1
Началось восьмое десятилетие XIX века. Какими же интересами в это время живет русское общество? Что волнует людей, о чем они толкуют? Чаще всего тогда говорили и спорили о недавнем разгроме Парижской коммуны — первой пролетарской революции и первого правительства рабочего класса. Одни восприняли это сообщение с ликованием, другие же, а таких было большинство,— с горечью. Привлекали к себе внимание и англо-русские дипломатические переговоры. Лондон и Петербург искали путей сближения мнений по вопросу о разграничении сфер влияния в Средней Азии. Наметившееся смягчение в отношениях между Англией и Россией вызывало повсеместный энтузиазм. Еще один центр притяжения — Италия: оплот Ватикана — Рим, только что захваченный правительственными войсками и гарибальдийцами, объявлен столицей. Папа лишен светской власти — все это будоражило умы не менее, чем неожиданное пробуждение Везувия, огненные лавы которого с огромнейшей силой хлынули в том году на плодородные долины, причиняя крестьянам неисчислимые бедствия. Газеты писали, что подобное извержение отмечалось лишь во время гибели древней Помпеи. Громкий резонанс имели и русско-японские отношения. На переговорах, которые велись с весны того же года, царское правительство пообещало Японии Курильские острова, при условии, что та откажется от притязаний на Сахалин.
Но, конечно, главное, что занимало мыслящую Россию,— внутренняя политика царского правительства; в основном она была сосредоточена на подавлении разрастающегося народно-демократического движения, которое в эти годы переходило от тактики заговоров к массовой борьбе. В 1872 году на русском языке вышел в свет первый том «Капитала» Маркса, оказавший огромное воздействие на формирование мировоззрения революционно настроенных слоев интеллигенции и пролетариата.
В своем стремлении отвлечь умы от политики власти поощряли всякого рода массовые развлечения и празднества. С небывалым размахом проводились в том году торжества по случаю двухсотлетия русского театра, которое отмечалось повсеместно. В угоду обывательско-мещанской среде в изобилии сооружались подмостки для легких зрелищ, в моду входили театр оперетты, кафешантан, увеселительная эстрада, потакавшие буржуазным вкусам. В одном из таких кафешантанов — «Орфеуме» в Астраханском саду Давыдова — Никитины выступали целую неделю летом того года.
Внимание зрелищного агента привлекла к ним не «лестница смерти» Петра и не «комический клишник» Акима, а балалайка Дмитрия, что было для братьев совершенно неожиданным.
Рассудив, что как атлету успеха ему не достичь (маловато силы и вес не тот), Дмитрий все внимание стал уделять не двухпудовым гирям, а струнам. От природы музыкальный и к тому же усидчивый, он занимался с необычайным упорством. Целыми днями сидел с инструментом и десятки раз повторял какую-нибудь музыкальную фразу, шлифовал, оттачивал, добивался ее полноценного звучания. И вот плоды — успех, какой выпал здесь на его долю в качестве балалаечника. До того Митяю еще не случалось пожинать таких лавров, и Аким с Петром удивленно наблюдали, как возомнил о себе их брательник, как задрал нос.
Среди записей упомянутого уже «гроссбуха» А. А. Никитина сохранились пометки, которые дают полное представление, где и когда выступали они в том году: «1872. тракт был: из Саратова в Уральск; из Уральска в Саратов; из Саратова в Баланду* и обратно; из Саратова в Астрахань (играли в первых числах июня по 28 августа); из Астрахани по Волге до Нижнего и на машине (то есть на поезде) до Иванова (давали представления в местном театре с 7 сентября по 24 сентября)». Тогда же Никитины побывали во Владимире (дважды), в Муроме, в Коврове. Кроме того, Аким в конце года посетил Москву один — с целью разведать обстановку и подготовить почву для будущих выступлений. На этот город он возлагал большие надежды, словно предчувствуя, как много с ним будет связано у пего впоследствии.
* Баланда — поселок в Аткарском районе Саратовской области.
В старой столице в те дни только и разговору было, что об открывшейся недавно первой здесь конно-железной дороге. Аким с интересом наблюдал, как по рельсам катит двухэтажный вагон, влекомый парой упитанных лошадей-тяжеловозов. У задней - входной — двери кондуктор в форме, у передней — выходной — тоже в казенной форме важничающий возница. И Никитину очень захотелось прокатиться, он поднялся по боковой лестнице на «империал», как назывались открытые места верхнего этажа, и, обозревая город, проехал по всей линии: от Смоленского вокзала (теперь Белорусского) и до Иверских ворот.
А когда возвращался домой, в Саратов, то испытал глубочайшее огорчение, о чем свидетельствует запись в том же «гроссбухе»: «Из Москвы выехал 16 декабря, на вокзале украли бумажник с деньгами...»
Таким же насыщенным гастролями был и следующий, 1873 год. В разгар весны братья Никитины приехали в Москву и начали выступления в Сокольниках. И там гулена Петр повстречал знакомого балаганщика Юзефа. Когда-то он преуспевал, разъезжая со своим фургоном по всему Подмосковью, ходил щеголем, был весел и общителен. А ныне Юзефа не узнать: осунулся, на щеках седая щетина и весь какой-то увядший, словно осенний сад. Оказывается, недавно похоронил жену: на ней держалось все его заведение, она была украшением программы, главной ее приманкой, и по сему случаю Юзеф пребывал в унылом бездействии. Он предложил братьям купить у него фургон и пару лошадей: «Будете, пан Никитин, довольны их результатами». Ему очень хотелось избавиться от бесполезного имущества, а главное — от животных: кто же станет кормить дармоедов. «Звеняйте, пожалуста, но з убедительностью кажу: последние два года здес работали и на полный профит» (доход). Аким подумал: «А может, и впрямь приобрести?» Наведался в Юзефову халупу, внимательно осмотрел убогое имущество, лошадей-одров, посаженных на скудный паек, и от покупки отказался.
- А вот ежели будет угодно, в аренду — возьму.
— Аренда?
- Да, в аренду, ну, скажем, на три месяца. А там поглядим. Юзеф замотал головой и закрыл ладонями уши.
— О-о, то не есть интересно!.. Половина года. И деньги наперед.— А в придачу он, Юзеф, передаст им еще и свой испытанный маршрут. Маршрут замечательный, тут недалеко, вокруг Москвы...
Поторговавшись, как и положено при совершении любой сделки, уговор закрепили контрактом у нотариуса. И вот фургон Никитиных покатил на юг от Москвы: сперва дали одно представление в Люблино, потом двинулись в Царицыно, оттуда — в Лопасню, из Лопасни — в Подольск, а далее — Серпухов, Таруса... Все шло как нельзя лучше, и вдруг зачастили дожди. Случалось, фургон увязал в грязи по самую ступицу, и братьям стоило большого труда вызволять из плена свой дом на колесах. Но главная беда — в этакую непогодь жалкий Юзефов шатер пустовал, публику и калачом не заманить. И Никитины, уповая на лучшее, двигались все дальше и дальше в южном направлении. Не о таких ли вот скитальцах-балаганщиках написал Александр Блок свои пронзительные строки:
«Над черной слякотью дороги Не поднимается туман. Везут, покряхтывая, дроги Мой полинялый балаган.
Тащитесь, траурные клячи! Актеры, правьте ремесло, Чтобы от истины ходячей Всем стало больно и светло!»
И братья Никитины ревностно правили свое ремесло, ибо любили его и стали к топ поре уже достаточно в нем искусны. И надо полагать, что от веселых шуток Акима и виртуозной игры на балалайке Дмитрия, от бесстрашного эквилибра Петра, от их захватывающих пантомим публике и впрямь было светло и радостно.
Небезуспешно отработав в Тульской и Рязанской губерниях, Никитины в середине июня взяли, как шутил Петр, «курс на Курск», спеша попасть на Коренную ярмарку, одну из самых крупных в России, третью по значению в стране. (Коренная ярмарка привлекала даже иноземных купцов, которые привозили туда главным образом ткани.) Две недели шумело торжище, две недели братья Никитины давали представления в своем убогом балагане.
...И вот последний день ярмарочной круговерти. Начинается лихорадочная распродажа остатков (везти товар назад накладнее, чем продать его дешевле). Наторелый покупатель выжидал этого момента, зная, что все пойдет по бросовым ценам. Потому-то этот день — мало что самый горячий, но и самый многолюдный. Тут и балаганщикам выпадает пожива. Представления начинаются на рассвете и даются до двенадцати ночи.
Никитиным не впервой сталкиваться с дешевой ярмарочной распродажей, они тоже накупили домашним подарков, затем вернулись в Москву, рассчитались с Юзефом и в августе были уже дома, в Саратове, не догадываясь, однако, что здесь их ждет событие чрезвычайной важности.
Мать сообщила сыновьям, что в их отсутствие приходил какой-то господин, солидный, обходительный, по-нашему говорит плохо, но понять можно. Спрашивал: где, мол, вы? Когда возвернетесь? Дело у него к вам. Выгодное.
Как выяснилось на следующий день, это был Эмануэль Беранек, содержатель цирка. Никитины уже слышали о нем.
В нашей специальной литературе было принято считать Беранека австрийцем. Такую же ошибку совершал и я в своих публикациях. А произошла ошибка по той причине, что в документах, сохранившихся у нас, Э. Беранек значится как австрийский подданный. Следует вспомнить, что Чехия в ту пору входила в состав Австро-Венгерской империи, отсюда и недоразумение с его национальностью. По новым сведениям, Беранек — чех, потомственный артист, свою цирковую карьеру начинал наездником, позднее дрессировал лошадей. «Первое его выступление в качестве директора,— читаем в очерке чехословацкого историка цирка Ж. Грабеца,— состоялось 22 июня 1851 года в Праге, на площади Карла... Свою труппу он называл «Чешским национальным цирком», который долгое время был лучшим цирком Австрийской монархии».
Исколесив всю свою страну, Эмануэль, полный сил и энтузиазма, перебрался в Польшу, где с переменным успехом проработал целых три года, затем гастроли по Румынии, оттуда морем добрался до Турции. Царствовавший в то время султан Абдул-Азиз слыл большим любителем циркового искусства, иноземцы из Европы были им щедро обласканы. Правитель сделал Беранека даже шталмейстером султанской конюшни. Через два года следы чеха обнаруживаются на Кавказе, а в начале 70-х — на Волге. Уже в преклонном возрасте усталый кочевник застрял в Саратове. Дела шли из рук вон плохо: кругом задолжал, держался на векселях. Лошади почти все распроданы, имущество и костюмы износились. Труппа сборов не делала — положение прямо-таки пиковое. Общительный чех случайно узнал о братьях Никитиных: втроем дают целую программу. И к тому же весьма разнообразную. Публике они нравятся — вот, мол, кто может его выручить.
Трехчасовая встреча Беранека с Акимом Никитиным окончилась соглашением, по которому братья входили в дело в качестве компаньонов-половинщиков, то есть получали половину сбора. Чтобы не иметь обременительных расходов на большие переезды, цирк по настоянию Акима работал в уездных городах вокруг Саратова.
Сохранилась программка бенефисного представления «любимца публики, русского гимнаста Петра Александровича Никитина». В свой бенефис он исполнял следующие номера: «американский рэк» (так назывался тогда турник), «японскую лестницу» (лестницу, балансируемую на ногах), «упражнения на трапеции» (без сетки), пел «малороссийские куплеты — «Ставочек». Но гвоздем выступления бенефицианта была «перетяжка с двумя быками». На арену выводили двух крупных быков с длинными постромками, оканчивающимися ременными петлями. Эти петли артист надевал себе на локтевые суставы и, крепко сцепив руки, удерживал на месте животных, которые рвались в разные стороны, понуждаемые ударами кнутов и криками. А силач, широко расставив ноги, казалось, изо всех сил старался противостоять быкам. Зрелище весьма впечатляющее, хотя, по совести говоря, шарлатанское: постромки незаметно скреплялись между собой, и таким образом быки лишь перетягивали друг друга.
В той же самой программке встречается имя «дев. (девицы) Юлии». Юлия — наездница. В первом отделении она исполняла «На-де-шаль на лошади». (На-де-шаль — один из самых грациозных конных номеров. Артистка, стоя на лошади, проделывает под соответствующую музыку различные танцевально-пластические
эволюции с большим газовым шарфом в руках.) Во втором отделении она же предстает как «смелая наездница на неоседланной лошади в полном карьере». Пройдет не так уж много времени, и Юлию свяжут с семьей Никитиных тесные узы.
Когда бы дела у компаньонов шли более успешно — меньше было бы поводов для ссор. А так станут составлять программу — спорят, намечают маршрут — препираются, афишу набросать -и тут склока, ни в чем не находили общего языка. Никитины были в расцвете сил и жаждали активной деятельности, но деятельности самостоятельной, Беранек же, натруженный превратностями долгой кочевой жизни, мечтал лишь о покое, о милой сердцу Праге, куда рвался всей душой.
Однажды, когда цирк стоял в Покровске, небольшом городке на левом берегу Волги, Никитин и Беранек заспорили — оставаться здесь или переехать в другое место. Сборы уже к концу первой недели пошли на убыль, и Аким настоятельно предлагал — немедля сниматься с якоря,
— Объявим в субботу и воскресенье два гала-представлении — и айда.
Беранек вяло возражал: опять волнения, опять разбирай шапитон, грузись, опять дорога, деньги... Зачем? Дадим пантомиму «Роберт и Бертрам», Аким Александрович неподражаем в роли вора Роберта. И публикуй не то что придет, а, вот увидите,— повалит.
— Да поймите же, Эмануэль Йозефович, останемся здесь — вылетим в трубу. Из Покровска уже ничего не выжать...
— Вы... Выжать? Что есть то?
— Ну я говорю в том смысле, что сбора уж настоящего не взять... Я нынче же поднимусь вверх по Волге до Николаевска, арендую место и выброшу рекламу. А вы в воскресенье ночью разберетесь и — на баржу.
- Нет, нет! Ехать — нет! Даем «Роберт и Бертрам».
— В таком случае, любезнейший господин Беранек,— в Акимовом голосе звучала суровая жесткость,— мы не сможем продолжать. Командовать надобно кому-то одному. А вы и сами дело не делаете и мне руки связали.
В красных опухших глазах Эмануэля стояли слезы, и одна скатилась по одутловатой щеке. Он всхлипывал, шмыгал носом и причитал: устарел, совсем устарел... Прошло его время... Только бы добраться до дома... Но на что? Где взять деньги? Быть может, братья Никитины выручат? Он задешево, совсем задешево отдаст все свое добро. Дальше ему просто не вытянуть.
