Глава 3

— Дамы и господа, — сказал он. — Вы может быть подумали, что меня подменили, а я тут битый час сижу и молчу. Но иногда полезно и помолчать, чтобы услышать. Я вас услышал.

Спасибо за откровенность, спасибо, что высказались, а не отсиделись в своих имениях. Да, у меня бессословная конституция, но это не означает конец дворянства. Элиту невозможно уничтожить, как и общественное неравенство. Но это не должно быть неравенство в правах. Неравенство в талантах, образовании и собственности никуда не исчезнет. И дворянство ещё долго будет ведущим сословием: самым образованным, самым воспитанным и состоятельным. Просто оно не должно замыкаться в себе. И не должно плестись в хвосте у времени, тем более идти против него.

Скоро рабства не останется нигде, разве что среди диких племён Африки и Нового Света. И мешать этому всё равно что пытаться бороться с ураганом в океане. Время беспощадно и сметет любого, вставшего у него на пути.

Здесь прозвучало, что в случае освобождения миллион войска не удержит крестьян от неистовства. Это почти правда. За одной деталью. Миллион войска не удержит крестьян от неистовства, если не дать им свободу. И вот тогда они сметут всё. И вот тогда дворянству придёт конец. Я бы не хотел этого для дворянства. Оно ещё пригодится России: служить отечеству, просвещать, быть примером. Поднимать нашу науку и искусство до недостижимых прежде высот. И принимать в свои ряды лучших представителей иных сословий.

Спасибо за мужественное и бесстрашное изложение вашей позиции. Я всё запомнил, кроме ваших имен.

— Неплохо, — тихо сказал Строганов.

Аплодисментов Саша не сорвал, но хоть не освистали.

Последняя фраза про имена, четно говоря, была неправдой. Всё он запомнил. Только не собирался выдавать папа́.

До поезда оставалось чуть больше часа, и обед пришлось закончить на Сашиной речи.

Ему еще успели представить в кулуарах некоего Унковского — либерала и предводителя тверского дворянства.

Алексей Михайлович Унковский оказался человеком лет тридцати, гладко выбритым, гладко причесанным, но уже лысеющим. Саше он напомнил профессора Грота.

Одет был в сюртук, жилет и сорочку с неизменным модным хорватом. Без всяких лент и орденов.

Представлял Строганов. Что говорило о том, что познакомиться стоит.

Гогель пыхтел и смотрел исподлобья.

— Только недолго, Александр Александрович, — тихо сказал он. — У нас поезд.

— Державным словом вашего батюшки об освобождении крестьян Россия пробуждена к новой жизни, — начал Унковский.

— Ок, — сказал Саша. — Статью Александра Ивановича с признанием «Ты победил, Галелиянин» и прочими славословиями я читал. Будем считать, что вы её уже пересказали. К делу!

Унковский осёкся.

— Извините, — сказал Саша. — Продолжайте, я слушаю. Но без лишней отнимающей время куртуазности.

— Но это действительно поворот в истории нашего отечества, — продолжил предводитель тверского дворянства. — Но поворот опасный. Перед нами два пути: один мирный и правоверный, другой — путь насилия, борьбы и печальных последствий.

— Это верно, — кивнул Саша. — Где-то я читал, у Торквиля, кажется, что в наибольшей опасности дурные правительства оказываются тогда, когда пытаются стать лучше.

— У Торквиля, да, — кивнул Унковский.

И посмотрел на Сашу с неподдельным удивлением.

— «Когда плохие правительства пытаются исправиться», — уточнил он, — но я не говорил, что правительство плохое.

— Отступление от темы, — сказал Саша. — Вы окончили Московский университет?

— Юридический факультет.

— О! — оценил Саша. — Продолжайте!

— Всё, что я сейчас скажу, исходит из любви к государю, августейшей фамилии, престолу и отечеству.

— Нисколько не сомневаюсь, — кивнул Саша. — Я тоже умею так формулировать.

— Дело в том, что увеличением надела для крестьян и понижением повинностей в помещики будут разорены, а быт крестьян вообще не будет улучшен по той причине, что крестьянское самоуправление будет подавлено и уничтожено чиновниками. Крестьяне только тогда почувствуют быт свой улучшенным, когда они избавятся от всех обязательств пред владельцами и когда сделаются собственниками; ибо свобода личная невозможна без свободы имущественной.

