НОВОЕ — ДВАДЦАТОЕ - СТОЛЕТИЕ

1


Двадцатый век. Отныне эти четыре скрещенные палочки будут встречаться на каждом шагу. Перекочуют они и на деловые бумаги никитинских цирков; жизнь братьев теперь текла размеренно, по старому руслу, ничего сколько-нибудь приметного в их судьбе не происходило вплоть до той трагической весны 1902 года, принесшей Акиму Никитину тяжелые душевные переживания.

Как всегда, он в частых переездах. Уже в первые месяцы нового столетия побывал в добром десятке городов, в том числе я в Париже. К Гагенбеку на этот раз наведаться не удалось — не хватило времени, хотя и намечал, чтобы попутно познакомиться Гамбурге со строительством грандиозного, как ему говорили, цирка Буша.

Пауль Буш — новая видная фигура циркового предпринимательства, владелец крупнейшего в Европе стационара на пять тысяч мест, возведенного в Берлине шестнадцать лет назад. К началу нового века этот чужак, бывший кавалерист, вышел абсолютным победителем в острой конкурентной войне, разыгравшейся между ним и неудачливым наследником Эрнста Ренца.

Знакомство Никитина с хозяином берлинского циркового гиганта состоялось в один из наездов в столицу Германии, однако отношения их не сложились — при встречах Буш был надменен и сух,

В столицу Франции Никитин поехал, чтобы собственными глазами повидать шумно разрекламированные чудеса Всемирной выставки. Ну а главным образом, конечно, за цирковыми новинкам для манежа. Остановился он, как явствует из пометок в блокноте на улице Риволи, у своего давнего знакомого, любителя и знатока циркового искусства, поляка по национальности Р. Д. Витолло. Ричард Данилович охотно взял на себя роль гида русского гостя по оглушающему «городу блаженства», как называли Париж в бесчисленных проспектах. Редчайший, конечно, город! От всех других европейских столиц, где случилось побывать Акиму, Париж отличался радостным оживлением. Казалось, здесь все живут весело, улыбаясь и шутя. Куда ни зайди — все разговаривают с тобой свободно и приветливо. И в особенности приветливы женщины, приветливы без кокетства, без намерения приглянуться. Легкость у французов, видать, в крови. Сколько перебывало в никитинских цирках артистов из этих мест — хоть бы один попался мрачный, без замашек шута.

В Париже 1900 года многое изумляло Акима. Странно, например, было видеть на брюках мужчин отглаженную складку — прямо как струна. Странно, конечно, а все ж таки не откажешь в элегантности: складка придавала фигуре стройность. Поразился и женщинам — надо же так укоротить юбки! Теперь легкие и гибкие француженки походили на вертлявых подростков. Витолло улыбнулся его замечанию — это дань новому веку, который принес повальное увлечение спортом. Любезный Аким Александрович, поди, уже и сам обратил внимание: вон стайка велосипедистов несется сломя голову по улице, а вон три молодые женщины в белых бриджах и жокейских шапочках гарцуют верхом на лошадях. Сплошное эмансипе... Да, кстати, известно ли ему, что сейчас в Париже проходят Вторые Олимпийские игры и в них участвуют женщины, заметьте: впервые в истории.

Акиму Никитину везло на людей, от которых, по его неизменному присловию, «можно позаимствоваться». Витолло — человек сведущий, он водил Акима по городу без устали. Они довольно подробно осмотрели на «ЭКСПО» (так сокращенно называли выставку) множество павильонов, различного рода музеев, зрелищных заведений. Большой интерес вызвал Храм Электричества, как парижане и приезжие называли едва ли не самый большой павильон, в центре которого стояла мраморная статуя женщины, символизирующая новую эру. Статую окружали приборы и аппараты, воплотившие в себе эпохальные открытия: телеграф, телефон, вольтова дуга. В поднятой мраморной руке сверкала лампочка накаливания, а ноги статуи попирали обломки газового светильника. Ярчайшее впечатление оставила фонорама. Об этой удивительной новинке Аким и прежде слышал от Карла Краузе, но то, что увидел, просто потрясло его. Это был кинематограф. Не случайно Карл мечтает завести такой же. Долго любовались они с Витолло чудом архитектурного и скульптурного искусства — мостом Александра ИI, перекинутым через Сену (его открытие было приурочено к дням «ЭКСПО»), и с большой приятностью отметили возросший интерес ко всему российскому. Толпы восхищенных зрителей собирались в русском Центральном павильоне, в павильонах лесного дела и горного, в последнем особенным успехом пользовалось художественное литье каслинских мастеров. Преиспол­ненный изумления Аким впервые в жизни прокатился в вагоне только что пущенного парижского метрополитена.