Стать единоличными хозяевами цирка — такая мысль приходила к Акиму еще там, на Коренной ярмарке. Но тогда в их распоряжении был всего лишь жалкий Юзефоп балаган. Теперь же - настоящий цирк. Там обе лошади были только тягловой силой, здесь все пять — артисты, выходят на манеж. А кроме того, ящики с костюмами и бутафорией для пантомим. Вот только цену бы сбить...
Знакомый приказчик из фуражного лабаза — к Митьке ходит гирьками баловаться,— подговоренный Акимом, явился к Эмануэлю Беранеку и припугнул описью и долговым отделением, «ежели немедля не будет оплачен весь долг сполна...». А чтобы совсем уложить австрияку на лопатки и чтобы сбить с него форс, а значит и цену, Аким подослал под видом покупателя дружка Княжича, поклонника хорошеньких наездниц. Ничего не скажешь, славно провел свою роль этот прощелыга, мотающий денежки вдовы-купчихи. С шиком подкатил на лихаче к прогоревшему цирку, расфранченный, при цилиндре. Вставил в глаз стекляшку, оглядел Беранеково добро и, ткнув тростью в бязевую крышу, предложил половинную цену. Аким улыбался еле заметно уголками губ, вспомнив, как Эмануэльчик аж крякнул от такого камуфлета.
Отправляясь к нотариусу подписывать купчую крепость *, Аким Никитин тщательно выбрился, нафабрил щегольские усы и принялся завивать свою рыжую шевелюру. К нему подсел отец, охваченный сомнениями. Что-то беспокойно у него на душе.
* В дореволюционной России договор купли-продажи недвижимости, оформленный в нотариальном порядке.
С Беранеком вроде бы обо всем договорено в малейших деталях — и сумма при подписании купчей и сроки последующих платежей,— а там кто его знает, человек он капризный, мало ли какой неожиданный фортель выкинет, с таким ухо держи востро. Аким отстранил щипцы и строго посмотрел на отца, забормотавшего вдруг:
- Ну правда, и то сказать, что ты, Акимушка, и сам не промах, вокруг пальца не дашь себя обвести... А может, все ж таки не стоит связываться с цирком? А, сынок? Как с балаганом-то славно пошло.
Александра Никитовича обожгло вдруг опасение: а что как не соберем очередной взнос? Тогда как? Тогда пиши пропало. Ему ли, оброчнику, не знать, каково это —не отдать деньги к сроку... Теперь-то все ему завидуют: «Орлы — сыновья у Никитина!»-а тогда последышу Петюньке еще и двух не было, когда помещик Кропотов отпустил его на отхожий промысел. Отпустить-то отпустил, да накинул на шею удавку оброка: умри, а принеси без малого двадцать рублей серебром. А ты попробовал бы треклятую шарманку потаскать день-деньской. Добро б собственная, а то ведь почти всю жизнь с чужой горбил, с арендованной...
А сколько, бывало, горя примешь от своего же брата шарманщика. Есть ли еще где такая грызня из-за куска хлеба... Эх, жизнь горемычная! Одно счастье — жена попалась с понятием. Лишь богу известно, как умудрялась семью прокормить...
Дмитрий докуривает цигарку, щуря от дыма веки с белесыми, как у отца и братьев, ресницами, и мысленно корит Акима: «И что за человек? Чего добивается? Забыл уже, как газировали да тележку с органом по дачам волокли... Только было разживаться начали, так он, нате вам, все до последнего гроша вбухал в этот цирк. А зачем? Чтобы прогореть, как этот же Беранек. И куда все прет и прет, шалая голова. Плохо им, что ли, было в компании с Краузе. Не какой-то там магик-фокусник, а физик, человек ученый, он свои опыты всякие показывает, они — атлетику, гимнастику и пантомимы, любо-дорого...»
- Да что вы все!..—вмешался Петр.— Мать давеча: «Не прогореть бы». Митька: «А я бы и задарма не взял...» Купим лошадей — буду парфорс-езде обучаться.
Сильный, ладный, разрумянившийся с мороза, тридцатилетний крепыш Аким Никитин входит в контору нотариуса Н. М. Амосова уверенный в себе, полный достоинства — кто скажет, что сын крепостного?
- Господин Никитин,— почтительно обращается к нему помощник нотариуса,—партнер ваш еще не изволили явиться.
Аким весь подобрался, как пойнтер в стойке. Ожгла опаска: а вдруг свильнул? Нет, не должно, не может быть — ему все одно: так и так деваться некуда. Доподлинно известно, сколько этот самый Бераиек задолжал хозяину гостиницы, сколько артистам, выведал Аким и про долги за керосин, за печатание афиш, за сено и овес.
«Нет, господин Беранек, дело-то надо с умом вести. А вы, сударь, об нашей публике никакого понятия не имеете. Вы русского человека на свой аршин мерите. А ныне-то ведь мода на иноземное заметно на убыль пошла, ныне русский потянулся к своему, родному. Вот оперимся — и взлетим, высоко взлетим».
Аким Никитин ощущал себя богатырски сильным, и сила эта казалась ему беспредельной, неиссякаемой. Цирковое дело он с уверенностью считает серьезным и важным. И вести его намерен по-иному. И перво-наперво — огромный зверинец при цирке. Он давно уже подметил: русская душа ко всякой живой твари тянется, что твои дети, медом не корми — дай поглазеть на зверушек. Встанем на ноги — будем выписывать тигров, львов и, конечно, слона, даже двух — самку и самца. А вот надзор за зверинцем поручить... кому? Петюхе. Нет, Петра на это пускать не резон,
пусть своим артистическим делом занимается, здесь он на месте. А к зверям — Митьку, чтобы и корма обеспечивал и за служащими следил. И батю тоже к делу определить, хотя бы за имуществом приглядывать, эвон его сколько: опись на трех листах в кармане лежит. Вот только бы Петька гулянки из головы выкинул... Женить его надобно. Да и самому пора... Он с нежностью подумал о Юленьке, увидел ее застенчиво прячущей улыбку на крупных, красиво вырезанных губах...
Она приметилась Акиму еще в прошлый приезд Беранека. Грациозная, с отменной фигурой и вдохновенным лицом, Юлия заметно выделялась среди других наездниц и танцорок. Когда она кружила, стоя на лошади и держа воздушный голубой шарф, который в ее гибких руках оживал и порхал, Юлия была так женственна, лучилась таким обаянием, что не у одного Акима вызывала трепетный восторг... Позднее, встретясь в одной программе, оказывал ей знаки внимания. Однако Юлия, как он видел, предпочтение отдавала Петру. Гордость сдерживала Акима. Боялся предстать назойливым, но все же в душе питал надежду, что она еще сумеет разглядеть его получше, поймет, что он вполне достоин ее. Быть может, это случится, когда он станет владельцем настоящего цирка, какой уже давно рисовался его воображению...
По всему фасаду фонари электрического освещения,— такие он видел на днях в журнале. Публика на одни фонари будет приходить смотреть — кому не в диковинку. По приезде в новый город вся труппа пройдет главной улицей. Это будет кавалькада: артисты в красочных костюмах, гаеры на ходулях, оркестр в оранжевых венгерках с тамбурмажором впереди, а следом — лошади в дорогих попонах, слоны, зебры, верблюды, и у всех на головах пышные султаны...
Эти мысли настроили будущего директора цирка на приподнятый лад. Его уже подхлестывал нетерпеливый зуд, сердце жаждало больших дел, хотелось ворочать глыбы...
- О-о, господа,— Бераиек ввалился, шумно отдуваясь, в пальто нараспашку и прямо с порога полез в жилетный карман на часами — на сколько же он опоздал? Но спохватился — часы-то ведь тоже в закладе. И переиграл жест — вытащил платок, вытер розовое лоснящееся лицо и, коверкая слова, помогая себе жестами, принялся одышливо объяснять, что причина опоздания исключительно в этом — он поводил кистью руки перед горлом, замотанным желтой повязкой,— фурункул...
Четким, каллиграфическим почерком нотариус пишет на большом листе гербовой бумаги: «...австрийский подданный Эмануэль Беранек и саратовский мещанин Аким Александрович Никитин...» Беранек достает из кожаного портсигара папиросу, не
сводя глаз с пера, которое со скрипом выводит: «...продаю принадлежащее мне заведение цирка, состоящее из лошадей, фургонов, шапитона. костюмов и прочих принадлежностей, относящихся до сего заведения...» Беранек склоняется над столом. «...Должен заплатить мне,—пишет нотариус,—1075 рублей серебром». С розового лица Эмануэля сошла напряженность, он первым ставит свою подпись слегка дрожащей рукой. Никитин по обыкновению после твердого знака в конце своей фамилии выписывает щеголеватый завиток.
Беранек вышел на середину комнаты и, нервно перекатывая во рту папиросу, извлек из кармана бумажник сафьяновой кожи. Поворотясь всем корпусом к нотариусу, как бы приглашая его в свидетели, он постучал пальцем по сафьяну и похвастал, что куплена вещь в Париже. Бумажник описал полукруг и остановился перед лицом Акима: «Вы иметь моя презент...» С церемонным поклоном бывший владелец цирка вручил своему преемнику бумажник и крепко пожал его руку. «Ай да он! — растроганно подумал Аким.— Вот уж не ожидал. Что ж, надобно отдариться». Аким снял с пальца перстень и собственноручно надел его на палец Беранеку. И угостить бы еще по-божески. Вот только, черт побери, на какие шиши? Придется опять у Краузе занимать.
Новоиспеченный владелец цирка отомкнул дорожный баул, достал заветный «гроссбух» и, обмакнув перо в чернила, размашисто, с завитушками вывел: «1873 года, декабря 5-го дня, среда, принял цирк от г-на Беранека в полное владение...»
Написал и задумался: впереди его ждало неизвестное. Нет, сомнений в себе не было. И все же, как ни храбрись, а дело-то малознакомое. Не разочаруем ли публику? Ведь вся программа — четыре человека: их трое да Юлия. Не мало ли? Может, опять Карлушу пригласить? Ведь Юлины-то номера, хотя и хороши, да уж больно коротки...
Думая о ней. Аким рассеянно перелистывает конторскую книгу... Среди вкривь и вкось разбросанных заметок, схематических зарисовок и чертежей ему попадаются на глаза столбики старательно переписанных стихов...
Стихов много. По всей вероятности, что связано с лирическим настроем Акима Никитина в ту пору. Чувства его искали выхода в поэзии, душа жаждала красоты и возвышенных слов.
«Как сладостно!., но, боги, как опасно
Тебе внимать, твой видеть милый взор!..
Забуду ли улыбку, взор прекрасный
И огненный волшебный разговор!»
5
С детства Юлия была способной к танцам и всяческим кувырканиям. Легко давались ей и цирковые премудрости. Любое упражнение выходило быстрее и чище, чем у других учениц. Наделенная к тому же редкостным упорством, она преуспевала даже в трудных экзерсисах. Юлию ставили в пример. Со временем это вселило в нее ту уверенность в себе, которая умножает силы и без которой невозможно или, во всяком случае, трудно подниматься выше.
Случалось, что в тренировках она падала с лошади — не без того. Но никогда не показывала вида, что сильно ушиблась. А после падения самым трудным было снова сесть на лошадь и, превозмогая боль, отважиться на трюк. Берейтор, выставив перед мордой лошади удилище шамбарьера, чтобы держала ровный ход, поторапливал ученицу: «Алле!» Объятая страхом, она пыталась оттянуть время: «Еще полкруга, а потом поднимусь...» И вдруг обжигающий удар по икрам кончиком шамбарьера, и, как подкинутая пружиной, она вскакивала на ноги... Но эти горькие минуты с лихвой окупались радостью успеха.
Выступать перед публикой ей нравилось. Редкий случай, чтобы после номера она не испытала довольства собой и горделивого подъема духа. Свою профессию наездницы Юлия любит преданно и ни за что не сменяла бы ни на какую другую.
Сегодня с утра она в некотором смятении: Никитин Аким Александрович предложил ей, одной из всей труппы Беранека, контракт на целых три месяца. И условия назначил лучше прежних. Поехать с Никитиными хорошо бы, слов нет. Все трое ей по душе, простые, славные. Ну Митя, положим, не в счет: женатый. Сказывали, примак — в дом к жене вошел... А Петька — душенька. И собой пригож. Вот уж с кем не заскучаешь... Да и Аким Александрович тоже ничего. Правда, суров и важничает слегка, а все же неплох. И, кажись, благоволит к ней, она это чувствует. Но что это такое: когда он разговаривает с ней и стоит вот так лицом к лицу, в сердце почему-то тревога разливается, будто она сто немного боится?..
Да, поехать с Никитиными — лучшего и желать не приходится, и к Жамилю привыкла. Добрый конь, хорошо выезжен. А на новом-то месте еще неизвестно, какой попадется. Все это так, да йот Густава с ними не будет. А ведь такого берейтора встретишь нескоро. Вот если б и Густава пригласили, тогда и минуты бы не раздумывала. «Отчего же, можно и пригласить»,— уверил ее год вечер Петр: тон, каким это было сказано, сразу же убедил Юлию, что все обойдется. И на душе опять легко и радостно.
6
Морозная улица взбодрила Акима. Давешней усталости как не бывало. Шагается легко, во всем теле ощущение молодеческом силы. Метру, идущему рядом, приходится поторапливаться, чтобы не отстать. На ходу Акиму думается отчетливо, проясненно. И все о том же — о новом владении, о конюшие — шутка ли: пять лошадей. Ухода требуют. И корма в достатке. И к тому ж не для красы ведь их в стойлах содержать. Заниматься с ними кто-то должен. А заболеет какая, встревожился Аким, с лечением мороки не оберешься. Самому придется во все вникать. Конюхов проверить — кого взять, кому отказать. Прежде-то к ним не приглядывался. И тарантас надо бы приобресть или бричку какую. Разве дело, чтобы директор пешедралом, вот как сейчас, через весь город. Ничего, со временем, бог даст, и пароконный выезд заведем. А еще с утра завтра поглядеть, что из багажа с собой тащить, а что оставить и где? У нас места нету. Разве что у Митькиных прасолов. И то ежели сумеешь умаслить их по-родственному...