— Так! — сказал Саша. — Первую часть я уже сегодня слышал, и она не кажется мне особенно либеральной, а со второй частью согласен. Мне тоже не нравится это отрубание хвоста по частям. Не должно быть никакого временно обязанного состояния.

— В обязательных отношениях между лично свободными крестьянами и помещиками, лишенными участия в управлении народом, лежат зародыши опасной борьбы сословий, — продолжил Унковский.

— Да, — кивнул Саша, — я тоже жду крестьянских бунтов. Но не папа́ создаёт подобные ситуации, а ваши коллеги, которые не хотят до последнего отпускать своих рабов, ибо кто же тогда будет клубнику пропалывать.

Унковский вздохнул.

— Нужно даровать крестьянам полную свободу, с наделением их землею в собственность, посредством немедленного выкупа, по цене и на условиях не разорительных для помещиков.

— Звучит отлично, — сказал Саша. — А у крестьян есть деньги на немедленный выкуп, если их нет даже у помещиков?

— Выкупные платежи должно взять на себя государство.

«Ну, конечно! — подумал Саша. — Все мы рады запустить лапу в казну».

Но вслух выразился политкорректнее:

— Государственный бюджет — тоже не бездонная бочка, особенно после Крымской войны.

— Можно разложить это бремя на все сословия. Например, в виде особого налога.

— Можно, но не все будут довольны.

— Александр Александрович! — вмешался Гогель, — Нам пора идти, иначе мы опоздаем.

— Хорошо, — кивнул Саша. — Пойдёмте, Алексей Михайлович! Если вы, конечно, не против проехаться до Николаевского вокзала в компании графа Строганова, генерала Гогеля и меня.

— Ну, что вы! Сочту за честь.

И разговор продолжился в карете.

— Все не могут быть довольны, — сказал Унковский. — но эмансипация — только начало. Быт сословий не может быть улучшен без преобразования существующего порядка администрации, полиции и суда… — заметил Алексей Михайлович.

— А без эффемизмов? — попросил Саша.

— Нужно учредить независимую судебную власть, то есть суд присяжных, и судебные учреждения, независимые от административной власти, со введением гласного и словесного судопроизводства.

— Судебная реформа будет. Подождите.

— Вы уверены, Ваше Высочество?

— Абсолютно. Лет через 5–7.

— Долго ждать.

— Не всё сразу, Алексей Михайлович. Это слишком серьезно, чтобы учредить одним указом.

— Да, Ваше Высочество — это работа не для одного человека. Поэтому нужно образовать хозяйственно-распорядительное управление, общее для всех сословий, основанное на выборном начале.

— Алексей Михайлович, называйте вещи своими имени. Я вас точно никуда не сошлю. А вот папа́ не готов к парламенту. Мне ли не знать! Буду писать вам письма, если окажетесь на гауптвахте. Если, конечно, не в соседней камере. Ну, тогда будем перестукиваться.

Унковский усмехнулся.

— Мы ничего противозаконного не делаем.

— В нашей стране это не всегда спасает, — возразил Саша.

— К сожалению, да, — согласился Унковский. — И последнее. Надо дать возможность обществу путем печатной гласности доводить до сведения верховной власти недостатки и злоупотребления местного управления.

— Почему же только местного? — поинтересовался Саша. — Свобода слова — так свобода слова! Я-то подписываюсь под этим, Алексей Михайлович. Только папа́, к сожалению, не подпишется.

Они уже подъезжали к вокзалу.

— Я хотел бы пересказать вашу программу государю в качестве мнения части дворянства, — сказал Саша. — Я могу на вас ссылаться?

— Да, конечно.

— Тогда до встречи в Алексеевском равелине.

— Не думаю, что настолько…

— Будет надеяться, — сказал Саша.

Тем временем карета остановилась. Они спустились на мостовую.

И Саша пожал руку Алексею Михайловичу.

— Спасибо, что выслушали, — сказал Унковский.

— Вас было гораздо приятнее слушать, чем князя Гагарина, несмотря на успехи его клубничного бизнеса.

Саша подумал о том, что оба встреченные сегодня предводителя дворянства совсем не похожи на Воробьянинова Ипполита Матвеевича. То ли народ измельчает в ближайшие полвека, то ли образ у Ильфа и Петрова получился совершенно карикатурным. Кису Воробьянинова можно было представить цитирующим малоизвестных поэтов эпохи декаданса, но не Торквиля. Да и подписаться под либеральной программой Унковского он бы вряд ли решился. А Унковского невозможно было представить просящим милостыню на трех языках. Он бы лучше в Белую армию пошёл.