Побывали они, понятное дело, и в трех больших шапито, раскинувшихся вокруг «ЭКСПО»: семейств Ранен, Палисс и швейцарцев Кни, ну и, конечно, в Новом цирке, где Аким повидался со многими своими знакомцами, которые работали у него в России. И самой радостной была встреча с братьями Фрателлини — премьерами этого манежа, все трое еще не забыли русский язык, беседы с ними — приветливыми, легкими, обаятельными и неизменно веселыми — Никитин долго хранил в своей памяти.

Программа Нового цирка произвела на русского антрепренера двойственное впечатление: с одной стороны, помпезность, блеск, много мощных, невиданных прежде прожекторов, в том числе и цветных, прекрасный оркестр, невероятно смешные антре Фрателлини и другого превосходного клоунского дуэта, Футита и Шоколада, которых он уже видел прежде. Восхитила его труппа конных акробатов Фредиани с их удивительной «Тройной колонной» на движущейся лошади (то есть пирамидой из трех акробатов-наездников, стоящих друг у друга на плечах). Такого он не мог себе даже представить. Никитин поспешил заключить с ними контракт, но не тут-то было — Фредиани уже ангажированы на целых три года.

И вместе с тем многое в программе показалось странным. Ну вот хотя бы эти полуобнаженные девицы — они стояли у артистического выхода, где обычно располагаются униформисты. В программке их именовали на английский манер — «герлс». Чуть ли не перед каждым номером они исполняли короткий танец, обязательно меняя костюмы, надо отдать должное — весьма эффектные. Отметил про себя Аким и то, что весь реквизит у артистов был никелированный вместо окрашенного бронзой, как это было повсеместно еще недавно. Ричард Данилович, разглядывая программку шепнул, что сейчас пойдет номер в новомодном стиле «Тингл тангль». Никитин увидел двух артистов-акробатов в комически масках, их тела в клетчатых костюмах непрестанно сплетались клубок, так что не разберешь, где ноги, где руки, где голова. И в их затейливые кувыркания происходили в невиданном стремительном темпе. Занятно, занятно...

При цирке функционировало просторное кафе. Эта новинка понравилась русскому директору. Артисты любили посидеть здесь за столиками; наведывались в этот уютный уголок и поклонники наездников, клоунов и герлс. Никитин с Витолло тоже провели здесь несколько вечеров. Обмениваясь впечатлениями, оба отметили, что на сегодняшний Новый цирк, который был законодателем мод, большое влияние начали оказывать варьете и мюзик-холл с их специфическими номерами. Ну вот хотя бы иллюзионист. Никогда раньше не было, чтобы фокусник со своей громоздкой аппаратурой выступал на арене. Или взять негров-танцоров: самый большой успех во всей программе как раз пришелся на их долю. Когда статная смуглолицая девушка и молодой человек зажигательно станцевали модную новинку — кэк-уок, бог ты мой, что делалось в цирке, ногами даже топали, требуя «биса». Да, большие перемены!

В один из таких вечеров в кафе Ричард Данилович поделился с именитым гостем своей заветной мечтой — начать выпуск журнала для артистов цирка и варьете на двух языках: польском и русском,— как считает Аким Александрович, будет ли иметь успех такое издание? (Через три года Витолло переберется в Варшаву, а еще через два выйдет в свет первый номер «Органа» — одного из лучших профессиональных журналов.)

В Россию Никитин возвращался переполненный яркими впечатлениями, с чувством, что поездка оказалась на редкость успешной, удалось заключить двадцать с лишним контрактов и установить деловые связи со многими полезными людьми. Он стоял у вагонного окна, как любил, с теплотой сердца взирая на родные русские картины и думая о доме, а в голове прокручивалась все одна и та же фраза: «И дым отечества нам сладок и приятен».


2


Конец февраля 1902 года застал А. А. Никитина в Саратове. Привело его сюда строительство цирка. Всю неделю, что Аким тут, он — как давно уже не было — каждый день встречается с братом. Два года назад Петр баллотировался и был избран в гласные Городской думы. Аким тогда гордился этим, пожалуй, даже больше, чем сам новоиспеченный думец. Братья, захваченные обострившейся политической обстановкой, часто беседуют, а то и яростно спорят, темой их жарких полемик неизменно являются актуальные вопросы российской действительности.

С болью душевной восприняли они весть о только что вспыхнувшем крупном крестьянском волнении в их Саратовской губернии.

— О чем же вы там у себя в Думе думаете! — в сердцах говорил Аким.— Люди до бунта доведены!

— А что может наша Дума?.. Вот дать разрешение Обществу трезвости на аренду буфета при театре — это пожалуйста.

Аким понимал: брат верно судит. Полномочия Городской думы распространяются лишь на дела хозяйственные. Что же касается дел политических, то тут, как говорится, руки коротки...