Братья завернули за угол, и разом захолодило лицо от ветра, под усами защекотало, в ноздри ударило дымом. «На ночь затопили,—подумал Петр.— В доме-то сейчас, поди, теплынь...». Теперь самый раз сказать ему про Густава. Без берейтора, мол, все одно не обойтись. Намекну, что Юлька может не поехать. Нет, этим его не проймешь. Какое ему до нее дело. Лучше скажу, что сам буду обучаться у Густава. В конце концов, он, Петр, директор или не директор...
- Конечно, директор,— спокойно отвечает Аким.— Такой же, как и я, как и Митяй. А только Густава, пойми, не могу взять. Тебе известно, сколько он получает? А-а-а, вот то-то. Ему нет заботы, какой у нас с тобой сбор, а понедельник подошел — вынь да положь.
- А кто же лошадей будет гонять? — запальчиво спрашивает Петр.
- На первых порах обойдемся Зотовым. А что Юля, говоришь, может не поехать, так это пустяки. Поедет, улажу все.
И у Петра отлегло от души. А он-то, чудило, собрался спорить, доказывать.
«Да, завтра же с ней и поговорю», — решил Аким и уже до самого дома не мог размышлять ни о чем другом. Она возникала перед ним то сидящая на малиновом чепраке с вытянутыми ножками, отдыхая между репризами, а то в танце — легкая, осанистая, плывет как лебедушка, а то просто виделась во дворе улыбающаяся по-детски открыто. Думал о Юлии и на следующее утро и очень обрадовался, издали увидев ее в глубине конюшни.
Громко окликнул: «Юль Михална!» Она помахала ему с приветственной улыбкой, однако на зов не пошла, а скрылась в деннике. «Знает себе цену». И тут же осекся. «Но и ты, обалдуй, хорош, кричишь, как все равно девчонке...».
Аким подошел к стойлу и увидел, что Юлия кормит своего любимца — светло-гнедого Шамиля, держа на ладони в лиловой перчатке длинные дольки моркови. Она повернула к нему голову и сказала:
— Манеж сломали, а... Аким перебил ее:
— По контракту обязаны были площадь очистить.
— Я понимаю... Я, Аким Александрович, вовсе не в упрек. Я имела в виду, что репетировать теперь негде. А без тренировки,— взгляд Юлии устремлен вдаль,— разучишься, что и умела.
«Петра высматривает»,— не без досады подумал Аким. Они медленно идут по проходу. Юлия достает из потертой муфты платок и вытирает перчатки. Эта старенькая муфта и жидким люстриновый салопчик, старательно поддерживаемый в приличном состоянии, укололи Акима. «По ней ли все это... Такую-то кралю, как царевну, обрядить бы... Быть может, еще и голодала до того, как с ней рассчитались никитинскими деньгами».
Аким вспомнил: до чего же не хотелось давеча Беранеку, чтобы еще и Юлия переходила к ним. Доверительным тоном Эмануэль высказался в том смысле, что как наездница она, спору нет, хороша, но как человек... Розовое лицо бывшего директора стало кислым, углы поджатых губ опустились к низу, он склонился к уху Никитина и прошипел: «Нет хорошо. Есть — фу-фу-Ф»— изобразил он фыркающую кошку. Аким сочувственно кивнул, думая про себя: «Зря стараешься!» В памяти всплыло, с каким достоинством поглядела вчера Юлия на хозяина, когда тот пренебрежительно швырнул на ящик положенное жалованье. Аким восхищенно сказал тогда себе: «Ишь какая! Эту не унизишь. Силу в себе чувствует...» Ему правилась ее строгая стать, особенно в разговоре с незнакомыми людьми. Подмечал, как ласкова бывает, забавляясь на цирковом дворе с конем...
Юлия обернулась:
- С вами уже говорил Петр Александрович?
- О чем? Ах, про Густава. Да, говорил.
— Ну и как?
Он стал объяснять, почему не может пригласить старого берейтора. Старался говорить мягко, внушительно, однако не открывая, что отказывается из-за экономии. Сослался на обещание, которое уже дал близкому человеку, почти члену семьи, Зотову.
Когда-то он был недурным наездником. Конное дело знает. И, надеюсь, будет хорошо помогать вам. Правда...— Аким понизил голос,— случаются... (слово «запои» говорить не хотелось) случаются... казусы, но будем надеяться, любезная Юлия Михайловна...
И вдруг она выпалила с неожиданной резкостью:
Нет уж, сохрани бог от этаких казусов! Было бы вам известно, Аким Александрович, что я могу согласиться работать только с Густавом. Он великолепный тренер, он знает меня, я знаю его и ни с кем другим работать не намерена.
Мог ли Аким предположить, что кроткая Юлия так взорвется. Кажется, Беранек был прав относительно «фу-фу-фу!»... И вес же Густав не поедет. А Юлия сперва пусть остынет, пусть ей кажется, что я принимаю ее отказ.
- Что ж,— голос у него спокойный, даже шутливый,— вольному, как говорится, воля... Однако смею думать, почтеннейшая, что вы совершаете опрометчивый шаг. Ваши дела не настолько хороши, чтобы, извините, капризничать. В тех двух предложениях, которые вы получили от Каррэ в Харьков и в Сибирь от какого-то Нейбера, о котором, кстати сказать, никто ничего не слыхал, вам назначено жалованье, честно признайтесь, гораздо меньшее, чем дают братья Никитины. И контракт всего на месяц.
«Господи, откуда ему известно...— удивилась она.— Уж не читал ли телеграмму». Чем дальше она его слушает, тем больше находит и его словах подтверждения своим тревожным мыслям. Да, он прав: в новом городе может попасться дурноезжий конь. И ей действительно страшно тащиться на зиму глядя к черту на кулички, к неизвестному хозяину; уж сколько раз оказывалась на бобах! Взять хоть бы тот же Екатеринодар... Ехала туда от такого же, как и Беранек, прогоревшего в пух и прах хозяйчика. С превеликими трудностями наскребла на дорогу... Добралась наконец до места, а цирк уже доламывают за долги. Боже мой, да что же это такое... Где господин Пустовойтов? А Пустовойтова и след простыл... И что было делать? Распродала последнее... Как только дотянула тогда до нового контракта — лучше не вспоминать...
А разве забудется Царицын... Какому-то мошеннику Шварцкопфу взбрело в голову стать директором цирка. Труппу выписал первоклассную. От субботы до воскресенья отработали, а в ночь на понедельник все продул в карты—и цирк и выручку. А новому владельцу — заводчику — цирк не нужен. Артистам объявили, чтобы убирались куда угодно... Она-то еще, славу богу, одна, а были семейные с кучей детишек.
...О каком еще расположении толкует этот рыжий дьявол? Ах об особом расположении к ней братьев Никитиных!
— Клянусь, дорогая Юлия Михайловна, мы будем почитать вас, как сестру. И ни разу не заставим пожалеть о принятом решении.
Ей передаются задушевные интонации его голоса, искреннее участие в ее судьбе, и Юлия уже думает, что напрасно погорячилась. И как верно говорит о ее предчувствии. Да-да, и в самом деле внутренний голос подсказывает ей — с братьями Никитиными в ее судьбе связано что-то очень значительное... А когда он увлеченно заговорил о своей мечте, о том, что они еще будут выступать в большом прекрасном цирке, Юлия сдалась под натиском его твердой убежденности.
7
Собираясь на свидание, Петр решил побриться. Примостился, как всегда, на подоконнике, с пристрастием взглянул на себя в треугольный осколок, подобранный отцом еще когда бродили с шарманкой по дворам. Поправил кончиком пальца аккуратно подстриженные рыжие усики. Свои узкие, будто сонные глаза, какими наделена вся никитинская порода, серо-голубые, с набрякшими веками и словно выгоревшими ресницами он ненавидел. Другое дело зубы. Чтобы лишний раз погордиться ими, широко растянул рот — ровные, один к одному, без щербин, не то что у Митьки и Акима. Да и волосы, если на то пошло, тоже недурны — золотистые, красиво вьются.
- Как думаешь, не прогорим? — спросил с тревогой в голосе отец, подсаживаясь рядом.
- Чего панику-то поднимать? Первый раз, что ли, Акиму дела вести...
«Министерская голова»,— говорит про пего Зотов, а Зотов зря не скажет... Об учителе Петр подумал с теплотой. Профессиональную выучку он, Петр, по сути, получил от Зотова Василия Васильевича—«Вас-Васа». «Он в тебя всю душу вложил»,—без конца повторяет мать. Уж это, что и говорить, Зотов сделал из пего настоящего артиста. Это же надо, как повезло — встретили такого замечательного циркиста! Весь свет, почитай, объездил с итальянскими, с французскими и со всякими немецкими труппами. На любом языке объяснится. А по старости лет застрял тут, никому не нужный, бездомный горемыка. «Изжевали да выплюнули»,— сказал о себе, когда братья Никитины из жалости подобрали его на саратовской пристани. Так возле них и ютится. И когда трезв, цены ему нет. Спокойный, добродушный, любую цирковую премудрость тебе так объяснит, что потом все будто само собой получается. Неожиданно Петру припомнился давнишний рассказ старика о своем детстве: «Отец подарил меня, шестилетнего мальца, французскому циркисту Луи Сулье». «Это как же — подарил?»—оторопело поинтересовался Митька. «А так и подарил, навсегда, как дарят щенят, когда их много народилось...» Во чудеса!
Начало темнеть, когда Юлия и Петр вышли на Московскую площадь. Он обернулся и заглянул в румяное девичье лицо.
- Я нарочно свернул сюда — попрощаться. Бог знает, когда теперь приведется побывать тут.
Они стоят посреди площади — искони излюбленного места праздничных гуляний саратовцев. Пустынная, без звуков и красок, сейчас Московская площадь кажется малознакомой, Петр смотрит на бурую стену городской тюрьмы, выходящую сюда, внимание его привлекли строгие ряды зарешеченных окон. Перед взором возникли вдруг не эти мертвые квадраты, а те, что видел всякий раз на пасхальной неделе: окна, сплошь облепленные арестантами. Облитые лучами вешнего солнца, они глазели из-за решеток с необыкновенной жадностью на праздничное столпотворение «вольных». И тюремные окна весело оживали, утрачивая казенную холодность.
Петр перевел взгляд на свою спутницу: Юлия рассматривала огромные чаны, стоящие на сваях. Противопожарные чаны эти, всегда пустые и рассохшиеся, знакомы ему с детства. Как любили они мальчишками, помогая друг другу, забираться в них!
Бывало, очистим от мусора дно, и — это наша квартира.— Глаза его с заиндевевшими ресницами заискрились.— И никто тебя не видит, играй вволю. А над тобой высокая голубая-голубая крыша...
Юлии, знавшей Петра не иначе как неуемного балагура, непривычно видеть его задумчиво-притихшим. А он стоял отрешенный, захваченный воспоминаниями. Ведь с этими местами так много связано у братьев Никитиных.
...Едва только Волга очищалась ото льда, едва на пригретых холмиках зазеленеет первая травка, все трое уже несутся на Московскую площадь. Почти весь великий пост, когда шарманщики и прочий актерствующий народец томится от вынужденного перерыва, братья целыми днями околачивались тут среди дробного перестука молотков, визга пил, среди гомона артельных плотников, сооружающих в преддверии пасхального веселья торговые строения, всевозможные паноптикумы, балаганы. Молодым рукам всегда находилась какая-нибудь работа — без горсти медяков домой не возвращались.
И, наконец, вот оно, первое пасхальное утро. Московскую площадь не узнать, как по волшебству вся преобразилась, взорвалась, словно фейерверк яркими красками, музыкой, громыханьем барабанов, возбужденным гомоном толпы. Голова кругом идет от всей этой праздничной кутерьмы. Но самое-то, самое заманчивое — балаганы. Даже просто толкаться перед раусом, хохотать над раешными прибаутками — и то какое удовольствие! А разглядывать на фасаде картинки, яркие, многоаршинные и такие завлекательные: красивая укротительница отбивается от огромного свирепого тигра... Силач борется с удавом, который обвил его шею своими страшными кольцами. «Только здесь. Только у нас...», «Единственные в мире», «Повсеместный фурор!», «Дама в воздухе», «Человек-муха», «Самый маленький человек на свете», «Чудо природы: женщина со стальной челюстью. Поднимает зубами 6 пудов», «Экстраординарные представления», «666 секунд в заколдованном царстве», «Гала-сеансы», «Спешите видеть» — эти необычные надписи прочно сидят в голове Петра с детской поры.
Случалось, что они попадали как зрители в балаган. На взгляд мальчишек, бредящих цирком, это был целый мир волшебства и чудес. Глядели на сцену во все глаза: что да как делают артисты, среди которых встречались и весьма искусные. Накрепко — слово в слово — запоминали пантомимы, смешные куплеты, шутки паяцев. В сущности говоря, первые уроки будущие знаменитые циркнсты получили именно здесь, в балаганах.
- Вы знаете, Юля,— он заглянул ей в глаза,— когда я смотрел представление в балагане, все эти люди на сцене казались мне не здешними, а из какого-то другого, неизвестного царства. Будто существует такой особенный народ: ловкий, веселый, остроумный... И все они там как один красивые. И каждый нес в себе какую-то тайну. Боже, как я хотел походить на этих люден!.. Самой-то вам, поди, в балагане не приходилось...
— Почему не приходилось.. В хоре пела, девочкой. Танцевала. Детство мое, Петя, было очень грустным...
Петру хотелось, чтобы Юля рассказала и об отце и о своей матери, но она зябко повела плечами, огляделась и медленно пошла с ветреной голи к высокому забору. Шагая рядом, Петр встревожился: а ведь и ей, поди, холодно, коли его самого бьет ознобной дрожью. Он решительно взял Юлию об руку, ощутив приятное тепло, и торопливым шагом повел к ее дому.
«Хорошо бы пригласить его к себе, чаем отогреть,— подумала она.— Но нельзя. Перед хозяйкой совестно». К ней, к Юлии, еще никто не приходил.
Утром следующего дня Петр направлялся к дому Мусы-Нагиева. у которого Краузе снимал квартиру, обдумывая по дороге, что скажет Карлу на прощание. Петр тянулся к нему, любил слушать его увлекательные рассказы о природе, о технических открытиях.
Несмотря на разницу в семь лет, они с Карлом были на дружеской ноге. Петр старался улучить каждый удобный момент, чтобы наведаться в лабораторию физика, как тот называл свою большую комнату, сплошь заставленную приборами, инструментами, склянками непонятного назначения, множеством ящичков и коробок, аккуратно размещенных по полкам. И когда бы он ни пришел сюда, заставал Карла что-то мастерящим.