— Спасибо за поддержку, — сказал Саша. — Нам памятники-то не поставят, Алексей Михайлович. А если и поставят, то снесут. На русской земле памятники либералам долго не стоят. У нас предпочитают либо бунтовщиков, либо холопов, либо тиранов.

— Почему вы так думаете?

— Потому что русский человек всегда ищет в свободе что-то ещё, кроме неё самой: то разгула, то власти, то земли, то денег, то покоя. А свобода — это только свобода. И больше ничего.

В советской школе Сашу научили, что крестьянская реформа была проведена в интересах помещиков. А она вообще не в их интересах. Даже либеральные Унковские недовольны величиной крестьянских наделов: больно велики.

И Саша вспомнил карикатуру в учебнике истории, где крестьянин стоит на своем наделе одной ногой, потому что вторую поставить некуда.

Как же трудно царю проскочить в игольное ушко между крестьянским бунтом и дворянским заговором!

Возле поезда собралась толпа: его знакомые студенты, полузнакомые студенты и совсем незнакомые, ректор Альфонский, Морозовы, Гучков, Солдатенков, Крестовников, Мамонтов. В утечке информации Саша был склонен винить купечество.

Младшая тигрица Мария Федоровна держала высокую серебряную клетку, в которой вместо канарейки свернулся клубочком маленький рыжий котенок, судя по степени пушистости, родственник того роскошного котяры, который спал у Саши в ногах, когда он гостил у семейства Саввы Васильевича.

— Это вам, Ваше Императорское Высочество! — с поклоном сказала тигрица.

Котёнок вскочил на лапы, выгнул спину и зашипел. А Саша вспомнил соответствующую сцену из мультфильма про Малыша и Карлсона, где Фрекен Бок приносит кошку Матильду в похожей клетке.

На этом подарки не закончились.

Ректор Альфонский преподнёс трехтомник Джона Локка на английском языке и графический портрет философа, а Гучков — лучшую шаль со своей фабрики для государыни и целый набор свертков с тканями для августейшей фамилии.

Мама́, вроде, шалей не носила, но маркетинговый приём Саша оценил. Сам бы так сделал.

Он оставил себе кота и первый том Локка на почитать в дороге, а остальное поручил камердинеру Кошеву.

— Вещи с нами? — на всякий случай спросил Гогель.

— Так точно, Ваше Превосходительство! — отчитался камердинер. — Все на месте.

Они сели на бархатные сиденья купе, дебаркадер, платформа и толпа провожающих поплыли назад, а в приоткрытое окно подул теплый вечерний ветер.

Вдоль дороги шумели леса с последними отцветающими рябинами и зацветающими липами, и воздух был наполнен их сладковатым ароматом, смешанным с запахом хвои и одуванчиков.

Саша откинулся на сиденье и открыл Локка. « Two Treatises of Government», — гласило название. То есть «Два трактата о правлении». Тот самый труд, за который Джон Локк считается отцом политического либерализма. Альфонский знал, чем угодить гостю.

Тут кот поднял голову, навострил уши, сказал: «Мяу!» и поскреб когтями пол в клетке.

— Как назовете, Александр Александрович? — поинтересовался Гогель.

— Генрих Киссинджер, — сказал Саша.

— «Генрих Киссинджер»? — переспросил Гогель. — Почему?

— Очевидно же, что Киссинджер, — пожал плечами Саша. — А «Генрих» — имя такое мягкое и пушистое.

— Ну-у, — протянул гувернёр.

Но возражать не стал.

Кот сказал: «Мяу» ещё раз.

И принялся непрерывно и занудно мяукать и скрести клетку.

— Погулять хочет, — предположил Саша.

Отложил отца английского либерализма и с опаской посмотрел на приоткрытое окно.

Но клетку отворил.

Генрих Киссинджер сиганул наружу и тут же оказался на спинке дивана над головой у Гогеля в опасной близости от окна. Саша бросился к ремню для поднятия рамы и успел захлопнуть проём прямо перед носом у рыжего бандита. Последний был спасен, однако о лесных ароматах пришлось забыть. В купе резко стало душно.

Пушистое существо с мягким именем, однако не успокоилось, а принялось нарезывать круги по купе, периодически путая спинки диванов с широкой генеральской грудью гувернера и Сашиной гусарской курточкой.

