С волнением подходил Колька к хате своих предков. Сейчас он увидит родовое гнездо Загоруйко, откуда вышли могучий дид Чуприна, первый хуторской бунтарь Охрим, Гаврила Охримович, первый председатель народной власти, его братья, погибшие в Сибири, на каторгах…
Хата оказалась именно такой, какой она и представлялась ему, — аккуратно побеленная, приземистая, маленькая, под свежей резки камышовой крышей. Будто бабушка Дуня под светлой косыночкой! Чем-то похожими на ее глаза были и окна на улицу они смотрели промытыми стеклами чисто, ясно, бесхитростно.
Знакомо было все и в хате: земляной пол-доливка, перед праздником смазанный смесью глины и конского помета для крепости, печь посредине, топчаны по-над стенами, застеленные домотканым полосатым рядном, выскобленный, без скатерти, стол под окнами…
Бедность!..
Поразила Кольку икона в углу. Из-под расшитого полотенца с черной доски смотрели страдальческие глаза бабушкиного бога, от которых нигде нельзя было скрыться.
Колька вышел из хаты; там ему показалось неуютно под жалеющим взглядом бога, с непривычки душно от аромата чабреца, разбросанного по доливке.
— Шо, в городе получше люди живут? — спросила баба Дуня, увидев его грустное лицо. — Гарнийше?
Колька неопределенно гмыкнул, мотнул головой, промолчал.
— Не горюй, сынок, — подбодрила старушка. — Главное ж не в том, как люди живут, а какие они сами! У иного всего вдоволь, а куска хлеба не выпросишь. А у нас так: в тесноте, да не в обиде — любого накормим, напоим и спать уложим. Чем богаты, тем и рады, нараспашку в миру живем.
Бабушка Дуня хлопотала в летней кухне. Согнувшись и будто уменьшившись ростом, она бегала то в хату к жене Гаврилы Охримовича, которая сидела там над больными детьми — мальчиком и девочкой, то к печке, где в огромном чугуне варились раки.
— Борщ у нас славный получится, ложка будет стоять, такой густой, говорила старушка, успевая на ходу ласково оглаживать мальчишек по головам и спинам. — Мои ж вы помощнички! Мои ж вы кормильцы!
Слова из нее сыпались беспрерывно и слушать ее не надоедало. Бабушка Дуня говорила не кому-то конкретно, а как бы сама с собой.
— Вон Мирон, атаман наш. Чего у него только в хате нет! И все хапает, все хапает, все ему мало. Морду разъел — во! Живот в штанах не помещается, а на сердце жалится, завсегда за грудь держится. Порок сердца, говорит. Какой-такой порок, шо за порок? У нас ни у кого, сколько помню, никогда такой болезни не было. Ни у диду Чуприны, ни у Охрима моего, ни у меня. Я до семидесяти года считала, а теперь бросила — надоело и никогда не знала, шоб у меня сердце болело. От жалости — да, чувствую его, а когда роблю, — никогда. Я думаю, шо оно у Мирона от безделья болит. А жил бы справедливо, не жадничал бы, не злился на весь мир, никакого у него б порока и не было. Злые люди завсегда чем-нибудь да болеют, их злость гложет. И умирают они завсегда в муках. Во как она, жизня, устроена. Как ты к ней, так и она к тебе. За всем бог следит!..
Мальчишки слушали, помогали ей-ломали сухой камыш, засовывали его в печку, а когда раки сварились, принялись их очищать от кожуры, бросали шейки в котел с квасом, куда накрошили сваренных вкрутую яиц, зелени и насыпали отваренной фасоли.
Бабушке ни в чем невозможно было отказать: такой веяло от нее добротой и лаской.
А когда все дела были сделаны и баба Дуня накормила их холодным борщом, напоила узваром — компотом из сухих груш, — они побежали к табору.
В беготне и заботах они не заметили, как схлынул жаркий день, как утонуло в плавнях солнце и над землей начали устаиваться и густеть сиреневые сумерки. Все в них — кони, подводы, люди — теперь казались тенями, размытыми, без четких очертаний.
В таборе жгли костры, рушили на жерновах кукурузу и пшеницу в крупу, готовили пищу в походных котлах, чистили винтовки, починяли одежду, перевязывали раны. Мальчишки переходили от подводы к подводе, глазели на все, но вскоре и это закончилось для них, когда люди начали укладываться спать.
Костры погасили, по краям табора залегли с заряженными винтовками часовые. Раненых, кто не мог ходить, хуторские люди с окраины на связанных чаканом жердях, самодельных носилках, унесли куда-то по-над камышами в темноту.