А между тем в русском обществе подспудно шло брожение мыслей. По существу, это был новый подъем революционного движения. Повсеместно распространяется дерзкое вольнодумство. Никогда прежде не появлялось в таком количестве карикатур на помазанников божьих, никогда не ходило по рукам столько едких частушек и песен против власть имущих и церковников. Среди парода распространялись подпольно отпечатанные на тонкой бумаге листы нелегальной марксистской газеты «Искра», прокламации и листовки протеста, в том числе и размножаемые революционно настроенной молодежью на гектографах «крамольные» произведения Максима Горького «Весенние мелодии» и «Песня о Буревестнике». Всем, кто сочувствовал революции, кто принимал в ее подготовке активное участие, в тревожных криках Буревестника слышался боевой клич: «Буря! Скоро грянет буря!» Россия жила напряженным ожиданием этой бури.

Человек практического склада ума, Аким осознавал, что в зреющих революционных событиях его роль лишь роль стороннего наблюдателя, а следовательно,— займись-ка ты своим прямым делом. И Никитин весь отдался хлопотам по новому цирку.

Обе саратовские газеты не переставали упрекать разбогатевших земляков, вчерашних голодранцев с улицы Печальной, в том, что повсюду понастроили они огромные цирковые чертоги, а вот в своем родном городе до сих пор не удосужились. Что ж, газетчики правы. У него и у самого было это в планах. Затем, собственно, и приехал. И уже предпринял первые шаги — взял в аренду большой участок.

Однако в самый разгар подготовительных работ пришла из Тифлиса страшная депеша: «Срочно выезжайте. При смерти жена».


3


Из рассказанного Н. А. Никитиным

«Тифлис в нашей семье слыл несчастливым городом. Почему? Каждый сезон там что-нибудь да случалось неприятное. Таким же невезучим, между прочим, считался и Иваново-Вознесенск...

Тифлисский цирк отец построил каменный; открылся он в 1895 году и располагался на Голованиевском проспекте — самый-самый центр. Неподалеку помещалась гостиница «Дания», там обычно и селилась вся труппа. Там же и мы жили. Так вот, неудачи посыпались еще во время строительных работ, даром что отец собственноручно, как тогда было принято, положил на счастье под каждый из углов фундамента по монете: под первый — золотой десятирублевик, под второй — серебряный двугривенный, под третий — медный пятак и под четвертый — кредитный билет. Не помню уж, что было: фундамент ли плохо заложили или какая другая причина, но только сразу же пришлось принимать срочные меры — стена дала трещину. А уж потом и пошло и поехало... В общем, с самого открытия сплошное невезение: то лошадь ногу сломает, то акробат связки порвет — происшествие за происшествием. Не проработали и трех недель — от градоначальника распоряжение: закрыть цирк. Как так? В чем дело? Нарушение санитарных норм. Потом-то, много лет спустя, выяснилось, что люди Сура штуку подстроили: сунули в руку кому надо, а те состряпали акт: антисанитарное, мол, состояние ватерклозетов...

Только было отец все уладил, только начали работать и вдруг — пожар! Огромные убытки. А под конец сезона разбилась гимнастка на трапеции Дозмарова, девица редкостной красоты. Упала мимо сетки — и мгновенная смерть... Там же приключилась беда с укротителем Турнером, добродушный был человек, любитель выпить, за что ему крепко попадало от жены, бывшей борчихи. Среди дрессированных зверей у Турнера был любимый лев по кличке Цезарь, великан львиного царства, с роскошной гривой — и почти ручной. Однажды Цезарь поранил лапу, и укротитель сам оказал ему помощь: срезал бритвой болтавшийся коготь | и вылечил примочками. После этого случая зверь привязался к хозяину, что твоя собака. Дрессировщик бывало спасался в подпитии в его клетке от рукоприкладства свирепой супруги. И все-таки погиб Турнер от клыков своего же питомца. Произошло это так: на воскресном утреннике, в ясный солнечный день, когда в цирке открываются все окна, Турнер, как обычно, выступал в третьем отделении и как всегда проделал традиционный трюк — вложил в пасть Цезаря свою голову. И в этот момент зверь неожиданно резко сжал челюсти. Меня в тот момент в цирке не было, но очевидцы рассказывали, что Турнер глухо закричал и рухнул на опилки. Голова его кровоточила, и лев нагнулся и стал лизать лицо хозяина... В цирке возникла паника. Все повскакали со своих мест. Женнщины подняли крик, а за ними громко расплакались дети. Пришлось бежать за полицией, и лишь с ее помощью удалось очистить - помещение. Но люди еще долго толпились перед закрытыми дверями цирка.

Почему же зверь убил своего хозяина? Служитель, который ухаживал за животными Турнера, разумный такой старичок, рассказал: «Лев не виноват, он нечаянно. Его укусила пчела, залетевшая в окно. У Цезаря сделался спазм, и он от боли сжал рот...» Вероятно, так и случилось. Доказательством тому была распухшая от укуса львиная губа. Вот уж верно говорится,— продолжал Николай Акимович,— беда в одиночку не ходит. На том же самом манеже разбился замечательный полетчик, учитель мой — Густав Дехардс... И можете себе представить, на следующий день у входа в цирк — толпа. Осаждает кассиршу: «А полет будет?..» — «Будет». К обеду — ни одного билета... Что за люди! Подумать только, как сильно желание увидеть трагедию своими глазами: «А вдруг и нам повезет, вдруг и сегодня кто-нибудь разобьется...»