Если бы Петру Никитину, пересекающему сейчас Немецкую улицу, кто-то предрек, что вот здесь, на углу, будет стоять его собственный роскошный каменный дом, разве он поверил бы этому. Да ни за что! В отличие от Акима Петрово честолюбие простиралось не слишком-то далеко. Хотя его давно уже занимает, почему одних фортуна вдруг возносит и они достигают положения в обществе, приобретают капитал, а некоторые делаются даже знаменитыми. Другие же, нередко более одаренные, умные, благородные, остаются в тени. И таких большинство.
- Все зависит от того,— объяснял Краузе,— как человек заряжен, какой у него внутри запас энергии. Я имею в виду не эту энергию.— Краузе нажал кнопку, и на приборе засверкала с треском зелено-голубая искра.— Это энергия физическая. Я говорю про энергию духа, какую вложила в человека природа.— По-русски Карл изъяснялся довольно свободно.— Взять, допустим, ваших братьев. Начнем с Дмитрия Александровича. Ему природа дала много энергии тут,— пальцем Краузе постучал по своему бицепсу,— он сильный, но гору он не сдвинет. Да ему и не хочется этого. Вот ваш брат Аким Александрович, тот — другое дело. Он имеет очень, очень большой, колоссальный дух. Вот он сдвинет гору...
Петру хочется, чтобы Краузе сказал и про него, однако спросить не решался. Он снова с завистью смотрит на умелые руки друга и думает над его словами.
- А почему же Зотов не достиг? Ведь вы-то знаете, какой это талант?
— И Зотов и я, ваш покорный слуга, смею думать, имеем от природы кое-какие способности. Но не имеем тот заряд духа, который есть у Акима Александровича. Я уже на этот счет много мыслей держал в голове. Вы говорите «занять положение наверху»...— Краузе вскинул глаза.— Для этого нужно иметь столько... Как это сказать?.. Столько качеств, сколько есть на этой руке пальцев. Вы спросите, какие это качества? Извольте: первое, большой палец — талант. Это ясно, да? Второй палец — иметь цель. И очень сильно, невероятно сильно стремиться к ней. И ни в коем случае не сходить с дороги.— Краузе оживился. Каждый раз, перед тем как загнуть очередной палец, он постукивает по нему тоненьким напильником.— Третий палец — уверенность в себе и упорство.
Колоссальное упорство. Тебя вышвырнули в дверь, ты лезешь в окно. Тебе свернули этот... э-э, скула... но ты все равно идешь и идешь. Это тоже понятно, да? Четвертый палец — благоприятное стечение обстоятельств. Это играет большую роль.— Напильничек пригнул пятый палец.— И при всем при том иметь...— Краузе улыбнулся,— удачу, иметь везение. И когда налицо есть все пять,— его пальцы сжались в кулак,— тогда и только тогда — полная виктория.
Краузе сиял пенсне, вставил в глаз лупу и, стачивая какую-то мелкую деталь, увлеченно рассказывает Петру о последней сенсации: в Петербурге на улице только что зажглись вместо газовых фонарей электрические — лампы накаливания Лодыгина. «Это уже новая эра!» — произносит Карл торжественным тоном.
Да, Петру будет так недоставать Карла Краузе! А почему, собственно, они должны расстаться? Разве что у пего у самого другое на уме...
Петр с пристрастием допрашивает друга о его планах. Оказывается, и тому жаль порывать с Никитиными. Они были хорошими сотоварищами.
- Но ведь теперь к Акиму Александровичу не подступись: столько забот в голове...
— Почему — не подступись? Один, что ли, он хозяин в деле.
— Кто говорит — один? — Едва заметная улыбка тронула тонкие губы Карла.— А все-таки последнее слово за ним...
Петр вспыхнул. Расчетливо подхлестнутое самолюбие взыграло: «Но и другие кое-что значат». А про себя решил: «Все равно Карлуша поедет с нами. Подговорю Митяя, в две-то глотки переспорим».
- Но поймите,— устало отбивался от братьев Аким,— ведь на жалованье он не пойдет, а четыре марки я теперь ему не дам. Не могу. При всем моем желании.
«Вот те раз! — подумал Петр.— Ведь о деньгах-то я с Краузе и не толковал. Совсем упустил. Приведу его, пускай сами и договариваются».
Долго шел торг между бывшими компаньонами. Оба расчетливы и неуступчивы. И хоть с трудом, а все же поладили, на радость Петру и на пользу делу.
8
— А ежели в Самару?..— допытывался Аким, заглядывая в глубину старческих, уже замутненных глаз Вас-Васа.— Значит, не одобряешь? А вниз податься, скажем, в Камышин?..
Вторые сутки цепко держит его эта думка — куда ехать? Но старик верно говорит, надо танцевать от ярмарки. Этот вечный скиталец все ярмарки знает наперечет: где какая, когда откроется, какой главный товар.
- А всего их, коли желаете знать, без малого семь тыщ. «Ого! — думает Аким.— Неужто возможно все запомнить?»
- В Харькове, к примеру, целых четыре ярманки,— продолжает Зотов.— Троицкая — главная по всей Малороссии шерстяная ярманка. Сколь нашего брата кормится на ней, и не сочтешь. Да еще, почитай, четыре Роменских в Полтавской губернии... потом в Воронежской губернии ба-альшущие скотские ярманки. Как сейчас помню, на третий день...
Воспоминания нахлынули на старика и растеклись извилистыми ручейками. Аким нетерпеливо досадует на своих: а эти и рады — уши развесили. Оно, конечно, интересно, да только не ко времени. Куда же все-таки ехать? Одно уже и теперь ему ясно — на Крещенскую ярмарку в Харьков подаваться не резон. Первое — что уже поздно, а второе и главное — слишком большой риск начинать в таком крупном городе. Еще неизвестно, как пойдет у них дело, понравятся ли публике. В труппе всего пятеро. А у Беранека было... Аким подсчитал в уме — двадцать два человека. И прогорел. А кстати, посадить Юлию в свой фургон, а Петьку-ухажера в другой. И не забыть сказать матери, чтобы кипяченой воды жбан заготовила: брюшняк, слышно, опять свирепствует. Да, вот еще, с огорчением подумал Аким,— провизия в дорогу не заготовлена... И как только мать обернется до первой кассы?.. А ведь предстоит еще и овса подкупать. На место приедем — афиши заказывай. В чужой-то типографии о кредите и слушать не станут. И чиновникам сунуть, чтобы место отвели... Не начали еще, а расходы уже капают. Да что — капают! Это доход капает, а расходы рекой льются... Думай, Аким, думай! Так выбирай место для начала, чтобы дорога не слишком дальняя, ненакладистая.
— Вот так, ангел мой, с хорошим хозяином кольцом от ярманки до ярманки и ездили,— заключил Зотов.
И сразу же все шумно загалдели, заспорили с жаром, наперебой. Это касалось всех, и потому каждый гомонил свое, не слушая другого, каждый уверен, что его предложение самое наилучшее. И даже, чего давно уже не было, отец включился в спор. И только Аким молчал. Он слушал и прикидывал. Да, по всем статьям выходило в Пензу.
Аким встал, и галдеж прекратился. Ждали его слова. И он сказал о своем выборе и по обыкновению понятно объяснил, почему им выгоднее всего начинать именно в Пензе. «Ежели не мешкать с отъездом, то, чаю, к рождеству в аккурат поспеем». Мать истово помолилась святой Параскеве-пятнице, прося ее воспомоществовать в их новом деле.
...Рано утром 12 декабря оба фургона братьев Никитиных выехали на Пензенский тракт. Им предстояло отмерить по вьюжным дорогам 199 верст.
9
До открытия ярмарки, приуроченной к рождеству, оставалось всего шесть дней. А у них полная неудача, ошеломительный форс-мажор. Шуточное ли дело: отмахать такой путь — и уезжай несолоно хлебавши.
Еще какой-нибудь час назад Аким Никитин в приподнятом расположении духа шагал в ярмарочное управление, заранее предвкушая, как будет распоряжаться постройкой цирка. И вдруг — на тебе: «Мест уже нету»... Чиновник, одиноко сидевший в тесной комнатенке, как отшельник в келье, любезно, даже будто сожалея, втолковывал ему, онемелому, что вышло постановление: на ярмарочном землевладении участков не отводить.
Никитин понуро бредет, сам не зная куда, напряженно обдумывая, как выйти из пикового положения? Ведь он в ответе не только за свою семью, но и за чужих людей, доверившихся ему. Как быть? Поклониться содержателям балаганов — возьмите Христа ради? Так и это пустое: труппы у всех набраны. А ежели и возьмут, так за копейки. Наезднице же, впрочем, без манежа и вообще не работать... От чего ушли, к тому и воротились.
«На землевладении участков не отводить...» — звучит в ушах приговор чиновника. Ноги сами собой ведут под гору, подальше от хлопотливой ярмарочной суеты, вызывающей досаду. И вдруг — что такое? Перед ним широко расстелилось снежное поле, игристо поблескивающее на солнце свежей порошей. «Река»,— промелькнуло в голове. Поодаль увидел: наезжена дорога на противоположный берег, и по ней в оба конца густо движутся возки и люди. Справа, почти у самого берега, мастеровые заканчивают навес над торговым рядом. Внезапно его осенило: места нет на земле, но ведь на реку-то, на лед запрет не распространяется— вот он и выход! С чувством радостного освобождения вздохнул полной грудью, словно выбрался на свет из глухого удушливого подземелья.
Однако идти в управление с пустыми руками негоже. Карл Краузе, у которого Никитин снова попросил взаймы, вытащил без дальних слов из толстого бумажника три «барашка» *. Их сладостное «блеяние» придало резвости чиновничьему перу, выписывающему надлежащий документ.
* В дореволюционной России жаргонное название казначейского билета достоинством в пять рублем"!.
10
Оба расшатанных скрипучих фургона и фуру перегнали к берегу. Юлия ловко выпрыгнула из двери. Оглядевшись, она указала рукой, просунутой в муфту, на снежный наст и спросила с наивным простодушием:
- Это что же, вот тут прямо на снегу и будет манеж?.. Как интересно! Ни разу еще не работала в таком цирке...
Она вовремя заметила летящий в нее снежок и ловко увернулась. Снежок блином прирос к щеке Дмитрия. Петр раскатисто хохочет, сминая новый...
- Будя, будя! Чисто дети,— ворчит мать — второе лицо в семье Никитиных, женщина крутого нрава с твердой мужской рукой.
Она бегло оглядела отведенный участок, обозначенный вешками, воткнутыми в примятый снег, покачала головой, дескать «ну и ну...», и бранчливо скомандовала:
- Чего рты поразевали! А ну, марш за дело!
Аким поспешал с лесной биржи, хмельной от удачи: уговорил хозяина отпустить весь материал в кредит. По дороге нанял и привел четырех плотников-бородачей. К нему вернулась его ухарская замашка, как всегда, при удачных оборотах.
Еще издали, с подхода, он объял своим скорым взглядом всю панораму целиком: костер на берегу, мать, склонившуюся над котлом, окутанным паром, лошадей, выпряженных и возле фургонов вскидывающих головы с торбами. На реке большой, аккуратно вырезанный в снегу квадрат, выметенный до голубеющего льда.
«Славно расчищено,— удовлетворенно отметил он.— А выдержит? — мгновенно пронеслось в мозгу.— Помилуй бог: семь сотен мест. А с галеркой — и вся тыща. Не провалится под лошадьми?»
Перед глазами возникли зеленоватые кубы льда, которые возили в конце зимы с Волги. В память врезалась картина: лошади гуськом натужно тянут в гору сани с ледяными кубами, посверкивающими на солнце стеклянистыми гранями. Лед толстый — до аршина и более. Выдержит, сомневаться не приходится... И снег они с умом покидали. Дворик позади отгородить бы. И прорубь свою — лошадей поить. Где ей место? Как удобнее конюшни поставить? Как фургоны? Посоветоваться бы с Краузе, на этот счет он головаст.
- Может, не теперь, а утром,— сказал Карл, протирая пенсне платком, порозовевшим в отблеске костра.
- Действительно,— поддержал его Дмитрий.— Чего потемну колупаться.
Господи, да неужели неясно — каждая минута на учете. Утром своя работа — лес возить.
— Хозяин,— деликатно постучал по спине рукавицей пожилой плотник в опрятном зипуне,— фонари найдутся? Али смола?
Да, вот, кстати, фонари. Аким велел отцу почистить с конюхом Егором стекла, заправить керосином все фонари и передать мастерам. Потом подхватил старый чемоданишко, в котором хранится немудрящий набор инструментов и разные железяки, и скорее на лед. Примерился, где быть манежу. Опустился на колени и вколотил в ледяной пол по центру будущей арены большой гвоздь, привязал к нему длинную веревку с заостренной железякой на конце — самодельный циркуль, каким испокон прочерчивают окружности.
Первый гвоздь первого цирка братьев Никитиных,— с веселой улыбкой сказала Юлия, опускаясь рядом на подложенную под колени муфту. И так же весело спросила: может ли быть чем-либо полезной?
- Станете потом жаловаться, что Никитин поставил вас на колени.— Аким указал кивком на ее позу.
Юлия подхватила шутку:
— Нет, Аким Александрович, ни за что. Я и так уже встала на скользкий путь...— Девичья рукавичка поутюжила лед, как бы в пояснение своей остроты.
В серо-голубых глазах Акима метнулись озорноватые искорки. Он уже складывал в уме ответный каламбур, как вдруг на берегу послышались громкие голоса. Петр привез глину... Теперь еще воза два песку да опилок — и с манежем все в порядке.
Юлия следит, как острый клюв железки прочерчивает на сумеречном льду бороздку — круг будущего манежа, нужного, в сущности, лишь ей одной. Остальные ведь могли бы и без него.
Что-то вроде бы мал. А? — сказала она, щурясь и склоняя голову то к левому плечу, то к правому.
- Почему «мал»? — Аким вскинул глаза.— Семнадцать аршин, как положено.
Листая при свете костра записную книжку, отыскал план установки шапитона и, сверяясь с ним, начал размечать долотом места для несущих мачт и растяжечиых кольев.
