Глава 14

— Ну, пойдем к мамá, — сказал Никса.

Вот и гостиная императрицы. Эркер с тремя окнами, выходящими в сад. Белые шторы в цветах сирени и такая же обивка диванов и кресел… Почти стиль «Прованс». Если бы не готическая мебель с деревянной резьбой, тяжелая бронзовая люстра со многими свечами и итальянские пейзажи на стенах.

Мамá на диване в окружении нескольких дам. Царь тоже здесь: за отдельным столиком играет в карты со статным стариком. У него седые усы и пышные бакенбарды.

Объятия: сначала с папá, потом с мамá…

То, что мамá его не очень жалует, Саша предположил еще в первый день, когда она, придя его проведать, задержалась очень ненадолго, а потом вовсе не проявляла к нему интереса, так что Саша быстро понял, что он на положении гадкого утенка. Зато Никсу Мария Александровна непрерывно гладила взглядом. Не то, чтобы было завидно, скорее немного больно.

В центре комнаты стоял рояль, и Саша тут же заподозрил, что он не зря там стоит.

— Саша, Григорий Федорович говорил, что ты сегодня играл в библиотеке какую-то прекрасную пьесу, — сказала императрица.

— «К Элизе», — кивнул Саша.

— Сыграй, пожалуйста!

Саша положил руки на клавиши и попытался забыть обо всем, кроме музыки и пейзажа за окном. Кажется, ни разу не ошибся.

Когда он закончил, все смотрели на него, как на эльфа из Лориэна. Даже взгляд мамá стал почти таким же, как на старшего сына.

И только Никса ухмылялся: «Ну, это же Саша! Он еще не такое умеет!»

— Саша, ты говорил, что это Бетховен? — спросила императрица.

— Да, мамá.

Кажется, он впервые назвал ее «мамой».

— Но никто не знает этой пьесы… ведь так?

И она обвела глазами дам, государя и его карточного соперника.

Все согласно молчали.

— Я не могу этого объяснить, — сказал Саша. — Я просто ее помню, и помню, что это Бетховен. Вряд ли я ошибаюсь.

— Сыграй еще раз, — попросила Мария Александровна.

Саша послушался. Кажется, получилось еще чище.

— Ты сможешь записать ноты? — спросила мамá.

— Да, постараюсь. А есть тетрадь с линеечками?

— Я сейчас пошлю за ней.

— И можно карандашом? А то я боюсь испортить лист.

— Ладно, — вздохнула государыня.

Нотную тетрадь принесла дама, которую Саша сразу выделил среди остальных. Во-первых, ей было явно под тридцать. Во-вторых, на фоне окружавшего мамá цветника она была вызывающе некрасива: круглое лицо, слишком крупный нос, слишком волевой для дамы подбородок. В общем, никакой возвышенной утонченности. Хотя, если бы не цветник, она бы сошла за вполне обычную и даже милую женщину.

У дамы был высокий лоб и рыжеватые волосы. И зеленое платье шло к этим волосам. А на плече был приколот голубой атласный бант с вензелем: алмазная буква «М», увенчанная императорской короной.

Но привлекали в даме не алмазы, не шелка и не вензель императрицы, а глаза: слишком умные для светской гостиной.

— Как вас зовут? — тихо спросил Саша.

— Вы меня не помните, Ваше Императорское Высочество?

— А должен?

— Это Анна Федоровна Тютчева, — представила мамá. — Моя фрейлина.

— Вы не родственница Тютчева? — спросил Саша.

— Тютчевых много, — улыбнулась фрейлина.

— Вы ошибаетесь, Анна Федоровна, — сказал Саша. — Тютчев один. Хотя, честно говоря, не мой поэт. Уважаю, но не люблю. Понимаю, что гениально, но умом, а не сердцем.

— Вы льстите моему отцу, — заметила Анна Федоровна.

— Льщу тем, что не люблю? — усмехнулся Саша.

— А, что Вы из него помните? — спросила Тютчева.

— Что и все: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить…»

— Прекрасно! Но это не он.

— Не может быть! Неужели я опять что-то напутал? А «Русская география» тоже не его?

— «Русская география»?

— Ну, как! Прямо квинтэссенция определенных взглядов:

Москва и град Петров, и Константинов град —

Вот царства русского заветные столицы…

Но где предел ему? и где его границы —

На север, на восток, на юг и на закат?

— Да, его, — кивнула Анна Федоровна. — Только оно… не опубликовано.

— Даже не знаю, что на это сказать. Честно говоря, терпеть не могу это стихотворение. Мне каждый раз вспоминается высказывание Николая Павловича. За точность цитаты не ручаюсь, но что-то вроде: «Константинополь для России, как слишком узкие панталоны, даже, если ты в них влезешь, ты в них не останешься».

Тютчева усмехнулась.

— Реализм никогда не был сильной чертой моего отца.

— Простительно для поэта, — улыбнулся Саша.

— А, какой поэт ваш? — спросила фрейлина.

— Ну, кроме Пушкина, который для всех, ибо гений, вы будете смеяться: Некрасов. Хотя, если ваш отец для меня слишком правый, Некрасов иногда слишком левый. Когда я читаю: «дело прочно, когда под ним струится кровь», так и хочется возразить: «Кровь — не критерий истины». Сколько крови было пролито во имя ложных идей! Но «честно ненавидеть и искренно любить» стараюсь.

— Но Некрасов… — начала Тютчева.

— Груб да? — продолжил Саша. — Мой вкус не лучше. Да, я понимаю, что ему, как до неба, и до пушкинского совершенства, и до утонченности вашего батюшки, но мне это близко.

— А Лермонтов? — спросила Анна Федоровна.