Нет, что там ни говори,— заключил Николай Акимович,— тифлисский цирк наша семья не любила».

Однако у жителей города этот цирк вызывал совсем иные чувства. Вот, к примеру сказать, свидетельство известного артиста цирка Д. С. Альперова: «Тифлисский цирк... посещался преимущественно людьми небогатыми. Галерка почти всегда бывала переполнена, а партер часто пустовал. Реакция зрителей на представление была очень сильной, и возгласы одобрения, поощрения или порицания (порой нецензурного свойства) раздавались непрерывно. Артистов публика очень любила. Стоило артисту появиться в духане, как его наперебой старались угостить...»

А вот воспоминание другого лица, детские годы которого прошли в Тифлисе. Это театральный и цирковой режиссер Э. Б. Краснянский. «Артисты цирка,— пишет он,— приезжали в город «незаметно». Их не встречали на улицах. Никто не знал, где они живут. В этом было что-то таинственное. Вообще какая-то «тайна», некий романтический ореол окружали цирк и его служителей...» Далее мемуарист делится своими юношескими впечатлениями от спектакля: «Мы чувствовали, что попадаем в неведомый нам мир. Запах конюшен, слабый свет газовых рожков, доносившееся из-за форганга рычание зверей... Наконец третий звонок, в газовых рожках прибавляется свет, он кажется ослепительно ярким, вступает оркестр, парадно выходят шталмейстер, берейторы, и начинается ошеломляющее представление».


4


Юлия Михайловна Никитина, как и ее приемный сын, тоже считала этот цирк невезучим. Однако, в отличие от своих близких, сам город, лепящийся по крутому склону горного хребта, любила.

Тифлис не похож ни на какой другой город. Здесь все представлялось ей необычным: улицы и уличная толпа, дома под черепичными крышами и древние израненные стены, сложенные из крупных камней, резвая Кура, весело катящая свои быстрые воды в крутых берегах, и шатры серых храмов на вершинах гор. Это своеобразие городского пейзажа влекло ее бесцельно бродить по запутанным улочкам и переулкам, которые то карабкались на взгорье, то сбегали вниз. Именно здесь, а не на чопорном Голованиевском проспекте открывалась ей во всем очаровании неповторимость этого города. Здесь все на виду, люди живут открыто, доверчиво.

А какие тут ночи! Бог ты мой, отродясь не видывала такого темного глубокого неба. И все усеяно звездами... Однажды Юлия вышла на балкон, и прямо перед глазами по небосводу скатилась крупная звезда; огненный хвост рассек тьму и далеко-далеко за горизонтом, ярко вспыхнув, исчез. В тот раз она подумала: «Вот и закатилась чья-то звезда». И вдруг кольнуло в сердце: «Чья-то?.. Твоя же и закатилась...» Ночью долго не могла заснуть, перебирала в памяти свою жизнь, прислушивалась к себе.

Давно уже недуги обступали ее стеной и силы убывали с каждым днем. Изжитое тело ныло до ломоты, особенно по утрам, нестерпимая боль сверлила затылок так, что темно становилось в глазах. Временами наплывала темнота и Юлия падала в беспамятстве... А ведь еще недавно она в отсутствие мужа единолично управляла этим цирком. Вот уж не чаяла, что приехала сюда помирать...

В редкие часы, когда боль немного отступала, Юлия любила глядеть в окно, выходящее на тесный гостиничный дворик; его облюбовало для тренировок семейство Филимоновых. Семья большая, дружная: мальчишки, девчонки, трое внучат — дети старшей дочери. Филимоновы натянули от забора до стены трос на низких козлах и усердно репетируют новый номер—«шпруиг-канат», то есть подбрасывающий канат. (Подбрасывает он за счет резиновых жгутов, укрепленных за козелками.) Юлии всегда нравился этот старинный и, в общем-то, редкий номер, основанный на высоких подскоках с приходом в «седам», или, проще говоря, в сидячее положение. Прыжки на «шпрунг-канате» напоминают прыжки на новомодном батуте, но там гимнаст «приземляется» на большую сетку, а здесь — всего лишь натянутая нить. Когда этот номер исполняют искусные и к тому же темпераментные артисты, глядеть на их зажигательную игру одно удовольствие. Тебе кажется, что твое тело, как и у артистов, обретает прыгучесть мяча: взлетел — и сверху прямиком снова усадило тебя на канат, который спружинил от удара, и ты снова подброшен на ноги. Толчок — и опять сидишь. Вверх — вниз... Вверх — вниз — до чего же лихо!