«В чибии», — догадался Колька, вспомнив о тех камышовых шалашах, о которых на речке рассказывал Гришка.
— Их к Марийкиному броду понесли. Это почти там, где мы раков ловили, бахча еще там мироновская, — шепнул Гришка Кольке и Сашке, забыв, что на бахче-то им сегодня и не пришлось побывать. — Там мелко. Брод потому так и называется, шо там даже девчонка подола не замочит.
Пропали куда-то Гаврила Охримович и Василий Павлович.
Гришка объяснил:
— Малшрут пошли смотреть: терновые балки, переправы на ериках, гати. А то ж утопнешь в болоте, если, не зная, в плавни сунешься.
Вернулись председатель и командир отряда поздно, в таборе уже улеглись спать.
— Гаврила, у тебя тут хлопцы из Ростова должны быть, земляки мои, — сказал Василий Павлович перед тем, как войти в хату, где горела керосиновая лампа и из отворенной двери ложился на траву длинный коврик света.
— Та есть вроде бы. Бегали тут… — очищая на свету чирики от грязи, устало проговорил Гаврила Охримович. — Гришка!.. Где хлопцы, которых баба Дуня в степу нашла?
— А ось они, — откликнулся Гришка и подтолкнул Кольку с Сашкой к двери.
— Проходите, казачата, у хату, там погутарим, — сказал мальчишкам Василий Павлович и, обернувшись, — Гавриле Охримовичу: — Я их хочу порасспросить кой о чем. Они, знаешь, Гаврила, что к чему — во всем разбираются!
— А шо ж тут такого? Если они грамотные та из города, то они и во всем должны разбираться, — спокойно ответил Гаврила Охримович. — Грамота ж, она свет!
На столе перед керосиновой лампой расстелили карту.
— Ну, донцы-молодцы, давайте погутарим, — усаживаясь за стол, сказал Василий Павлович мальчишкам. — Как там, в Ростове? Знаете вы что-нибудь о войсках?
Колька и Сашка передернули плечами, нет, вроде бы им ничего такого неизвестно, хотя и читали Большую Советскую Энциклопедию.
— Может, ты, рыженький, что знаешь? Ты вроде бы побойчее своего дружка.
Сашка вскинул вихрами, открыл рот и — ни звука. Когда он с Колькой собирался в полет, ему казалось, что он знает очень много. И о прошлом, и о настоящем. А вот сейчас, когда нужно было сказать что-то конкретное об августе восемнадцатого года, почувствовал, что он вроде бы ничего и не знает. Ни-че-го!..
Эх, знали бы, взяли бы с собой том энциклопедии, посвященный гражданской войне на Дону и Кубани, со всеми картами… И как они не догадались?! Лекарство для детей Гаврилы Охримовича нашли — стрептоцид: он очень помогает, когда болит горло. Малыши его уже пожевали, и Колька с Сашкой надеялись, что к завтрашнему дню им станет легче. Дустовые шашки взяли, капроновый шнур, замки-«собачки», а вот энциклопедию — не догадались. Да и кто же знал, что им встретится отряд?
— Коль, может, ты, а? — взмолился Сашка. — Ты же… внимательнее.
Колька презрительно искоса взглянул на него. Сашке стало так стыдно, что почувствовал, как нестерпимо у него горят уши. «Вот видишь, — как бы сказал ему Колька, — торопыга! Хвастаться можешь, а как до дела дойдет, так тебе и сказать нечего».
«Это точно!» — стыдясь себя и ненавидя, согласился в душе Сашка.
Ругать поздно!.. Сашка вдруг почувствовал уверенность, что уж теперь-то он возьмется за воспитание железной воли. Ведь как он читает книги? Выбирает только интересное, все, что начинается со слова «вдруг», приключения всякие, а описания природы и все остальное пропускает. Вот и допропускался!
Глаза у Сашки стали вконец несчастными. Он смотрел на друга, умолял: «Ну вспомни, Коль, вспомни!..»
Колька отвернулся: он сам был не уверен, хорошо ли запомнил то, что много раз читал в Большой Советской Энциклопедии. Подошел к столу, маленький, коренастенький, так сосредоточившийся, что на верхней губе у него мелким бисером проступил пот.
Карта оказалась и знакомой и незнакомой. Вместо надписей «Ростовская область» и «Краснодарский край» — «Область войска Донского», «Область войска Кубанского», но самое главное — не было стрел, которыми обозначались наступления красных!..
