его вновь Гаврила Охримович. Объезжаешь?
— Да, застоялся малость. Нужно, — задумчиво и устало улыбаясь, отвечал Павло, словно Ворон все еще скакал перед его глазами.
— А побывка как? Долго еще гулять?
— Да в праздник закончатся мои гулянки. Сотня соберется — служить пойду.
«Сотник! Хуторской сотник! Его казаки потом будут рыскать за Гаврилой Охримовичем по плавням! — вспомнил Колька. — Вот же хитрый какой председатель Совета! Все узнал!
И что казаки завтра соберутся, и что Павлу скоро нужно будет уходить из хутора!»
Теперь мальчишки могли хорошо разглядеть сотника. Это был красивый молодой дядька. Широкие плечи, узкие бедра, мускулистая грудь. Брюки у Павла из дорогого материала и пошиты так, что не было ни единой морщины. Лицо открытое, продолговатое, с яркими и полными губами, нос — с горбинкой и щегольские черкесские усики.
— Сам-то ты… будешь? — остывая от джигитовки, спросил Гаврилу Охримовича Павло и уставился ему в лицо. Чем-то затаенным, звероватым он был похож на брюхатого.
«Да это ж… хуторской атаман! — наконец-то разобрался во всем Колька, взглянув на Мирона Матвеевича. — Вот тебе… и бедный казак! Для маскировки вырядился».
— А як же, — еще шире улыбаясь, ответил Гаврила Охримович. — Разве утерпишь? Кто ж честь нашей окраины защищать будет?.. На нашем краю, считай, коней пять, которых можно выставить.
— Ну если вы на клячах скакать собираетесь, тогда коне-ешно, — протянул насмешливо Павло. — Потеха!.. Как они костьми по выгону загремят. Ты-то сам на том раненом будешь? Шо тебе железнодорожники ростовские оставили?
— Да. Он, знаешь, выправился. Не ровня твоему иноходцу, конешно, но конь ничего, скакать можно… С площади сколько выставят?
— Да все! — грубо бросил Павло, подбоченясь. — Шо у нас коней мало?
— Эт точно, эт точно, — подтвердил Гаврила Охримович и, внезапно спохватившись, сам себя оборвал: — Ну ладно, забалакался я с вами. До завтрева!
— Э, не-ет! — сказал Мирон Матвеевич, расставляя руки. — Раз уж подошел, то давай по душам балакать. — С притворным осуждением сощурился: — Шо ж это ты так, Гаврила!.. Хоть ты и работник мой, но мы с тобой теперь главные люди в хуторе. Ты — председатель Совета, я — хуторской атаман, нам есть о чем побалакать. А то, глядишь, и не увижу табя… живым, время-то вон какое. Шо вот ты антирисуешься, много ли али мало будет участвовать в скачках? Шо у тебя за антирес к этому?
— Да так, — засмеялся Гаврила Охримович. — Интересно, я тоже ведь буду скакать.
— Э-э, нет, Гаврила, меня не проведешь. Знаем мы вас. Родычей хочешь сплавить, шоб мы их не посекли в степу, как капусту?
Павло уже остыл от джигитовки. Пощелкивая тихонько бичом, он жестко и требовательно смотрел в лицо председателю Совета, ждал ответа.
— При чем здесь родычи? Скачки скачками, а люди есть люди. Куда им путь лежит, пусть туда и идут. Хоть сейчас, хоть ночью.
— Кре-епко, значит, дают им в хвост и в гриву, шо бежать приходится, продолжал Мирон Матвеевич так, словно ничего не слышал. — Видел я, сколько среди них раненых.
Павло осклабился, усмехнулся в сторону отца.
— Это вы только ушами хлопаете. В других хуторах не ждут, когда войско придет. Они, — Павло кивнул на Гаврилу Охримовича, — с вами не будут цацкаться. Я встречался с ними, знаю. У них разговор короткий — к стенке!