Впервые за много дней подсела она к зеркалу,— боже мой, куда что подевалось: безжизненная бледность, погасшие глаза, сведенные мукой брови и увядший рот — только зубы по-прежнему ровные, белые.

Она вся обращена в самое себя, но мысли ее обрывочны, и даже не мысли, а ощущения, и самое острое из них — одиночество. Никогда, за всю свою прежнюю жизнь не знала такого безысходного одиночества, такой отчужденности. Господи, какая пустота!.. А ведь казалось бы: замужняя женщина, полностью обеспеченная, и люди вокруг, чего ж еще?.. Чего еще? Теплоты. Былой нераздельности их существования, душевной слитности — вот чего. Вроде бы еще недавно было «мы», осталось лишь «я» и «он»... Оборвалась общая песня, каждый свою тянет.

Мысли ее продолжают кружить вокруг мужа. «Боже мой, как далек он теперь от моего сердца...». Вспомнилась последняя ссора: от ее попытки объясниться он, как всегда, досадливо отмахнулся: «Ну вот, опять капризы...» Нет, Аким, не капризы. Хоть теперь выслушай до конца. Ты всегда был глух к моей душе, ни разу не захотел вслушаться — что в ней... А ведь и у меня полное право на собственные чувства. И пусть они несхожи с твоими, несхожи потому, что я женщина, ты же этого даже и понимать не хочешь... На все у тебя одно: «капризы», «причуды»... А хоть бы и причуды! Другой и это бы уразумел...

Теперь в ее душе все определилось: он просто неудобный для жизни человек, неуютный... С первого дня только и слышала: «в дело... в дело...» Все они собой заслонили, эти треклятые дела: и жену, и дом, и друзей. Никогда не забыть: первый друг-приятель Лентовский в беду попал — разорился. Кредиторы за горло схватили, решеткой грозили. Прибежал — выручайте, спасите от бесчестья! Петя, тот все, что имел, отдал, даже перстни с пальцев снял: на, возьми! Ты же, Аким... Ах, боже мой, даже вспоминать и то больно. Никогда ни одному движению ее сердца не внял: всю жизнь тосковала без детей, с завистью смотрела на чужих малышей. И вот в Астрахани посетила как-то сиротский приют вместе с другими дамами города, состоявшими в благотворительном комитете. Да и зачастила туда! Детишки потянулись к ней, и так она тогда ожила душой. Так нет, приехал — все поломал: «Никаких приютов! Бабья дурь!..»

Вспомнилась с пронзительной ясностью и отвратительная сцена ревности — дикая, неоправданная! И к кому? К Косте, художнику, чистому, еще, в сущности, мальчику! Но в тот раз она не дала спуску, на нее накатило так, что кричала, не зная удержу, совсем по-бабьи: гадкий! несносный! Заел чужой век! Всю жизнь перешагивал через близких, всех мял под себя, лишь бы только по-твоему было!..

Вскрылись незажившие раны, заныли, застучали по сердцу забытые страдания. Горло сдавила жалость к себе: вся жизнь состояла не из отдельных обид, а была сплошной обидой. Бледные губы мелко задрожали, душили спазмы... С удивлением глядела в зеркало, как скатываются по щекам обильные слезы.

Юлия молитвенно вскинула глаза — матерь божья, ведь ты же видишь, какие мучения души... Скорее бы уж пришло спасительное освобождение от этих непереносимых страданий... И тотчас оглушительный испуг: а как же он? Один, без нее... Увиделись его худая шея, лоб в морщинах, глубокие впадины от крыльев носа... И материнской жалостью сдавило сердце... Конечно, ему тоже несладко, какой воз тащит без продыха. И строг к себе, будто схиму принял,— ни карт, ни вина, как другие мужчины. Старался, наживал, а братья все врозь, все врозь. Совсем один остается... Жалость захватывала ее все больше и больше: она уж примеривает на себя его заботы, ощущает его тяготы и, проникаясь душевным сочувствием, окончательно прощает.


5


Н. А. Никитин вспоминает:

«Я уже говорил, что без происшествий в Тифлисе не проходило и дня. Беда за бедой. Ну и самая, конечно, большая — мама там умерла. Мне было тогда пятнадцать лет, и я помню все, как будто вчера произошло. Угасала она долго и тяжело... Похороны были очень пышные, таких, говорят, там и не упомнят... Отпевали маму в военном соборе. За гробом вели любимых ею лошадок в траурных попонах, на голове черные султаны: провожали свою хозяйку в последний путь... Народу шло столько, что на Голованиевском прекратилось всякое движение транспорта. Погребена мама на Кукийском православном кладбище. В цирке после этого не было представлений целых девять дней...»

Из газетного объявления:

«После тяжелой и продолжительной болезни скончалась в 11 часов вечера 11 марта 1902 года Юлиания Михайловна Никитина... Просят пожаловать на квартиру покойной в номера «Дания»...»