И все-таки Колька сумел разобраться: недаром он вечерами любил сидеть над картой боев гражданской войны на Дону и Кубани. Тогда в Красном городе-саде ему интересно было представлять, в какой обстановке приходилось жить и бороться Гавриле Охримовичу, теперь вот это пригодилось. Понять карту ему помогли изгибы рек, а стрелы вспомнились уже сами по себе. Его даже холодным потом прошибло оттого, что он все так легко вспомнил. Не знал Колька лишь одного — как рассказывать. Ведь нужно сообщить все-все, это ж не игра, а жизнь, и одновременно так, чтобы ему поверили. Не скажешь ведь, что они прилетели из будущего и все знают из книг!
— Значит, так, — проговорил он, наклоняясь над картой, круглоголовый, лобастый, с короткой челкой, невозмутимый и внушающий своей серьезностью доверие. — Деникин с войсками занял Екатеринодар, и теперь белые идут по Кубани к Темрюку. Войска красных отступили. Большая часть — к Армавиру. А меньшая… — Колька подумал с минуту и вспомнил: — около двадцати пяти тысяч оказалась отрезанной в низовье реки Кубани. Теперь они вот здесь.
Колька ткнул пальцем в кружочки, около которых было написано «Верхне-Баканский» и «Тоннельная».
— Разрезали, выходит, наших надвое, — задумчиво проговорил Василий Павлович. — Хитро!.. Одних на Таманском полуострове заперли, других в голодные калмыцкие степи гонят зимовать. Хитро, хитро, ничего не скажешь…
— Идти к Армавиру вам нельзя: к городу подступают белые, — невозмутимо продолжал Колька, и палец его двинулся к черноморскому побережью. — Вам нужно идти по-над плавнями, к вот этим станицам — Гривенской, Петровской, Анастасиевской. Здесь вы можете соединиться с красными.
— Откуда вы это все знаете? — спросил Василий Павлович.
— В городе услышали, на вокзале!.. — быстро ответил Колька, не глядя командиру в глаза.
Василий Павлович посмотрел на его изорванную рубашку, на Сашкин синяк и ничего больше не спросил, склонился над картой. Лицо у него помрачнело. Заскучал рядом с Василием Павловичем, теребя усы, и Гаврила Охримович.
— Да-а, — выдохнули они разом, всматриваясь в карту, словно видели весь долгий путь сквозь дебри камышей, топи и болота, заросшие колючим терновником и шиповником балки, неуютные хутора и прокаленные зноем степи.
— Веселый тебе, Василь, выпадает малшрут! — горько пошутил Гаврила Охримович.
Командир отряда лишь крякнул, прикрыл козырьком ладони глаза и ничего не ответил.
— Но нужно так идти, — сказал Колька и, не зная, как убедить Василия Павловича в том, что он прав, поклялся: — Только так, честное… пионерское!
Услышав незнакомое слово, командир взглянул из-под ладони, хотел, вероятно, спросить, что оно обозначает, но… нужно было думать, как вести отряд.
— Главное — в хутора не заходите. Там кулацкие восстания.
Василий Павлович отнял руку ото лба, воспаленными глазами взглянул на Кольку, невесело усмехнулся:
— Это мы и без вас, хлопцы, знаем. Только куда ж денешься! Патроны нужны, продовольствие, люди, наконец. У нас же что ни день-ночь, то мы и своих не досчитываемся.
Сашка мучительно думал: неужели же он ничем не сможет помочь красным? Так долго мечтал о полете, забывался так, что в школе его вызывали к доске, а он не слышал своей фамилии. «Школа, школа…» — споткнулся он вдруг и тотчас, как наяву, увидел свой класс, актовый зал, когда их с Колькой и другими ребятами принимали в пионеры. Давно это было, а Сашка помнил все до мельчайших подробностей. К ним тогда еще в гости пришел участник Таманского похода, ветеран гражданской войны. Стоп!.. Да ведь ветеран рассказывал о том, как осенью восемнадцатого года они прорывались из Темрюка сквозь блокаду белых, сквозь их пули, огонь, картечь и сабельные заслоны!..
— А что если… — вслух думал Василий Павлович. Глаза у него сузились, на скулах вздулись желваки. — Что если прорваться, а? Темрюк, Таманский полуостров-это же мешок. Соединишься да не вырвешься. А от Армавира через калмыцкие степи можно к Царицыну выйти. И голод, и холод, на каждом шагу погибель, да зато ж хоть есть надежда!..