Брызги ледяных осколков веером вылетают из-под ломов и лопат — Никитины долбят лунки. Мерцающие огоньки фонарей и ламп не в силах пробить сгустившуюся тьму, они высвечивают лишь небольшие пятна. И только когда Краузе смастерил в двух жестянках керосиновые факелы, на участке сразу же развиднелось и стало по-праздничному весело. Мать обносит работающих поощрительной чаркой. Выплывет неожиданно из полутьмы, ткнет заговорщицки локтем в бок: «Ну-кась, подкрепись». И нальет из фляги, обтянутой шинельным сукном, а в придачу — кусок сала с чесноком на ломте хлеба. Аким залюбовался матерью. Ее сияющее лицо вроде бы даже помолодело. Давно уже не видел родимую такой счастливой.
Вдоль берега уже маячат фигуры ротозеев и вездесущих мальчишек, глазеющих на этот загадочный островок, причудливо высвеченный колеблющимся на ветру пламенем.
- А ну, пшли! — с угрозой в голосе зашумел на зевак Дмитрий.— Кому говорят! — С ломом наперевес подступал он к берегу.
Аким тотчас осадил брата зловещим шепотом:
- Уймись, обалдуй. Токо портить мастак.— И громко бросил на берег, как бывало на раусе, петрушечную складешину:
«А вот, а вот, честной народ,
Не спеши, остановись, подходи и подавись.
Чудеса узрите и в рай не захотите...
А кто не подойдет, тот в ад попадет:
Сковородку лизать, тещу в зад целовать...»
Окруженный толпой, клоун-директор весело, с озорными ужимками разъяснял, что строят цирк, какого тут и не видывали, заманчиво описывал номера и трюки программы, приглашал посетить представление. А Дмитрию уже миролюбиво заметил: как не понять — это живая реклама. Пускай разносят по городу,
Вдруг кто-то робко тронул его за рукав. Аким поднял глаза: мальчишка в сползающей на глаза лисьей шапке. Махнул рукавичкой в сторону берега, сказал, шмыгнув носом: «Зовут тебя».
Высокий, темноусый околоточный надзиратель в форменной бекеше выжидательно стоял, заложив руки за спину. «Не испортил бы нам кашу»,— подумал Аким, приближаясь. Околоточный заорал, сверля Никитина черными глазами:
- Что за иллюминация? Кто разрешил?!
Аким напустил на себя испуганно-подобострастный вид: — Ваше благородие...
- Молчать! Вы что!.. Вы что это—неужели город спалить вздумали?
Никак нет, ваше высокородие.— Никитин изобразил, что ест начальство глазами, и по-солдатски, как в пантомиме «Рекрутский набор», игранной бессчетно, отрапортовал, что работают с дозволения ярмарочного комитета. Вот и бумага при нем. Не угодно ли взглянуть. И добавил, пока «бекеша» читала контракт, что поблизости никаких строений не имеется, а посему угрозы пожара не предвидится.
Околоточный не сдавался и, распаляя себя, пригрозил вышвырнуть паршивых комедиантов из города.
- Господин надзиратель,— неожиданно запела Юлия медоточивым голосом — войдите, Христа ради, и в наше положение. Будьте благодетелем. Братья Никитины впервые открывают дело. Народ веселить. Помилуйте, какая же ярмарка без цирка. У нас паяцы первой руки... Электрические опыты — уверяю вас, совершенно невиданная вещь. У нас шпаги глотают, да-да... «Человек без костей»... Верите ли, совсем без единой косточки... У нас еще и наездники и опять же прекрасные лошади. А ведь они, извините, корм требуют каждый день. Однако мы надеемся понравиться публике...
Юлия говорила складно, свободно, смело глядя в начальственные глаза. В тоне ее слышалось легкое кокетство, какое может позволить себе привлекательная женщина, осознающая силу своей красоты. Игриво мурлыча, она пригласила его высокоблагородие на представление и, снизив голос до шепота, посулила отблагодарить его должным образом, когда откроется касса.
Юлия легонько потянула надзирателя за рукав: господину Никитину надобно распоряжаться по строительству, и в участок пойдет она, если, разумеется, их высокоблагородие ничего не имеют против...
Вернулась Юлия довольно скоро, веселая и горделивая. Сказала, что разговор был с самим полицмейстером, оказавшимся там. Расспрашивал: какова программа цирка, много ли лошадей? Хороши ли? Она пожаловалась на нехватку рабочих рук, и тот пообещал прикомандировать арестантов. Однако поставил условие, чтобы для его семьи была отведена ложа.
Юлия втянулась в общий ритм работы, жаркой и дружной. Здесь все делалось с пониманием важности и срочности предприятия. Все вокруг работали без понуканий, работали, охваченные радостным, сызмальства выношенным ожиданием рождественского праздника, работали, забывая себя, не зная устали. И все спорилось под руками, все выходило быстро, ладно, надежно. Да, такого ей еще не случалось испытать за вою свою двадцати/двухлетнюю жизнь.
Весь следующий день Юлия тоже была на ногах: таскала в огромных Акимовых рукавицах доски и шесты, тянула вместе со всеми под гиканье и шуточки за веревки, когда ставили растяжки, кому-то помогала, что-то поддерживала, толкла глину и смешивала ее с песком для покрытия манежа, взяла в усердные помощники стайку мальчишек. И лишь на короткие минуты прерывалась от горячей работы, чтобы, примостясь на досках, наскоро съесть в артельном кругу похлебки, приправленной побасками Пети и Дмитрия; от их забавных шуток она закатывалась звонким молодым
- смехом, не замечая, впрочем, как хмурится Аким. А под вечер он с одобреннием наблюдал, как Юлия, шутливо кокетничая, угощала из фляги сперва конвоиров, а потом и команду: «Подкрепись-ка, арестантик... Согрейся, миленький...»
Аким оценил находчивость матери, передавшей флягу именно ей — красивой барышне. И ведь в самый раз, когда жар общей работы начал уже спадать.
В наползшей темени гигантский шатер высился посреди ледяного поля будто громадный воздушный шар перед взлетом. Никогда прежде ни один шапитон не радовал Юлию и не веселил душу, как сейчас этот, причудливо высвеченный изнутри, с огнисто-золотыми стежками на шнуровках и швах.
Ну а больше всего, конечно, ее радовало, что была конюшня — вместительная палатка с покатой крышей, распертая шестами, которые ветер лениво раскачивал с легким поскрипыванием... Наконец-то лошади размещены в денниках. Правда, пришлось изрядно поспорить — чуть ли не до ссоры дошло. Она уверяла, что держать лошадей на льду, пусть даже и на соломенной подстилке, нельзя. Аким же Александрович отбивался, божась, что досок и так не хватает, что ввиду экономии да отчасти по неопытности недостаточно завезли, что даже для сцены и то маловато. Но тут вмешался Митя, сказал хмуро:
— Пускай берут из напиленных.
И Петя поддержал:
- Все одно подкупать.— И, предупреждая возражения Акима, добавил: — Не губить же лошадей.
И сами же Митя с Петей настил сколотили.
11
Досок и подтоварника явно не хватало. На исходе сено и керосин. Но где взять денег? Все, что было у матери, он забрал. У Краузе свободных ни пятерки, не то он бы дал.
— Придется тебе, Митяй, прощаться с портсигаром,— сказал Аким, торопливо поднявшись по шаткой лесенке в теплый фургон.
Братья, наездница Юлия и оба конюха беспечно резались в карты, примостясь на поленьях неподалеку от чугунной печки. На кону — кучка медных полушек и грошиков. Дмитрий молчал, пе поднимая головы. За него запальчиво пробасил Петр:
- Портсигар дареный. Именной. Сам знаешь. Аким ответил устало:
- У нас нету, Петя, другого выхода. Дело наше совсем швах.
В тоне, каким это сказано, все уловили непривычно грустную ноту, больно кольнувшую в самое сердце. Тишину нарушил Дмитрий, сказал осипло, с вызовом в голосе:
— А я наперед знал, что проку не будет. Как только въехали в эту Пензу и первое что — монах встречный...
— Ладно тебе! — цыкнул Аким.— Вытаскивай портсигар.
- А почему все я да я? Багаж оставить — я у тестя проси. Сундуки таскать — сызнова я. В дороге остановились, на молоко заработать, на картошку — опять Митька гири ворочай. А тут уже дошло — свадебный подарок отдай.
- С себя все поснимал и других раздеть норовит,— петушась, поддержал его младший.—Не отдавай, Митька, не отдавай!
— И не подумаю.
— Да поймите же вы, дурьи головы, в этом все спасение! Придет время, таких вещей себе понакупаете, что и не снилось, не то что какой-то золотой портсигар. А то—«именной... именной». Была бы вещь, а написать чего хочешь можно...— Он с жаром объяснял им свой план, заманчиво рисуя картины обогащения. Однако на этот раз — осечка: братья уперлись — и ни в какую...
И тут Юлия тихо встала и ушла за ситцевую занавеску, отгородившую «женскую спальню», как шутил Петр. Она вынесла и поставила на край стола свою шкатулочку, достала оттуда браслет, кулон на золотой цепочке, брошь с драгоценным камнем и выложила все это перед Акимом. А вдобавок прибавила снятое с пальца колечко с бирюзовым глазком. И как ни протестовали братья — настояла на своем.
Рядом с ее добром лег и портсигар Дмитрия.
Растроганный Аким горячо уверил Юлию и братьев:
— Все вернется. Не беспокойтесь. Я только заложу в ссудную кассу. Под любые проценты. И скоро, незамедлительно выкуплю.
12
Отец устало присел на смолисто пахнущую скамью, щуро глядит на сцену — плотники вколачивают последние гвозди. Аким сказал, что орган будет стоять там, и ему, старику, придется перед каждым сеансом карабкаться по шаткой лесенке — это с его-то глазами: совсем ведь никудышные стали.
За спиной Александра Никитовича что-то громыхнуло. Обернулся и скорее догадался, чем увидел: Петруша перемахнул через барьер галерки и размашистыми шагами спускается по наклонному проходу, как с холма, громко стуча сапожищами о гулкие доски. Не останавливаясь, бросил отцу через плечо: «Послал люки проверить...»
- Заряжать люки — квадратные отверстия в полу сцены, тщательно скрытые от глаз публики узорно расписанной холщовой подстилкои, до недавнего времени было на обязанности отца. Хлопот с ними доставало. Хитрые пружины для таинственных исчезновении (Краузе мастерил) — клапаны, трубки, резиновые груши с пудрой — дым производить — все изволь держать в полной готовности к действию. И так для каждого сеанса. А ведь их, сеансов-то, праздничным днем в балагане, почитай, не меньше десяти, а случалось и более того. Под одной крышкой люка он подвязывал петарды, чтобы толстяк полицейский проваливался в преисподнюю с оглушительным выстрелом, однако по старческому недомоганию дважды не успел устроить взрыв по ходу пантомимы, и Аким, рассердясь, отстранил отца от люков.
Мысли Александра Никитовича сменяют одна другую, и все о том же — о сыновьях и особливо об Акиме, которого журит по-отцовски строго, но справедливо, пеняет за неуемный, не знающий меры нрав, за то, что и себя изводит и другим ни спуску, ни передыху не дает. В деле для него ни отца с матерью, ни родни... Прошлой-то ночью барьер кумачом обивали, все уже с ног валятся, а он заладил: «Пока не закончим — ни один не уйдет». Ну до чего настырный уродился! А тоже ведь и жаль сыночка, совсем вымотался. Хоть и семижильный — а что как свалится? И все. И встало дело.
Сквозь дрему услышал — появился Аким. И старик сразу же взбодрился, сел прямее. И все вокруг прекратили зубоскалить, смахнули с лиц улыбки и невольно подтянулись. Аким с места в карьер, еще от дверей, начал громко распоряжаться.
Сообща стали втягивать на сцену веревками тележку с «англезе». С замиранием сердца следит старик за органом, плывущим по воздуху,— боже милостивый, только бы не уронили, только бы не уронили. Он перекрестился и осенил крестом тележку.
Петруха-озорник, закончив работу, свесился сверху и дурашливым тоном зовет: «Лезьте, папаня, наверх, вы теперь высокопоставленное лицо, паки возвышенное...» И вместе с Митькой заходятся гоготом.
Бережно протирает Александр Никитович серебристо сверкающие трубы органа, красоты, на взгляд старого шарманщика, необыкновенной. И голосище какой, голосище, что симфонический оркестр!
Тряпка скользит по малиновой тележке, по рычажкам, по медным бляхам, которые при свете ламп так и горят. В слезящихся глазах уже рябит, а он все начищает и начищает запотевший металл...
13
Аким возвращается верхом через ярмарочную площадь — обширный многолюдный табор. Он едет по улочкам-проходам между сколоченных на скорую руку лавок, палаток, балаганов, зверинца, паноптикумов - как все это знакомо ему. Снега почти не видно, все засыпано сеном, оно лежит под ногами темно-серым слоем. Повсюду скопище возков, кибиток, розвальней, и все нагружены поклажей, все обвязаны веревками и у всех оглобли задраны в небо - целый лес. И костры, костры, костры... Вечерняя площадь полна звуков: конского ржания, собачьего лая. В загонах мычат быки и коровы, жалобно мекают овцы, стучат молотки — вколачиваются последние гвозди. Здесь все живет, все дышит ожиданием завтрашнего ярмарочного торжища.
В седле Никитину непривычно, всадник он никудышный. И конь это знал. Шел неспокойно, вывертывался, нервно пританцовывал, взматывал головой и все время жевал оскаленными зубами беспокоящую железку трензеля. Не первый день сверлит Акима тревога: а что как публика не пойдет в холодным цирк? И поставлен к тому же на отшибе. Может, все-таки раус пустить для страховки? Как назло и конкуренты нынче подобрались опасные: не считая паноптикумов и музеев всяческих, во всех трех балаганах сильная приманка. Эйгус весь фасад завесил плакатами с изображением огромной змеи. У Розенцвейга ставка на лилипутов: «Самая маленькая женщина в мире — мисс Виолетт»... Зуев? Тот своим медведем-великаном возьмет... Положим, и у них, у Никитиных, тоже есть что предъявить. Во-первых, лошади, во-вторых, пантомима, и в-третьих — фонтаны Краузе. Кого хошь удивят... Да и вывеска свое сделает. Вот, кстати: послать Петьку к живописцу выяснить, почему до сих пор нет.