— Ну ты уж, Павло, скажешь, — проговорил председатель Совета. — Можно и без этого.
— А нам с вами — иначе нельзя! — отрубил Павло.
— Почему это?
— Потому как вас, голодранцев, в три-четыре раза больше, чем нас! Говорить с вами нужно только пулями!
— А языком, шо ж, нельзя?
— Нельзя! Вы хотите жить по-своему, поделить все поровну. А мы не хотим. Нас меньше, и потому мы должны говорить только огнем.
— Шо ж, спасибо и на этом, — серьезно и спокойно отве-тил Гаврила Охримович. Он их не боялся.
А Мирон Матвеевич и Павло смотрели с лютой ненавистью на него и боялись!
«Почему они такие? Почему?» — думал Колька, заглядывая во двор.
Земля там была вытоптана, много скота и птицы держал Мирон Матвеевич! Влево, за изгородью держи-дерева, громоздились сараи: оттуда слышались мычание, рев быка, блеяние и перханье овец, звяканье уздечек.
По двору бродили куры, гуси, утки, индюки. А справа, перед лужайкой, где Павло джигитовал иноходца, стояла про-сторная и приземистая хата под почерневшей и заросшей зеле-ным мхом камышовой крышей. Крыша, казалось, давила стены, и они под окнами выпирались дугами.
Окна хаты, как глаза у Мирона Матвеевича, будто подпирались жирными щеками и смотрели из-под крыши на мир неприветливо, зло.
Богатый двор! Но Кольке стало смешно, ну и что же, что полно во дворе и коней, и овец, и коров, и птицы! Зачем им столько?!
Припоминая рассказы деда Гриши, который мальчишкой бывал в доме Мирона Матвеевича, представил и все, что есть под крышей — окованные медными полосами сундуки, кровати с шишками на спинках, горы — под потолок! — пуховых подушек, лезгинские ковры, старинные шашки, ружья и пистолеты. Полусумрак комнат. Неяркий свет от керосиновых ламп. Павла и Мирона Матвеевича у стола, наевшихся и напившихся, не знающих, чем заняться вечером. Наелись и — спать.
Одни, как байбаки, в своих темных норах!
И вот держатся Мирон Матвеевич и Павло за свое, не уступают места людям таким, как Василий Павлович и Гаврила Охримович, которые хотят изменить жизнь. Живут атаман и сотник как собаки на сене: сам не гам и другому не дам.
Видел Колька затуманенным взором широкое поле, трудятся в нем с песнями люди. Пашет землю бородатый и могучий старик — диду Чуприна. Ветер треплет его седые и длинные, как у Тараса Бульбы, усы и чуб. Дид выпрямляется над дер-жаками плуга, оглядывает поле из-под распухшей от труда руки. Жаворонки над ним звенят, степь терпко и пьяно пахнет. Хорошо жить и трудиться на земле!.. И всем хватает в ней места, всех обласкивает теплом солнце и обвеивает пахучим ветром — живи, радуйся!.. Ведь что же хотел дид Чуприна? Жить, пахать, кормить семью. Не дали! Измолотили его, старика, в поле цепами. Убили… Звери!
— Разговор у нас с вами должен быть коротким. Вот какой, — Павло вскинул кнутовище, словно дуло пистолета, нацеливаясь в лицо Гавриле Охримовичу. — На мушку и — готов! И чем больше и скорее — тем лучше!
— А ты не спеши, сынок, — остановил Павла Мирон Матвеевич тихо и как будто ласково, но так, что Кольку проняло ознобом с головы до ног. — Убить — дело нехитрое. Надо так казнить, шоб их внуки и правнуки зареклись на век. Да и пули… не по-хозяйски это. Нужно балакать по-нашему, по-свойски. — И уже не сдерживаясь, закричал, затрясся: — Мы освежуем их! С живых кожу посдираем! Вы нас хозяйства лишить собираетесь, а мы с вас-кожу! На барабаны вас пустим!