6


Дмитрий Никитин приехал с женой Евдокией за день до похорон. Первый, кого они увидели, был Краузе. В его погасших глазах читалось горе. Дмитрий обрадовался Карлуше — не виделись более десяти лет. Когда-то любил потолковать с головастым физиком «об научном», а ныне... Всегда ровный, сдержанный, с чуть приметной ироничной улыбкой на тонких губах, старый друг Лишь поздоровался безмолвным кивком, скорбно вздохнул и стал подниматься по лестнице...

Дмитрия кто-то тронул за руку, обернулся — Трофим, выкормыш их, всю жизнь связанный с цирками Никитиных. А-а, здравствуй, голубчик, здравствуй. Бывший наездник придержал бывшего хозяина и с неугасшей еще почтительностью сообщил свистящим шепотом, что Аким Саныч совсем убит горем. Таким его никогда еще не видывали. Боимся, как бы того... руки на себя не наложил...

Трофим шагал рядом, припадая на покалеченную ногу.

— Золотой души была покойница. Как солнышко всех грела. Ну а уж потом-то Аким Саныч, когда малость поотошли, казнить себя стали... Ну да ведь на все воля божья. Уж чего только не делали, чтобы поправилась. Самые дорогие доктора. На кумыс возили, знахари да знахарки все перебывали — за любое средство цеплялись, а, вишь, молитвы-то не были услышаны...

До ушей Дмитрия донеслось причитание нанятых плакальщиц. Люди, облепившие дверь, расступились, пропустив сто и Евдокию внутрь. Брат, поникнув в скорбной окаменелости, сидел в головах у жены, сплошь обложенной цветами. Рядом — мать, на ней черное платье, обшитое траурными плерезами. Обняв сына за плечи, она, понуро склонясь, легонько покачивалась. Увидела своего первенца, сурово поздоровалась глазами и шепнула что-то на ухо Акиму. Тот не сразу осознал услышанное, а когда взял в толк и, выпрямившись, встретился взглядом со старшим братом, заколотился в беззвучном рыдании. Жалость к несчастному брату сдавила Дмитрию грудь...

Комната пропиталась густым, застойным запахом лекарств, трав, ладана и масла, горящего в лампадках. Время тянулось в этом спертом, дурманящем воздухе тягуче и вязко. Прошло часа четыре. Евдокия, обмякшая, потянулась к уху мужа — ужасно хочется есть. Дмитрии и сам проголодался, поерзал-поерзал на стуле и, потянув незаметно жену за платье, выбрался с ней из душной комнаты. Их зазвала к себе Клара Гамсахурдия. В бытность Дмитрия Александровича «господином директором» она была маленькой девчоночкой, еще только училась наездничать, А теперь уже барышня.

Клара проворно собрала на стол. Нарезая длинными дольками лаваш в хлебницу, рассказывала про покойную Юлию Михайловну: ее ведь привезли сюда уже больную к открытию сезона. И было видно, что бедняжка сдала. Часто плакать стала... Папа даже испугался. Боже мой, говорит, как глубоко вгрызлась в нее болезнь. Вот тогда-то Аким Александрович и заметался. Кто-то посоветовал ему: «Лечите горным воздухом, очень полезно». Послал папу снять дачу в горах. А там — никаких дач. Но все же папа, хоть и с трудностями, нашел подходящий дом в деревне Шиндаси. Я тогда тоже поехала с Юль Михалной. Запрягли четырех наших ездовых лошадей и два фаэтона еще наняли. Дорога в Шиндаси длинная-длинная. Это потому, что все время петляет: то влево, то вправо, вот так, вот так... У нас называют серпантин. Сперва Юль Михалые очень понравилось там. Ожила, стала веселая, разговаривает, улыбается. А через три дня: «Везите домой. Не могу без дела...»

Дмитрий подумал: «Вот уж верно, не видел, чтобы сидела сложа руки... Да что уж там — хлопотунья, первая помощница мужу была... «Была»... Господи, воля твоя, уже — была... Как же быстро сгорела...»

Дмитрий вернулся в комнату покойницы. Поникшая фигура Акима с безвольно свесившимися руками пробудила в его памяти один давний случай: брат вот так же понуро сидит перед портретом жены. Было это в Сызрани. Юлия покинула его и скрывалась невесть где. Они тогда с Дуськой только-только поженились. Увидев деверя в таком состоянии, молодая спросила испуганно: что это с ним? Дмитрий махнул рукой — не спрашивай... Это только разожгло бабье любопытство, пристала: что произошло? «Ведь сам говорил, в гору дела пошли».— «В гору, в гору...», На кой ему гора без Юльки...»

— А за что выгнал-то?

Дмитрий вскипел:

— Кто выгнал, дурья твоя башка! Ушла. По своей воле. Сбежала, одним словом.— Он рассказал Евдокии, как брат впервые в жизни сгоряча поднял на жену руку.