Перед фасадом цирка, еще не убранного красочными плакатами, Никитин спешился и передал Ворона подбежавшему Егору, а сам торопливым шагом прошел внутрь. Он вытащил из-за пазухи матерчатый сверток. Один край развернутого квадрата держит Юлия широко раскинутыми руками, а другой он сам. Все молча любуются флагом, аккуратно подрубленным и стаченным белошвейкой.
- Прекрасно, конечно, но к чему такой большой...— пожимая плечами, сказала Юлия.
Дмитрий ввернул заносчиво: Таких уж ни у кого не будет.
На это, собственно, он, Аким, и рассчитывал, чтобы всех за пояс заткнуть.
Весь день, не зная отдыха, снует Аким по участку своей скорой походкой: из фургона, поставленного позади конюший, ныряет в полутьму шапитона, в дробный перестук молотков — плотники под началом Краузе заканчивают ложи; оттуда — к фасаду, где обклеивают афишами тесную каморку для матери — кассу. Ничто не ускользает от приметливых глаз Акима.
Утром открытие, а несделанного еще целая прорва. Вот разве только что конюшня его не тревожит. Лошади на самый придирчивый взгляд в довольстве, стоят под теплыми шинельными попонами, ухожены, шерсть так и лоснится, а ведь сколько на них за эти дни бревен да глины перевозили. Оголовье аккуратно развешано на столбах. И все делалось без подсказа, по ее личному разумению.
Как ни занят директор, а все же из его сердца не уходит теплота, какую он испытывает к миловидной наезднице. Нынче спозаранку заметил мальчишку в засаленной поддевке с полной торбой в руках. Смущенно озираясь у входа на конюшню, мальчишка кого-то искал. Никитин окликнул его:
— Ты чего?
— Тетенька за морковью посылала...
Это ко мне, господин Никитин, ко мне,—выглянула из денника улыбающаяся хлопотунья.
Часом позже Аким Александрович увидел: Юлия в старом темно-зеленом халате, надетом поверх салопа, мыла в ведре морковь красными от студеной воды руками. Уважительно подумал: «Опять потратилась на наших коней...»
Она кормила своего любимца Жамиля, шепча ему что-то нежное, а остальные лошади, ожидая очереди, нетерпеливо пофыркивали, переминались с ноги на ногу, постукивали копытами о настил. Никого не обделила. Одной рукой подносит гостинец, а другой оглаживает шею коня, и казалось, у животных играет на губах улыбка.
14
В конце дня Никитин вернулся из редакции — дал объявление в газете об открытии цирка и пригласил репортеров на премьеру. У широких входных дверей, не останавливаясь, поинтересовался:
— Лошадей гоняли?
— Только манеж заправляют,—ответил отец и надсадно закашлялся.
Своим скорым взглядом Аким увидел, как слаженно брат и Вас-Вас в двое грабель ровняют тырсу: смесь опилок, глины и земли — покрытие арены. В нос ударил смолистый запах свежепиленого дерева. Проходя через конюшню, спросил у Юлии строгим топом — почему снаряжает коня сама. «Неужели некому?»
— Да я уже почти управилась, Аким Алексаныч.
Никитин хотел еще что-то сказать, да передумал и вышел во двор.
...Шамиль круто поворачивает шею и глядит, кося синий глаз, как Юлия сильной рукой утягивает на нем подпругу. Ласковый голос безошибочно говорит ему: хозяйка в добром расположении. Издавна Шамиль знает, если надели на него панно — плоское седло для упражнений наездницы,— значит, выведут в манеж. А ;>то радость. Ему, порядком уже застоявшемуся, побегать по кругу одно удовольствие. И к тому же всласть поваляешься, перекатываясь в мягких опилках с боку на бок. Шамиль нетерпеливо переступает и озорно подталкивает хозяйку в плечо, словно бы поторапливая: «Ну скорей! Скорей же!»
Занавес над артистическим выходом еще не повешен, и Юлии, удерживающей Шамиля за недоуздок, виден отсюда, из затененного прохода, гладко причесанный граблями желтый круг, окрапленный веселыми солнечными бликами, тот самый круг, который еще позавчера был неуютным, серым ледяным пятачком.
Юлии хотелось бы самой погонять Шамиля, но придется уступить Зотову — не огорчать же старика. А кроме того, не терпелось поглядеть, как он будет действовать шамбарьером. Управление цирковым конем — штука чрезвычайно тонкая. Ведь роль шамбарьера, этого бича на длинном удилище, примерно та же, что и дирижерской палочки в оркестре. Человеку опытному достаточно беглого взгляда, чтобы определить, насколько ты искусен в этом деле.
Петр, лихо прыгнув с граблями на барьер, озорно крикнул: «Пожалте!» Чернявый губастый Микола услужливо подбежал, чтобы вывести лошадь в манеж, но Юлия вместо того передала ему шамбарьер и тихо приказала: «Василь Василичу», а сама, еле сдерживая рвущегося вперед Шамиля, влекомая им, вбежала в манеж и, как полагается, направила ход коня в правую сторону.
Зотов под ревнивым взглядом Юлии дал Шамилю несколько кругов разминки, а потом послал в галоп... И вдруг лошадь резко повело вбок, она грузно упала на землю, конвульсивно задергав йогами. Нервно всхрапывая, Шамиль, утянутый ремнями, попытался подняться, но копыта, сбивая опилки, разъехались на льду, и он снова повалился, беспомощно мотая головой. Объятое ужасом, животное отчаянно забилось. Быстрее всех пришла в себя Юлия, она подбежала к лошади, ухватила ее за узду и, приговаривая ласковые слова, помогла встать. Гнедой, роняя пену с губ, возбужденно прядает ушами и учащенно дышит. «Ну что ты, мой красавчик, что ты, мой мальчишечка, видишь, я же с тобой...» Наездница похлопывает его по судорожно вздрагивающей груди.
В манеж вбежали Аким и Краузе: «Что случилось?» Впрочем, и без слов ясно: в бурой взрытой тырсе обнажились выщербленные
подковами прогалины льда. Носком сапога Краузе сдвинул опилки и, глядя на скользкую поверхность, покачал головой. Вот незадача, сокрушается Аким Александрович, утром открытие, а как будешь без конных номеров... Лошади — их главный козырь, то, чего не увидишь в балаганах. Надо что-то делать. Он заглянул в растерянное лицо Зотова, потом в посуровевшие глаза Юлии со сдвинутыми у переносья бровями,— нет, они тоже не знают.
- Быть может, это... досками? — Краузе провел тростью, изображая деревянный настил.
- Да вы что! — вскипел Аким.— И так уже прорва досок ушла! — Голос его резок и неуступчив.— Будем скалывать лед.
Дмитрий спросил:
- Как это скалывать?
- Как, как,— гнусавя, передразнил брата Аким.— Обыкновенно.
Всю тырсу по его указанию сгребли на одну половину манежа. Дробно застучали, зацокали железные лопаты, ломы и даже долото в руках у Зотова, мелко выщербляя ледяную поверхность. Работа не ахти как хитра, да уж больно нудная. И когда Аким ушел, увидав, что все идет как надо, на братьев напала беспечная веселость. Расходившийся Петр по-мальчишески озорно повел атаку на брата: колотя лед под углом, он обдавал Митьку потоком осколков и басовито хохотал над своей выдумкой. Но и тот не оставался в долгу... И вот уже братья-резвуны, объединясь и гогоча во все горло, направили «огонь» на визжащую Юлию, на смущенно улыбающегося Краузе, на кого попадя... И вдруг Дмитрий увидел Акима. Он стоит в полутьме прохода и укоризненно глядит на братьев. Манеж притих, как шумный класс при входе учителя. «Вот прокуды! Ни на минуту нельзя оставить. Придется в ущерб делу торчать тут».
Исщербленный лед засыпали слоем песка и обрызгали водой, поручив морозу завершить дело. Через какой-нибудь час манеж покрылся крепкой шершавой коркой наподобие наждачного круга. Теперь нужно опробовать арену, вновь покрытую тырсой. Однако Юлия с удивившей всех решимостью отказалась пустить Жамиля: «Не дело рисковать такой лошадью».
Темномастный Ворон безо всяких помех пробежал несколько кругов быстрой рысью, вальсировал, прыгал через барьер, а под конец Зотов поднял его на свечу, и он прошел полкруга на задних ногах. У Акима Никитина стало спокойней на душе.
Вывеску и оба флага устанавливали уже за полночь, из последних сил, при свете костров на берегу.
15
Мать растормошила Акима, прикорнувшего на сундуке как был, в полушубке, сапогах и шапке, упрятав голову в поднятый воротник. «Пора, сынок, пора!..» Пробудился разом, бодрый и свежий. Разделся по пояс и стал натираться снегом.
- Мог бы, кажется, нонче и без этого,— ворчит мать.— Вот-вот батюшка явятся молебен служить!
И тут Акиму вспомнился вчерашний неприятный разговор с отцом Василием, сурово отвергшим просьбу о молебне: «Театр, равно как и ваше заведение — цирк,— не что иное, как блуд, сиречь — капище сатаны! — Поповские глаза так и сверкали праведным гневом.— А вы комедьянты — служители беса, соблазнители народа. И не пристало духовному лицу давать благословение блуду сему». Сколько ни просил его Аким с наигранным подобострастием, однако склонить на молебен так и не удалось. Повезло, что священник кладбищенской церкви оказался посговорчивей.
...Утро этого незабываемого дня выдалось солнечным и не слишком морозным, по ветреным. И первое, что захотелось Акиму,— взглянуть при свете дня на вывеску и флаги. По его сердцу разлилось необычное волнение: над цирком на фойе голубого неба, шурша и потрескивая, полоскались во всю длину трехцветные флаги. И вывеска на фронтоне, грубо сколоченная из досок, щелястая и аляповатая, представлялась ему замечательно красивой. «Русский цирк братьев Никитиных» — было выведено большими красными буквами по желтому фону. А по краям вывески — две огромные подковы и в них конские головы...
Много возведет Аким Никитин цирковых зданий — больших и дорогостоящих, но никогда не повторится это глубокое волнение, этот испытанный им теперь благоговей шли трепет, будто склонился над колыбелью первого желанного ребенка, рожденного любимой женщиной. Не улегся этот душевный подъем, это приятное возбуждение и во время молебна но случаю открытия цирка и позднее, когда проводил священника и на ходу крикнул отцу: «Давай!» И тотчас вместительный шатер наполнился громким бравурным маршем, а сам Аким влетел в кассу к матери и выдохнул: «Ну! С богом!»—и метнулся наружу, чтобы своими глазами удостовериться — будут ли брать билеты.
Развеселый и счастливый, с горящими глазами вспорхнул по ступенькам в жарко натопленный фургон — наскоро приготовиться к выходу — и, переполненный радостью, улыбающийся, отвесил мимоходом младшему дружеский тумак по голой мускулистой спине... И в этот миг пронзительно, на весь белый свет, заверещал голосистый электрически звонок. быть может, единственный на всю пензенскую ярмарку — гордость башковитого Карла Краузе. Началось первое представление «Русского цирка».
Произошло это 26 декабря 1873 года.
Этот день принято считать днем рождения русского цирка.
Может возникнуть вопрос: а что же, разве до Никитиных в России не было цирков? Нет, отчего же — были. И очень много. Издавна наезжали к нам «короли черной магии», канатоходцы, эквилибристы, дрессировщики собак, «конные искусники» и давали в домах знати «особенно блестящие представления». Позднее почти в каждом русском городе из сезона в сезон плотницкие артели возводили деревянные сооружения с шатровым верхом и круглой площадкой внутри. Но только хозяевами всех этих цирков были опять же расторопные иностранцы. Понятно, не все из них были алчными стяжателями, приехавшими сюда снимать пенки. Многие из гастролеров остались у нас на всю жизнь. Обрусевшие семьи Труцци, Феррони, Безано, Маниоп, Фабри, Кремзер, Мази, Геро-ни, Жеймо и другие пустили здесь, как говорится, корни и оказывали благотворное влияние на развитие циркового искусства.
А разве до Никитиных не находилось в профессиональной среде смекалистых предприимчивых людей, чтобы учредить русский цирк? Вероятно, находились. Однако нужно было, чтобы прежде созрели объективные условия, чтобы общественное сознание достигло такого уровня, когда становится возможным качественный скачок. Ведь вот, скажем, греческие мудрецы еще тысячелетия назад знали, что пар могучая сила. Но паровой котел с поршнем поставили в цеху лишь в XVIII столетии. Это произошло только тогда, когда развивающаяся промышленность сделала свой «заказ» на него.
Чтобы лучше попять события, происходившие сто лет назад, необходимо вспомнить, какой была атмосфера общественной жизни России в ту пору, вспомнить социальные, политические и экономические условия, в которых Никитины начинали свою деятельность, ибо они, эти условия, имели решающее значение.
Крестьянская реформа 1861 года, формально отменившая крепостное право в России, подтолкнула процесс капитализации страны. Энергично начинает расти промышленность. И особенно — мелкое товарное производство. На смену ручному труду приходят машины. Огромный размах приобретает строительство железных дорог. На крупных реках одна за другой возникают пароходные компании. (На речном транспорте в то время было занято самое большое число работающих.) Перестраивается на новый лад —«капитализируется» — сельское хозяйство. На путь предпринимательства встают и выходцы из крестьян, «крепкие мужички» — Артамоновы и Буслаевы. Не случайно этот период известен как «век бурного предпринимательства», «век людей практических». Начинали карьеру «новые хозяева жизни: дельцы и биржевики— «рыцари накопительства».
В истории нашего отечества 70-е годы XIX века характеризуются крутым подъемом общественного самосознания, который происходил главным образом под воздействием звучавших набатом революционных идей народничества. «Время теперь по перелому и реформам чуть ли не важнее Петровского»,— заметит в письме к другу Федор Достоевский, определив ту атмосферу взбудораженности, какая охватила все слои русского общества. Жгучие проблемы, которые глубоко волновали современников, находили живое отражение в произведениях передовых писателей, композиторов, художников. 70-е годы — расцвет критической мысли. Событием первостатейной важности в духовной жизни русского общества явилось создание Товарищества передвижных художественных выставок. Сближение искусства с пародом — так «передвижники» сформулировали свою главную задачу.