— Ладно, ладно, батя, успокойся, пожалей свое больное сердце, — приобнял его за плечи Павло и принялся легонько похлопывать другой рукой по жирному животу отца. Оскаливаясь золотыми зубами, выдохнул Гавриле Охримовичу:
— Мы как-нибудь без вас, стариков, управимся. Вот сотня моя соберется завтра к вечеру, я с ними… быстро!..
Председатель хуторского Совета усмехнулся, окинул их обоих, побледневших, с трясущимися губами, взглядом, сказал:
— Добре! Душу отвели и добре. Только, Павло, слово-то последнее за нами будет! Ты сам это знаешь, потому и боишься, шо ничего сделать не можешь. Кончилось ваше время! И сейчас идут так… денечки!
Мирон Матвеевич и Павло прямо-таки задохнулись после его слов, хотели что-то быстро ответить и не нашли слов.
— Покедова, до скачек! — насмешливо бросил им Гаврила Охримович и, не оглядываясь, двинулся вдоль зеленой изгороди, спокойный, уверенный в своих словах и силе.
«Таким, наверно, был и рыцарь диду Чуприна в молодости», — подумал вдруг Колька: несокрушимым мужеством веяло от Гаврилы Охримовича.
Павло вскинул бичом. Сашка и Колька шарахнулись с мешком от него, думая, что он ударит их, но кнутовище вскинулось и опустилось бессильно.
Мальчишки бросились вслед за Гаврилой Охримовичем.
Они видели, как из-под изгороди высунулся было Гришка, но, заметив отца, вновь спрятался. Раздувшаяся от яблок рубашка вываливалась из штанов, как живот у Мирона Матвеевича.
Гаврила Охримович, поравнявшись с тем местом, где прятался Гришка, ловко выхватил его из веток за ухо.
— Ты шо ж это, а? — сказал он грозно. — Батько председательствует, учит людей честно жить, а ты по чужим садам шастать? — и, еще не остыв после разговора с атаманом и сотником, принялся трепать сына за ухо.
Трепал он крепко, всерьез. Гришка изгибался, кривился от боли и водил головой вслед за рукой так, чтобы ему не оторвали ухо.
— Батя, батя родненький! Ой, не буду! Ой, больше не буду! — вскрикивал он. А когда отец отпустил, он со слезами на глазах признался: — Чуть вухо не оторвал! — и с осуждением наступая на отца: — За шо? За мироновские яблоки?! За богатейские? Шо они, обедняют? Сам же говоришь, шо у них нужно хозяйство эксп… эксп…
Гришка споткнулся на трудном слове.
— Экс-про-при-и-ро-вать, — выговорил он по складам. Гаврила Охримович, отвернувшись, улыбнулся. Гришка осмелел:
— Завтра спас, а у нас — десяток яблочек-кислиц. А у Мирона вон сколько, и гниют же. Вот я и экспро-прии-ровал.
Как революционный пролетариат. Ты ж хуторскими делами занят, а кто, окромя меня, о пропитании семьи подумает? Ты?
— Будет, будет, Григорий! — потрепал по вихрам сына Таврила Охримович. Ну погорячился, прости!.. Только шоб, Григорий, это в последний раз было. Нехорошо, сынок, по чужим садам шастать.
Гаврила Охримович легонько дал Гришке подзатыльника и пошел от мальчишек к бричкам, что табором расположились в низине перед камышами. А сын его, потирая раскрасневшееся ухо, сунул Кольке и Сашке по яблоку.
— Нехорошо, нехорошо! — ворчал он — Будто я сам не знаю, шо нехорошо. А ну-ка убежи от кобеля, когда он тебя молчком хочет за штаны схватить!..
Гришка обтер рукавом дымок с яблока, вонзился зубами так, что сок брызнул ему в лицо.
— Рубайте! — приказал он мальчишкам, проглотив, добавил: — Со мной нигде не пропадете. Мы этих богатеев еще не так потрусим.