— Нашкодила, что ли?

— Фу, дура! Одни глупости на уме. Юлька — порядочная женщина.

Евдокия заойкала: туго небось бедняжке в скитаньях пришлось. И на панель недолго попасть.

— «На панель»... Скажешь тоже. Это с ее-то талантами — что спеть, что сплясать. В любой хор — милости просим. Да и по конной части мастерица, каких поискать. Этакую кралю кажный хозяин с удовольствием в свой цирк пригласит...

— А где ж обитала?

— А кто ее знает... Только Аким не был бы Акимом, коль не смог бы отыскать. В Царицыне укрылась. Кого только не посылал уговорить жену вернуться — все ни с чем возвращались. Тогда он вон какую штуковину удумал: погрузил на баржу ее любимого коня Жамильку, приплыл к царицынскому берегу, да и привел лошадь к ней под окна...

Нет, Трофим, плохо знаешь своего хозяина: кто-кто, а этот, шалишь, руки на себя не наложит. Жилистый, выдюжит.


6


Смерть жены потрясла Акима Александровича. Это была не скорбь, а мука. Она изматывала душу, оставалась его открытой раной, непереносимо болезненной. Казалось, никогда не зажить ей... Горе просто раздавило его: он как-то враз состарился, усох, стал молчалив и нелюдим, ходил сильно сутулясь.

Быть может, впервые за все годы Никитин был сосредоточен только на своих душевных переживаниях. Все прочее, всегдашнее — напряженные заботы о преуспеянии собственных цирков — отодвинулось куда-то на дальний план. Ранее ему, человеку кипучей творческой энергии, прирожденному дельцу, недосуг было глубоко задуматься над такими вопросами, как смысл жизни, как тщета честолюбивых помыслов, как будущее свое и близких...

В жениной смерти винил одного себя, казнился самым жестоким образом, терзаясь раскаянием. Кончину Юлии считал своим полным душевным крахом. Ее образ незримо присутствовал рядом, приковывал к себе все мысли. Только теперь открылось ему — какое место занимала Юля в его судьбе. И от сознания, что никогда не воздавалось ей по заслугам, казнился еще сильнее, еще безжалостнее язвил изболевшее сердце. Тяжкие воспоминания преследовали его неотступно.

В том, что она так рано сошла в могилу, усматривал небесное возмездие. Набожность его в это время возросла до крайности. В религиозном исступлении горячо творил молитвы. Но облегчения не наступало, тяжесть не спадала с души. Нет, нет, не замолить ему своей вины. Он должен принести жертву господу богу. Не сумел на земле сделать ее счастливой, так хоть там своей искупительной жертвой обеспечит ей вечный покой. «Воздвигну храм божий, богатый, невиданный...» Мысль эта стала занимать его все больше и больше, она будила притупившуюся было энергию коммерсанта; Никитин углублялся в расчеты, планы, прикидывал, выгадывал и незаметно для себя вступил в торг с богом. Это же каких деньжищ стоить будет! Так и по миру пойти недолго. А ведь еще Саламонского в Москве надо положить на обе лопатки. И поставить там свой главный цирк — исполнить заветную мечту. Так что с храмом погоди, боже... А вот усыпальницу соорудить — дело другое. Да не простую, а роскошную. Семейную. Чтобы и там, в загробном мире, пребывать всем вместе. И возведет он ее, конечно же, у себя на родине, в Саратове. На том и поклялся крестным целованием.

Однако сбыться зароку суждено не скоро. И не все в этом деле будет гладко.


8


В одиннадцатом часу ночи Гамсахурдия вышел из гостиницы «Москва» и направился к дому Петра Александровича, зная, что тот в это время прогуливает свою собаку — пятнистого дога-великана — где-то тут, поблизости, на пустыре, принадлежащем князю Куткину, большому любителю цирка и прелестных цирковых наездниц.

Дотошный управляющий хорошо осведомлен о давней вражде между князем и Никитиными. Чтобы покрепче досадить братьям, князь выстроил несколько лет назад на своем пустующем земельном участке благоустроенный цирк — нате, выкусите! Здание у него арендовали по дешевой цене то наездник Нони Бедини, то метатель ножей Камакич, то любимчик княжий Александр Федосеевский. А в позапрошлом году, в конце зимы, куткинское строение обратилось в пепел. По Саратову пополз шепоток: «Поджог, мол,— дело рук Никитиных». Роман Сергеевич энергически опровергал молву — ну что вы, что вы, господь с вами! Низкий наговор. Князь же, мол, и распространяет слухи. А в общем, самая пора строиться в Саратове Акиму Александровичу. Да ведь вот беда, после смерти Юлии Михайловны к вдовцу лучше и не под­ходи: на все махнул рукой — «Делайте, как знаете, только в покое оставьте». И весь вам сказ.