В семидесятые годы во множестве возникают частные театральные коллективы, пропагандирующие реалистическое направление в искусстве: «Артистический кружок», возглавляемый А. Н. Островским, «Народный театр на Политехнической выставке». Учреждается «Общество русских драматических писателей и оперных композиторов». Выдвигаются талантливые режиссеры — организаторы театрального дела, такие, как А. Ф. Федотов, И. М. Медведев. Тогда же начало раскрываться редкостное организаторское дарованием. В. Лентовского, земляка Никитиных, ровесника и друга Акима. Вот как Станиславский охарактеризовал Лентовского: «Энергией этого исключительного человека было создано летнее театральное предприятие, невиданное нигде в мире по разнообразию, богатству и широте». Полем деятельности Лентовского была в основном Москва, а в Петербурге известный устроитель народных гуляний А. Я. Алексеев-Яковлев открыл театр «Развлечение и польза».
Вот в таком общественном климате и ступили братья Никитины на стезю циркового предпринимательства. Их подхватил могучий поток «делового века» и на гребне волны вынес к берегу преуспевания. Аким Никитин, смекалистый хват-мужик, подшлифованный жизнью, чутко уловил веяние времени: увлечение всем иностранным пошло на спад — самая, самая пора заявить о русском цирке.
16
Отшумела пензенская ярмарка, разобраны торговые ряды, очищена площадь. Цирковая ватага сняла шапитон, свернула и уложила. И лишь конюшня да фургоны стоят на прежнем месте. А перед ними среди утоптанного снега лежит семнадцатиаршинный бурый круг — недавний манеж. К колесам фуры прислонена желто-красная вывеска «Русский цирк братьев Никитиных». Аким еще не решил: бросит ее или возьмет с собой... Сейчас тяжким гнетом лежит на его душе другая забота: еще до окончания ярмарки надо было выехать и обеспечить цирку новое место для работы, но он не решился оставить дело на братьев и вот теперь оказался безоружным перед теснящимися в голове вопросами: где, в каком из городов можно поставить цирк? Нет ли там конкурентов? Какое отношение городских властей к зрелищам? Кто и когда из цирковых был там в последний раз?.. На письма, посланные знакомым, ответа до сих пор не было.
Труппа бездействует уже четыре дня, даже тренироваться негде. От скуки братья заглядывают в рюмки да режутся в карты, втянув в это непотребство и конюхов, и отца, и даже Юлию. Ему казалось, что все смотрят на него с осуждением, лишь мать старалась утешить: «Все обойдется, сынок...» Спать она ложилась всегда последней. Долго возилась у печурки: грохотала чугунами и наконец-то задувала лампу.
Братья и отец засыпали сразу, а к нему сон не шел. Ворочаясь с боку на бок, он перебирает в полудреме города, ярмарки, сроки. Тревога его набухает, громоздится, душит тяжелым кошмаром. Усилием воли он останавливает эту призрачную карусель, обступившие его страхи исчезают, он вновь ухватывает обрывок мысли, и вот уже опять потянулась из темноты, словно из цилиндра фокусника, бесконечная лента неотвязных забот...
Нет, без расторопного управляющего, который бы загодя подготавливал новый город, проку не будет, решает он утром. Теперь Аким мыслит четко, доводя начатое до логического завершения, не то что ночью. Всем своим существом он испытывает жажду деятельности. В тайниках души лелеет мечту о цирке небывалом, какого братьям и не снилось. Но для того нужны деньги. Много денег. Первая выручка обнадеживает, вот только Митька с Петром наседают, дележа требуют. Делить... А того не ведают, слепцы, что без капитала и думать нечего о крупном деле. Капитал нужен, как трамплин для высокого прыжка. Скопить же капитал они могут не иначе, как жестоко отказывая себе во всем.
«Скупердяй», «жмот», «выжига»... Каких только слов не наслышался от обоих. У, неблагодарный народец! «Кабы не мое радение, так и по сю пору ходили бы с шарманкой, а теперь каждый— господин директор!» Ну как не понять: нет у них ни родственных связей, ни протекций, ничто не исполнится для них по щучьему веленью. Надеяться можно лишь на свою бережливость... Вот ежели бы привалило вдруг наследство... Фу, что за вздор! От кого наследство? Жениться на богатой уродке? Многие так начинали... Сердце у Акима тоскливо защемило: а Юлия?..
Да пойдет ли она еще за тебя? Может, Петьку выбрала? А может, и повыше метит? Оно конечно, такая жена, как Юлия,— тоже капитал...
Нет, Аким, не об том, не об том должно тебе думать. Думай, как передать братьям свою одержимость. Чтоб они и в самую тяжкую годину не отреклись от мечты — имя Никитиных вознести выше колокольни Ивана Великого.
17
На Юлии тот самый открытый костюм, в котором она выходит на «На-де-шаль». И поза та же — аттитюд на полупальцах. Молоденькие художники, почти мальчики, расположились полукругом, одни за мольбертами, другие с альбомами в руках. Юлии понравилось здесь. По душе ей и вся обстановка студии, как назвали сами художники свою просторную теплую комнату, увитую сочной зеленью плюща.
Растения повсюду — и по стенам, и на подоконниках, и по углам, и свешиваются из плошек, прикрепленных цепочками к потолку. После заснеженной улицы это так необычно. Ей объяснили, что цветник завел еще основатель пензенского художественного училища Кузьма Александрович Макаров, одаренный художник из крепостных. Тот же порядок поддерживается и его преемниками. Вперемежку с зеленью на полукруглых полочках стоят, сияя белизной, гипсы. Юлия, скашивая глаза, разглядывает бюсты каких-то людей далекого прошлого и слепки причудливых узоров.
Она чувствует, как тяжелеет нога, откинутая назад, как затекают руки, держащие на отлете газовый шарф. Однако усилием воли понуждает себя оставаться в неудобной позе. А чтобы отвлечься, вспоминает, с каким шумным радушием встретили ее, густо запорошенную снегом, эти приветливые юноши, будущие художники. «Настоящая Снегурочка!» — веселились они, рассыпая восторги. «Вот бы так и писать!..» И чего, глупая, струхнула, когда Костя просил ее сделать честь, пойти в училище позировать ученикам: «Это совсем недалеко, возле церкви Рождества Христова»...
Натурщица... В ее представлении с этим связано что-то неприличное, постыдное... Они там обнажаются... Фу! Нет, ни за что! И к тому же идти неизвестно куда и неизвестно с кем... Правда, Костю она не раз видела в цирке: во время представления он стоял обычно в боковом проходе, пальто нараспашку, на шее бордо-ни и шарф, в руках огромный альбом. По его словам, он имел сюда свободный доступ «с разрешения господина Никитина, за вывеску, которую написал». Юлия с интересом подмечала, как он, прислонясь плечом к опорному столбу, то и дело вскидывает глаза на нее, когда она танцует на лошади, и торопливыми мелкими взмахами чертит что-то на бумаге.
Ее отказ позировать так огорчил художника, он был так неподдельно смущен, что Юлия, охваченная жалостью, согласилась, тем паче что ее изрядно томило вынужденное бездействие: цирк Никитиных уже шестой день задерживался в Пензе, ожидая ответной депеши о начале работы в другом городе.
Юлия тогда отметила про себя, что юноша скромный, застенчивый и, в общем, очень мил. Сразу видать, из приличной семьи.., И с лица славный. Кожа нежная, девичья, с первым пушком на верхней губе... Вспомнила, как по дороге, когда Костя вел ее под снегопадом глухой улочкой, не обуял ужасный страх. Бранила себя, называла дурой, неужели не хватило соображения попросить Петю или Карла, да, господи, Миколу, наконец, чтобы проводили... Давешние страхи казались ей теперь просто смешными... И одно только смущает: увидят штопку на розовом трико.
Юлия почувствовала, что больше не выдержит, что сейчас опустит онемевшие руки... И в этот самый миг кто-то, нарушив напряженную тишину, объявил перерыв. Юлия сошла с возвышеньица, застланного домотканым ковриком. С любезной предупредительностью ей накинули на обнаженные плечи салоп. Обернулась — Костя. Не терпится увидеть, как она вышла? С любопытством искоса взглядывает на мольберты. Словно угадав желание натурщицы, молодой художник сам повернул к ней лист. Карандашный набросок запечатлел наездницу во весь рост будто бы парящей с раскрытыми крыльями. Юлия перевела взгляд с рисунка на юношу и благодарно улыбнулась. «Восхитительно!» — пролепетала она в смущении и перешла к соседнему мольберту.
Сеанс закончился лишь когда сгустились сумерки. Юлия переоделась. Художники всем скопом, шумно, наперебой просят ее прийти к ним и завтра — они еще не управились... «Под условием,— отвечает она,— если не уедем...».— «Мы вас встретим». Она весело улыбается и согласно кивает. «А в залог костюм свой оставьте...» «Никаких залогов!» — вмешался Костя. Он уже в пальто с бордовым шарфом на шее. Галантно забрал у нее узелок, толчком распахнул дверь и пропустил гостью вперед.
Всю дорогу Костя в восторженных выражениях говорил о своих любимых живописцах и картинах, о колорите и композиции. Слушать его занимательно, хотя и не все понятно. Краузе тоже часто разговаривает с ней об электричестве или о технике, по там она слушает чуть рассеянно, не стремясь понять и запомнить. Чувствовалось, что Карл говорит на выхвалку: ученость показывает. А здесь другое. Костя сам глубоко увлечен. И во-вторых, к художеству у нее давний интерес. Где только встретит — покупает репродукции с картин, лубки, вырезает из журналов. У нее уже порядочно накоплено.
Костя так поглощен предметом своих рассуждений, что совершенно забыл, что она-то не художник, что ей все это внове: названия картин, сюжеты, фамилии мастеров, малопонятные слова «колер», «пленэр» — все перемешалось в ее голове.
И в особенности провожатый оживился, когда стал рассказывать о выставке, которую недавно посетил в столице, гостя у бабушки.
Подробно пересказал содержание живописных работ, останавливался на поразивших его деталях, так что Юлии казалось, будто она воочию видит и Петра Великого, как он допрашивает своего сына, царевича Алексея, и бедного студента в плохонькой одежонке, вконец озябшего, который едет домой на каникулы в порожних крестьянских розвальнях.
Костин голос звенит от волнения, изо рта вылетают клубы морозного пара.
- Или взять,— продолжает он, повернув к ней голову,— Саврасова Алексея Кондратьевича. Вот уж талант так талант. До его полотна «Грачи прилетели» в русской пейзажной живописи, смею вас уверить, ничего подобного не было. Не было ни по содержанию, ни по колориту. И прежде всего не было — по глубине... «Грачи прилетели» — это, Юлия Михайловна, шедевр. «Грачи» внесли в пейзаж небывалую дотоле поэзию. В картине все просто, все бесхитростно, и вместе с тем какая мощь! Боже ты мой, как славно! А ведь казалось бы, ну что особенного... ну, березка на первом плане, старая березка, уже согнутая жизнью, с пеньком-обглодышем. А рядом еще березки, но уже молоденькие. Как символ продолжающейся жизни. И на всех грачи, темными, очень живописными пятнами... Представьте себе: грачи, эти вечные странники... («Вроде нас»,—подумала Юлия) только что вернулись с юга. Там было много солнца, много пищи, а вот поди ж, вернулись... И куда? К снегу. Да потому что тут они дома, тут родились, тут родные места... Грачи расселяются в своих старых гнездах. А может, вьют новые. Но суть не в этом. Суть в настроении. Вы стоите, смотрите, и чем-то родным, близким веет на вас... так и накатит, и даже сердце защемит. У этой картины есть... Как бы это выразить? Есть душа. Я так скажу: у Саврасова на полотне все к месту и все призвано создавать настроение... Старая шатровая колоколенка, серые заборы, серые покосившиеся сараи и первая проталина, первая лужа в снегу, таком живом, ноздрястом... Вы даже вроде бы вдыхаете запахи весны...— Костя снова повернул к ней лицо, и Юлия увидела в его темных глазах влажное поблескивание,— Да вы, положим, и сами знаете, как по-особенному пахнет воздух ранней весной...
Костя помолчал немного, словно обдумывал что-то.
- Моя бабушка, а она, доложу вам, женщина мудрая, так вот она сказала о «Грачах»: «Через эту картину открывается доброе сердце художника. Горячо любит этот человек родную природу...» Я так разумею,— Костя порывисто повернулся к ней,— прилет грачей возвестил не только весну как время года, но и весну в искусстве русской живописи... Выставка, Юлия Михайловна, теперь ездит по городам. Буде случится — побывайте, всенепременнейше. Не пожалеете. У нас нынче только об ней и разговору.
Они уже подошли по снежной пороше к фургонам. Из-за двери доносятся звуки мандолины, печально-трогательные: Краузе играет. Расставаться не хотелось. Костя стал рассказывать о своем посещении в столице на Караванной цирка Гиине.
- Я тогда был еще мальчиком...
Юлия улыбнулась про себя: «Ты и сейчас еще мальчишечка...»
- Восхитительно, знаете ли, что-то необыкновенное... Конечно, братьев Никитиных цирк... (Юлия вся внимание) будет... э... победнее. Это уж, простите, так. Не согласны? — Их глаза встретились. Юлия согласилась великодушным кивком.—Но кое в чем и не уступает. Сказать по чести, впечатление разрушается... (Юлия улавливает в его голосе извинения) оттого, что музыка... как бы сказать... шарманка... Что?.. Орган? Пусть орган. А все ж таки извините за прямоту, скудно. Только прошу, бога ради, не обижайтесь, Юль Михална. Главное — не совпадает: орган сам по себе, а там у вас... на арене, тоже само но себе... Воля ваша, конечно, но вот если бы на худой конец сносное музицирование на фортепьяно, и то куда благозвучней...
«Да уж, слов нет,— думает Юлия,— под орган матлот на лошади танцевать хуже некуда... Но что поделаешь...» Юлия отвлеклась мыслями, а Костя уже говорит о чем-то другом.
- ...Поэтому многие рисовальщики являются истыми охотниками до сего зрелища. Любят делать наброски, допустим, лошадей, гаеров, наездников («и наездниц»,—плутовски улыбнулась она своим мыслям). Полагаю, Юль Михална, что вы знакомы с офортом гениального испанца Гойи «Королева цирка»? Прелюбопытная, однако ж, вещица. Коли не приводилось видеть, почту за удовольствие передать содержание.
Юлия поощрительно улыбнулась.
— Представьте себе: белая лошадь, великолепно схваченная мастером, а на ее спине — наездница, грациозная, с тонкой точеной шейкой. Наездница в длинном легком платье, светлых, серебристых тонов... Она стоит, вот как вы, на крупе и балансирует, держась за тонкий поводок...