Потом оно оказалось у Гогеля почти на голове и принялось играть с его волосами. В следующую минуту Саше пришлось властно пресечь попытку подрать бархат сиденья, поймав разбойника.

«Валерьянкой его что ли напоили на дорогу», — подумал Саша.

— О, Господи! — отреагировал Гогель. — Александр Александрович! Лучше бы собаку завели!

— Ничего, — улыбнулся Саша. — Ему просто страшно. Стук колёс, качка, поезд. Он же раньше не ездил из Москвы в Петербург.

И погладил бандита.

Тот вырвался и забился под сиденье.

— Ничего привыкнет, — сказал Саша.

Дал ему поскучать в одиночестве, до остановки, а потом извлёк на свет божий и устроил у себя на коленях. Кот всем видом своим показывал, что делает самозваному хозяину одолжение, только что не вырывался.

Ужинали в Твери.

Саша с трудом запихнул в клетку упирающееся животное, и они вышли на платформу.

Именно недалеко от Твери, там в будущем, ему стало плохо в Сапсане, и он очнулся в Фермерском дворце.

Он живо вспомнил, как тогда поезд замедлял ход, как стало душно и на лбу выступил холодный пот. Как холодели руки и ничего не помогало, а лёгкие работали, словно вхолостую, и обивка кресла ползла вверх. Его передёрнуло от этих воспоминаний.

Ладно, не время! Что бы там не случилось, его жизнь теперь здесь.

Солнце уже село, желтая полоса заката была расчерчена силуэтами деревьев и плавно переходила в бирюзовую, а над ней стояли алые и фиолетовые длинные облака. Снова пахло хвоей, скошенной травой и вечерним туманом.

В ресторане они уселись за стол, и Саша поставил клетку поближе к себе, на пол.

— Можно что-нибудь для моего котёнка? — спросил Саша буфетчика. — Мясо, сметаны, молока?

И покосился на приоткрытую дверь.

— И дверь закрыть…

— Будет сделано, Ваше Императорское Высочество! — вытянулся во фрунт буфетчик.

Минут через пять перед клеткой появилось блюдце с молоком и второе — со сметаной.

— Дверь закрыли? — на всякий случай спросил Саша.

— Так точно! — сказал буфетчик.

Саша наклонился к клетке и с опаской открыл её.

На этот раз бешеный кот не проявил к окружающей обстановке никакого интереса.

Зато вылакал всё молоко и подчистую уничтожил сметану.

«Желудок котёнка меньше наперстка», — вспомнил Саша.

Тем временем подали кулебяку, нашпигованную чем-то сырным, мясным и рыбным.

— Мяу! — сказал Киссинджер.

И умоляюще посмотрел на хозяина.

— Генрих, а ты точно от обжорства не умрёшь? — предостерёг Саша.

— Мя! — решительно возразил кот.

Саша аккуратно поднял животное и усадил к себе на колени. Выгреб из кулебяки часть провернутого мяса и выложил себе на ладонь. Поднёс к жадному кошачьему носу.

Шершавый горячий язык прошёлся по Сашиной ладони, и внутренности кулебяки исчезли за пару секунд.

— Мяу! — сказал Киссинджер.

— Ещё? — поразился Саша. — Точно?

— Мя! — подтвердило животное.

И Саша повторил операцию потрошения кулебяки.

Вторая горсть исчезла не с меньшей скоростью, чем первая.

— Хоть бы спасибо сказал, — заметил Саша.

Кот потоптался на Сашиных коленях, пару раз повернулся вокруг своей оси, улёгся и заурчал.

— Ну, наконец-то, — вздохнул Саша.

И понадеялся добраться до Локка, ибо в купе есть свеча.

— Вам-то досталось, Александр Александрович? — спросил Гогель.

— Хлеб, — сказал Саша. — Зато почти весь.

— Может, ещё заказать?

— Да ладно! Хлеб был с мясом. И Генрих равнодушен к сыру.

— Ну, как знаете.

Раздался гудок. Киссинджер вздрогнул, вскочил на лапы и сиганул с Сашиных колен в неизвестном направлении, только звякнуло под столом блюдце, и чудом сохранившаяся капля молока пролилась на пол.

Сашин взгляд упал на дверь. Она была слегка приоткрыта.

Буфетчик бегло извинялся и крутил головой.

Саша вскочил из-за стола и бросился за пушистой тварью.

Загрузка...