— Не надо, Василий Павлович! — звонко воскликнул Сашка, отталкивая Кольку от стола в сторону. — Вы не бойтесь! Прорветесь к Темрюку! Красных успеете догнать. Они только в конце августа на Новороссийск двинутся. Там их немецкие и турецкие корабли обстреляют, и они по-над Черным морем пойдут. А с ними и вы!.. И победите!.. И все равными будут, грамотными, ни богачей, ни казаков не будет. А напрямую к Армавиру — погибнете. Ведь сколько вас, а там — войска! В «Железном потоке» Александра Серафимовича вон… Да мы весь Таманский поход и в кино…
Колька толкал Сашку в бок — ничего не помогает! И когда его друг вот-вот должен был выболтать, откуда он это все знает, Колька, уже не церемонясь, вытолкал его в дверь. Сашка обиженно косился на него неподбитым глазом, но подчинялся; он и сам чувствовал, что наговорил много лишнего.
Гаврила Охримович и Василий Павлович смотрели во все глаза.
— Как это? — заговорили они одновременно. — Вы знаете… что будет?
Колька испугался: ну все, конец! Сейчас все рухнет!.. Ведь это так же, как если бы ему в Красном городе-саде встретились мальчишки и сказали, что они прилетели из 2000 года. Поверил бы он им сразу? Нет, вначале принял бы за выдумщиков, а потом — долго бы выспрашивал, проверял. А сейчас — нет для этого времени у командира и председателя: дорог каждый час!
— Василий Павлович! Гаврила Охримович! — заметался между ними Колька, а распоротые штанины — вслед за ним, как подол юбки. — Вы не обращайте на него внимания. Он немного того…
Колька покрутил пальцем у виска.
— Он тронулся малость. Блаженный он! Но то, что он говорил, это правда. Честное пионерское! Вы догоните красных. Спешите! Сделайте только так, как мы вам сказали. Я вас очень прошу.
Голос у Кольки задрожал, и он впервые в своей жизни чуть не расплакался.
— Будет, будет, хлопчик! — успокоили его. — Мы верим. Не реви, мужику слезы не к лицу. Не хорошо нам тут мокреть разводить.
Над картой вновь склонились, а Колька попятился к двери.
— Чудные хлопцы какие-то. Слова у них… — сказал Василий Павлович негромко Гавриле Охримовичу, но Колька, затаившись на улице у двери, все слышал. — И вправду, видать, блаженные.
— С горя, мабуть, — ответил Гаврила Охримович. — Из самого же Ростова идут. Избитые, в синяках, рваные. Досталось горя хлебнуть. А горя нынче столько, шо и у взрослого ум за разум заходит… А они ж хлопчики ще, хвантазеры…
В комнате замолчали.
— Ну что ж, — послышался вновь голос Василия Павловича. — Хоть так, хоть эдак, а нам — по плавням идти. О красных на Таманском полуострове и я слышал. А если правда то, что хлопцы о Тоннельной говорят, то тем лучше.
— Да, — согласился с ним Гаврила Охримович, — шлях у вас один, — и через минуту добавил задумчиво: — А мне тут придется партизанить, не бросишь же раненых та детей с бабами!.. Однополчане должны сойтись, с кем на германском фронте пришлось в окопах сидеть. Отбиваться будем!
— Не отбиваться, а сидеть нужно тихо в камышах, — по-слышался из глубины хаты женский визгливый голос. Это заговорила жена Гаврилы Охримовича, худая, с заплаканными глазами женщина. — Прижухнуть и сидеть, будто и нет вас. Вояки! Не навоевались еще!
— Ты, мать, помолчи, — ответил Гаврила Охримович. — Не твоего ума это дело.
— Как не моего! Как не моего! Сиротами детей хочешь пооставлять?
— А я еще раз кажу, — слегка повышая голос, медленно проговорил Гаврила Охримович, — не бабьего ума это дело!.. Помолчи, когда мужики говорят… Кому ж умирать охота? — И после, когда ему не возразили, добавил грустно: — Тут хочешь или не хочешь, а воевать придется. Завернулось все так — или мы их, или они нас, середки нет. Отобъемся! Казаки, мои фронтовики, сойдутся — отобъемся.
— Чтой-то не видать твоих хронтовиков, какой день обещались, а их все нет.
— Ладно, ладно, мать. Придут. Не сегодня, так завтра. Они сами в своих хуторах, как я, будто на горячих угольях сидят. Так у нас хоть есть где сховаться — плавни рядом. А у них — степь! Того и гляди, в спину из обреза жахнут или живьем в хате спалят.
Во двор выскользнул Гришка, налетел в темноте на Кольку.
— Гайда на сено, баба Дуня нам на копне постелила, — сказал он и, оглянувшись на дверь, махнул рукой: — Ну ее!.. Мать с батей лаются. Отсталая она у нас, стратегии не понимает. Одно слово — баба, разве ж она казака поймет?