Хотя рассказ художника интересен Юлии, все же чувствует она себя неловко: «Что подумают наши, коли встретят здесь».
Улыбнулась виновато и сказала тихо своим грудным голосом: (Пора уже». Вынула из муфты руку, взяла узелок и протянула Косте теплую ладонь. «Пойду...». И снова улыбнулась, обаятельно сощурив веки: «Лошадушки меня, поди, уж заждались...».
18
Еще в сенях послышались громкие голоса спорящих. Костя подумал: «Опять сцепились». И едва вошел в класс, как горластый Чернышев тотчас пригласил его в союзники:
— Объясни, Кузнечик, хоть ты этому олуху царя небесного,— Чернышев с насмешливой гримасой кивнул на своего противника, кучерявого Маламьянца,— ведь смешно и глупо относить цирк к области прекрасного. Цирк — это низменное зрелище для толпы. И только.
Маламьянц с пылкостью южанина отпарировал:
- Фу, какая дичь! Не для толпы, как вы изволили выразиться, пан Чернышевич, а для публики, для людей. А иначе по-нашему выходит, что и столбовой дворянин Кока Кузнецов — толпа. А Кока Кузнецов, было бы вам известно, неравнодушен к цирку.
- И особенно к хорошеньким наездницам,— ввернул Чернышев под взрыв смеха.
Вешая пальто и неторопливо снимая валяные полусапожки, Костя заинтересованно слушает стоя спиной и улыбается про себя, но в спор до поры не ввязывается.
- Как вам угодно, милостивый государь,— сказал запальчиво Клейнгольц, худой, с очень бледным лицом и впалой грудью шатен, прозванный в студии Баталистом, ибо никаких других жанров не признавал,—но я тоже считаю: цирк — суть одно развлечение. Ходят туда исключительно для отдыха. И где там наш досточтимый Гургоша увидел красоту, только ему одному, пожалуй, и ведомо.
Гурген Маламьянц не сдавался. Сверкнув глазами, он произнес с вызовом, вразбивку:
- Да, повторяю, красота.
Долговязый, крупнотелый Чернышев навис над Гургеном. Насмешливо ухмыляясь, он глядит сверху вниз петухом на тщедушного противника:
- Ха, красота...— глумится он.— Уж не на конюшне ли, сэр, у конских хвостов померещилась вам эта самая красота?
Константин Кузнецов понял — настал момент вмешаться:
- Зачем зря шуметь? Да, смею уверить, в цирковом зрелище все ж таки есть своя красота. Надеюсь...
- Нету! — капризно выпалил Баталист.
Кузнецов обернулся в его сторону, а в это время с другого бока — Чернышев: «Нет и не было!»
По лицу Кости пробежала тень неудовольствия, но он сдержался. Ответил миролюбивым тоном:
— Помилуйте, да вы, поди, настоящего-то цирка и не видали... Нет, господа хорошие, в цирк, все равно как и на берег какой-нибудь живописной речушки, как и на вернисаж, как и в балет, приходят за красотой. Вряд ли надо пояснять, что прекрасное — это насущная потребность человеческой души.— Костю слушали с уважительным вниманием.— Только разница та, что в балете, на мой взгляд, красота изнеженная... На арене же красота мужественная. Но именно красота. Так что уж извините, но приходят в цирк все-таки и за красотой.— Костя на секунду задумался.— Ну разве что еще и посмеяться.
— Вот! — подхватил Маламьянц.— Посмеяться. Но ведь комизм,— выкрикнул он задорным тоном,— это тоже область прекрасного! Тоже эстетическая категория.— И насмешливо добавил: — Это ведь у нас только одному маэстро Чернышеску неизвестно.
Костя поддержал его:
- Навряд ли кто станет спорить, что смех — потребность человеческого духа. И что субъект, не испытывающий этой потребности, все равно что калека — глухой или там кривой. Да как можно русскому человеку не любить березку, не любить жеребенка или, скажем, вишню в цвету! Помилуйте, да это же аномалия какая-то! Положим, я знаю людей — и немало, кои гнушаются... Я говорю касательно цирка. Но это их дело, господь с ними. Как я наблюдал, это большей частью фанфароны...
Щеголеватый Чернышев заносчиво хмыкнул и, посвистывая, пошел к вешалке. Спор иссяк. За Чернышевым стали собираться по домам и остальные. В студии остались только Костя да Гурген.
В комнате тепло, на стене среди зелени плюща уютно горит двенадцатилинейная лампа, покрытая зеленым абажуром. Под тихое бренчание Костиной гитары Гурген принялся отделывать свой набросок, склоняя голову то на один бок, то на другой или откидываясь от мольберта. И вдруг спросил:
- А почему ты рисовал ее не в рост, как все, а только головку? А?
Костя взял еще несколько аккордов и умолк, привалясь щекой к гитарному боку.
- Ну дак что? — повторил Гурген.— Соблаговолите, синьор, ответить...
Ты же знаешь, что я сделал много набросков во время представления. А на этот раз хотел портрет... Да вот не вышло...
- Покажи.
Костя грустно покачал головой:
— Не получилось так и не получилось...
— Что, сходства нету? Не уловил?..
— Да разве суть во внешнем сходстве.— Костины щеки зарделись легким румянцем.— И может, не во мне дело... Может, в том суть, что уж очень изменчивы ее черты, все равно как облака ветреным утром.— В досадливом порыве Костя шлепнул по гитарной деке.— А главное — глаза... Ну не даются — и все!
— Да-с, глаза у нее что-то особенное...
— Хочешь верь, хочешь нет. а я даже, когда обратно шел, подумал — уж не бросить ли все. коль таланту не дано...
- Господь с тобой! — пылко встрепенулся Гурген.— Да ты что! Не получилось с первого абцуга, так и побоку любимое дело... Хорош гусь, нечего сказать!
- Да это я так, от досады.— Костя упрямо тряхнул своими светлыми волосами до плеч.— Портачишь, и сам путем не знаешь, почему портачишь...
— Да уж! Передавать на полотне жизни» человеческого духа — это ведь и есть вершина искусства... А чтобы написать такое живое лицо, как у этой особы, это еще надобно как следует помучиться.,.
Костя слушает рассеянно, он думает о своей сегодняшней неудаче: глаза наездницы на холсте получились немыми. Нет, не ее глаза. В тех — глубина, то они ласково-нежные, то колючие, те смеющиеся, то вдруг испытующие — в самую душу тебе пропинают...
- Нет,— говорит он вслух,— тут, брат, только Крамскому под силу.— И, видимо, смутившись столь бурного проявления чувств, свел на шутку: — А нам, грешным, остается одно — конские головы на вывесках...
19
Карл пристально взглянул на вошедшую. Игроки в лото тоже остановились. Дмитрию и Миколе пришлось даже обернуться через плечо, чтобы рассмотреть Юлию. Спасаясь от смущения, она сразу же с места в карьер начала пересказывать услышанное от Кости:
- Один художник... испанский, нарисовал картину из нашей цирковой жизни.— Юлия подала Краузе в протянутую руку снятый с плеч салоп.— «Королева цирка» называется. Не видели? — спросила у Карла, стоящего спиной,— он вешал на гвоздь Юлину одежку.— Изумительно... Представьте себе: наездница стоит на лошади, а лошадь — не на манеже, а... в воздухе... на канате.
— Лошадь на канате? — переспросил Петр.— Быть того не может.
Неужто конь устоит на канате? — усомнился Дмитрий своим грубоватым тоном и вопрошающе посмотрел на Зотова.
Зотов не ответил, а Краузе, взглянув на Юлию из-под пенсне, сказал:
- Если б еще не картина, а реклама, тогда понятно, а так — глубоко сомневаюсь.— Он скривил тонкие губы и снова склонился к мандолине.
- И я сомневалась. Но меня уверяли, что тот испанец был любитель цирка. Не пропускал ни одного представления... И даже, говорят, ездил в другие города смотреть. И рисовал, говорят, с натуры...
Переполненная впечатлениями, Юлия, признанная рассказчица, пускается передавать обитателям фургона в лицах содержание картин, о которых услышала от Кости...
- А с чего же ему было чинить допрос родному сыну? -спросил из дальнего угла, с лежака Александр Никитович.
Не впервой замечает Юлия жадный интерес Никитиных к русской старине, к событиям минувших лет, как вот теперь — к истории сложных отношений царя Петра со своим старшим сыном. И Юлия, наделенная пылким воображением, старается передать фургонщикам все, что помнила из читанного и что услышала от Кости. Рассказывая, она увлекается сама, импровизирует; речь ее льется свободно, без запинки, ей легко, как птице, подхваченной воздушным потоком и парящей в вышине. К тому же в фургоне нет хозяина (при нем она почему-то чувствует себя скованно). Юлия искусно пользуется своим голосом, богатым интонациями. Чуть ли не шепотом рассказывает о заговоре, в который вступил царевич против отца, о поспешном бегстве Алексея под защиту австрийского императора, о сокрытии беглого царевича в строжайше охраняемых секретных местах. Ее красивое лицо оживляется необычайно выразительной мимикой. Юлия давно знает, что способна увлечь слушателей даже немудрящей историей, даже небылицей, а тут — повесть о хитроумном и коварном плане заманить блудного сына в Россию и о его злодейском удушении.
Для Зотова, полжизни проведшего вне родины, эта страница российской истории прозвучала ошеломляющим откровением. «Вон, оказывается, как это делалось-то раньше!.. Раз —и нету! Убрали с дороги цареву кровь царевы же сатрапы»...
Напряженное внимание Юлия разбавляет шуткой: привычно актерствуя, заговорила вдруг голосом Зотова, ухватив себя, как он, за подбородок: «Вот ба пантониму про это, про царевича Алексея и Петра Великого! Публикум так ба и ломилась!» И сама первой рассмеялась, и смех ее слился с гоготом остальных —уж очень похоже и очень неожиданно это вышло.
Петруша разом, будто принял от партнерши долгожданную карту на игорном столе, в том же пародийном тоне, мгновенно преобразился в Миколу: шмыгнул носом, скособочился и голосом с хрипотцой закричал угрожающе: «Стребайте отселева! Ось я кыш!» Пародист делает пугающее движение, словно хочет погнаться за мальчишками. И вдруг на его лице и во всей расхлябанной фигуре — почтение: «Вы пытаете, Яким Ляксаныч, що я тут роблю? Я тут, Яким Ляксаныч этих гонял... байструкив, що б не лезли... А то, гляди, завтра им схочется унутрь...» Переждав, пока отсмеются, Петр (сам он не выходит из образа) с новым выражением лица бранчливым тоном обращается теперь уже к Юлии:
- А вы, Юль Михалиа, хучь и актерка, а негоже вам не у свое дило устрявать... Не след Жамильку двумя чапракамы покры-вати...
- Но-но, Микола! Не забывайся! — неожиданно говорит Юлия носовым Акимовым звуком. И все даже затаились на миг — до чего сходственно и до чего комично-дерзко...— Я, кажется, тебе уже строго наказывал, Микола, слушаться Юлию Михайловну...
Дальше говорить ей не дали — покатывались от хохота...
Дверь резко распахнулась. Вошел Аким. Всем ясно — слышал. Немая картина чуть покороче, чем в последнем акте «Ревизора». И вдруг Юлия вильнула по-лисьи, подкатилась к господину директору, медово улыбаясь, взяла за пуговицу и, поигрывая ею, запела наивно-детским голоском:
- Мы тут баловались немножко, Аким Александрович, шутили... и я вот... право... глупо получилось, я... в шарже изобразила вас. Дружески, поверьте... но вы же и сами любитель пошутить...
Боже мой, да разве можно обидеться на такую-то ласковую лиску. И Аким успокаивает ее, добродушно улыбаясь, он ведь ноне и сам в отличном расположении духа, можете даже, коли есть охота, продолжать, а он послушает.
- Ну а коли нет,— сказал, посерьезнев,— тогда обрадую: получена депеша. Завтра отправляемся в Тулу.
20
Прошло два года с небольшим, до отказа заполненных событиями, испытаниями, дорожными неурядицами, когда в осеннюю пли весеннюю распутицу надолго застревали с фургонами в непролазной грязи. Случалось проезжать через охваченные голодом губернии, от бескормицы пали две лошади. Особенно тяжко приходилось зимой, в неотапливаемом шапито: холод пробирает до костей, а тебе нужно, сбросив с плеч шубейку, выйти на промерзший манеж в открытом костюме и, приветливо улыбаясь, проделать свой номер.
А сколько за два года выпало неожиданных происшествий, вроде камышинского. По семейному преданию, в один из дней выдался такой силы снегопад, что брезентовый купол не выдержал тяжести и, разодранный на куски, рухнул вниз, прикрыв манеж, как саваном. Деревянный барабан цирка с местами, сбегающими горкой, превратился в огромную снежную воронку. Казалось, что не станет никаких человеческих сил вернуть к жизни погребенное под заносом. Вся цирковая семья взялась за лопаты. Краузе шутил: «Откапываем Помпею». Отвозили снег на санках, на листах железа, на ковровых дорожках. Потом штопали, чинили брезентовую крышу. И сделали чудо: работу, которой хватило бы на несколько дней, выполнили в считанные часы. Было и радостное: женился Аким. Наездница Юлия, которая так всем полюбилась, стала госпожой директрисой. Краузе, по доброму соглашению с Никитиными, то отделялся на некоторое время, работал самостоятельно, то вновь примыкал к старым компаньонам.
Проколесив по захолустным уездам не то чтобы совсем бездоходно, но и не слишком разживисто, Никитины надумали масленную неделю отработать в Москве.
Было, конечно, страшновато. Ведь здесь, на Воздвиженке, уже действовал цирк, шикарный, теплый, которым, как знали Никитины, успешно руководил энергичный Гаэтано Чинизелли. И все-таки решили рискнуть. Тот цирк им не препона, он держится на иностранных артистах, и публика у них другая — купечество да аристократия. Никитины же ориентируются на простую празднично-гуляющую публику, уж ей-то братья сумеют потрафить, дадут зрелище свое, русское.
Аким Александрович прибыл в Москву загодя: разнюхать, что да как... Еще до публичных торгов выяснил, что тес в цене и потому постройка влетит в копеечку. Кинулся к подрядчикам — не знают ли где зданий, подлежащих сносу? Ответ был неутешителен: надобно подождать. Но ведь масленая-то не ждет... Стал уже с беспокойством колебаться: есть ли в таком разе смысл вообще идти на торга за место драться.