Потолковали с Петром Александровичем и решили: строить пока времянку на сезон-другой. Завтра с утра явятся плотники. С первых же шагов Аким Александрович вдалбливал ему, Гамсахурдии: начинаешь новое дело — заранее предусмотри каждую мелочь. О том и речь. И хоть он, Роман Сергеевич, стреляный воробей, а все же должен быть начеку: от Куткина жди любого подвоха. Он спит и видит, как бы поквитаться с Никитиными. Того и гляди, подложит хитроумную мину, перехватит, например, плотников, не остановится перед подлостью, и санитарного инспектора купит и, если надо, полицию. Немало у него своих людей и в городской думе. Так вот... не почуял ли Петр Александрович, случаем, запаха паленого?

— Да нет, вроде все спокойно... Фу! — сердито цыкнул Никитин на грозно урчащего пса, с трудом удерживая его за ошейник.

Хорошо зная своего брата, Петр Никитин посчитал, что в нынешнем своем состоянии тот не воин, теперь ему ни до чего и ни до кого. На похоронах мрачно выдавил из себя: «И я, Петя, остался там вместе с ней под гробовой крышкой...» Да, не скоро теперь воскреснет... И надо, стало быть, самому засучить рукава. Хоть и вышел из дела, а в трудную минуту как не помочь родному человеку.

Вместе с расторопным Романом Сергеевичем они поставили цирк-времянку необычайно быстро — всего за две недели. Столь же быстро собрали и вызвали программу. И уже 13 мая 1902 года широковещательно объявили открытие.


9


Акиму Никитину казалось, что после того удара судьбы — смерти Юлии — ему уже не подняться. Жизнь, казалось, утратила всякий смысл.

Однако природная жизнестойкость победила. 25 июля 1905 года он обвенчался в московской Ермолаевской церкви на Садовой с Эммой Сенинской, шведской подданной, с отцом которой некогда, помните, Никитины имели дело.

Мадемуазель Эмма, эквилибристка на проволоке, успевшая снискать у русской публики некоторую известность, была ангажирована в цирк Никитина. Этот контракт резко переменил всю ее судьбу.

Чтобы обвенчаться и вступить в права наследницы, ей, лютеранке, пришлось принять православие. Деньги могут все: дочь безродного, полунищего балаганщика Сенинского, скитающегося по заштатным российским городишкам с дешевым увеселением, получила звание «потомственной почетной гражданки».

,Женитьба распрямила Никитину плечи, он ожил и, не чая души в молодой супруге (разница в возрасте более чем в сорок лет), в качестве материальных подтверждений своих пылких чувств щедро дарил ей драгоценности, дома, лошадей — и все это не как-нибудь, а честь по чести: с соответствующими документами оформленными у нотариуса. Лучшие берейторы готовили для нее конные номера. «Теперь она каждый день репетирует часа полтора «высшую школу» и месяца через два может выступать перед публикой»,—читаем в собственноручном письме Никитина из Оренбурга, адресованном матери жены, написанном в конце того же 1905 года. «Если она займется лошадьми, как мне желательно, тогда смело можно ехать за границу, гастролировать. С красивыми лошадьми красивая особа, известная директриса — каждый цирк возьмет...».

Он спешит уверить мать, что дочь ее ничем не стеснена: «У меня этого и в уме нет. Эмма все делает по своей охоте, куда хочет идет или едет — лошадь в ее распоряжении. Положим, она мало это делает: город скучный, бывать негде. По воскресным дням Эмма ездит в костел или в русскую церковь, а для меня это лестно. Я ей доверяю все и слушаю. Она, по-моему, очень этого стоит. Одно лишь мне не нравится — она стесняется меня, может быть, стесняется по своей нравственной молодости. Я ее берегу как себя и, поверьте мне, никому обидеть не дам...»

Новая хозяйка завела в цирке свои порядки. Теперь уже здесь не ютят гольтепу, перестали держать учеников, кончилось для детей артистов закулисное раздолье, уже не делают артисткам-роженицам дорогие подарки - «малышу на зубок»... Домовитая и степенная Эмма Яковлевна много сил отдавала благоустройству их московской квартиры, обставляя ее на свой вкус. Она специально съездила в Петербург и в Гельсингфорс, после чего несколько дней кряду на цирковом дворе, заваленном упаковочной стружкой и бумагой, шумно расколачивали ящики и втаскивали в дом мебель, ковры, лампы, зеркала в резных позолоченных рамах, букеты восковых цветов.

Свыкнуться со всей этой роскошью Аким так и не смог и в особенности с мягким, длинноворсным ковром серебристо-голубых тонов, покрывшим гостиную, ступать по которому без нужды избегал.

Предоставив молодой хозяйке вить гнездышко, сам «пан Мазепа» как его по-приятельски окрестил Гиляровский, отворковав приличествующий сему срок, снова с наслаждением окунулся в привычный для него кипучий водоворот дел. В голове его, по-прежнему ясной, зрели все новые и новые замыслы.


Загрузка...