— Он прекрасен, но в нем слишком много черной романтики. Это такая красота вампира на кладбище: мраморный лик и глаза, в которых отражается адское пламя. Но, если бы он прожил подольше, наверняка бы поднялся и до пушкинского здорового взгляда на мир, и до пушкинского оптимизма. Дуэли надо как-нибудь построже запретить. Ну, что такое гауптвахта!

— Сметная казнь?

— Смертная казнь за убийство на дуэли? Это смешно! «Смертная казнь не изменяет числа убийц». Это цитата, чья не помню. Не изменяет, если это смертная казнь за убийство. Если за что-то иное — увеличивает.

— Палач — убийца многих. И остается убийцей. Так что уменьшает.

— Само наличие должности палача есть мерзость, которая делает причастным к убийству все общество. Так что увеличивает. В миллионы раз.

— А, что вам нравится у Лермонтова? — спросила Тютчева.

— Не то, чтобы нравится, — очень тихо сказал Саша. — Здесь это слово вообще не применимо. Скажем так, производит впечатление. Вот, например:

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жен

Низвергнутый не защитит закон…

Тютчева побледнела и скосила взгляд на царя. Говорили вполголоса, так что папá продолжал увлеченно резаться в карты.

Зато императрица и Никса все слышали. И первая смотрела со смесью удивления и ужаса, а Никса — с тонкой усмешкой. Ага! Лисий взгляд. Уже видел.

— Честь и хвала автору за то, что он понимает, что этот год — черный, — прокомментировал Саша. — Что в России это не будет веселым бескровным фестивалем под красными флагами.

— Это стихотворение не опубликовано, — заметила Тютчева.

— Зря. Я бы его в школьную программу включил. Чтобы, мечтая о свободе, помнили о цене.

— Давайте вернемся к Бетховену! — взмолилась фрейлина.

Ноты он дописал быстро, но не был уверен, что без ошибок.

— Вы различаете ноты на слух, Анна Федоровна? — спросил он.

— Да.

— Тогда я сяду за рояль, сыграю еще раз, а вы меня правьте. И останавливайте, если надо.

Анна Федоровна кивнула.

Так, с горем пополам получили нормальный вариант нотной записи. Тютчева исправила местах этак в семи.

— А еще Саша умеет замечательно рассказывать про японцев, — улыбнулся Никса. — Правда, мрачно. Черная романтика.

И Саша понял, что от него не отстанут.

— А в обморок никто не упадет? — поинтересовался он. — Все-таки подробности харакири не совсем для дам.

— Харакири? — переспросила мамá.

— Вскрытие живота, — пояснил Саша. — Традиционное японское самоубийство. А также способ казни.

— Я остановлю, если это будет слишком, — пообещала Мария Александровна.

— Ты имел в виду историю сорока семи самураев? — спросил Саша брата.

— Конечно, — кивнул Никса. — Что же еще?

— Есть и еще, но начнем с этого, — согласился Саша.

Он выдержал паузу, прикидывая, как приспособить текст под аудиторию. Большинство — фрейлины. Значит, сёдзё — жанр для девочек. Ну, про поэзию побольше и про отношеньки. Жаль, что среди сорока семи самураев не было ни одной воительницы.

Но у нас еще есть государь, который стоит всех дам вместе взятых. Чем его зацепить и отодрать от карт?

— Это случилось в первые годы прошлого века, через несколько лет после стрелецкого бунта, еще до основания Петербурга, — начал Саша. — В замке Ако, что на острове Хонсю, жил молодой и красивый даймё, то есть, по-нашему, князь, по имени «Асано». У него была юная жена и маленькая дочка, которые его безмерно любили.

И вот однажды, когда цвела сакура (японская вишня, которая цветет розовым, и это так прекрасно, что вся Япония съезжается любоваться), итак, в дни цветения сакуры даймё Асано пригласили ко двору сёгуна для участия во встрече посланников микадо, то есть императора.

У Асано служил благородный и храбрый мастер меча и советник Оиси. Он просился поехать ко двору императора вместе со своим господином. «Вы молоды и неопытны», — умолял Оиси. — «А при дворе все прогнило. Коррупционер на коррупционере сидит и коррупционером погоняет, все дают и берут взятки, и не осталось там чистых сердцем и честных людей. Будет хорошо, если с вами поедет человек более зрелый и разумный, чтобы поддержать и помочь советом».

— Ты этого раньше не говорил, — заметил Никса.

— Вспоминаю подробности, — парировал Саша.

Государь оторвался от карт и смотрел на него. Метод привлечения внимания был несколько рискованным, но, слава Богу, царь не остановил.

— «Нет», — ответил даймё своему слуге. — продолжил Саша. — «Ты останешься здесь и позаботишься о моей семье, пока я буду в отъезде». Советник Оиси поклонился даймё, обещая исполнить его волю, а Асано простился с женой и дочерью, и они со слезами обняли его и проводили до ворот. А князь сел на своего прекрасного скакуна и с небольшой дружиной в несколько десятков воинов отправился навстречу судьбе.

В остальном рассказ почти не отличался от того, что было презентовано Никсе несколькими часами ранее, только Саша добавил про то, что безутешная вдова Асано после его сэппуку в знак скорби отрезала свои роскошные черные волосы. А мать Оиси последовала за его брошенной женой, заявив, что только последний подлец может выгонять такую верную супругу.

Во время весьма подробного рассказа об обычае харакири никто из дам его не остановил. Саша всегда так и думал: ни фига слабый пол не боится крови — притворство это все. Ну, как женщина может бояться крови!

— Какая дикость! — сказала мамá, когда он закончил.

Но глаза ее сияли.

— Большая дикость, чем стрелецкие казни? — не выдержал Саша.

— Было казнено более тысячи стрельцов, — встряла Тютчева. — А здесь всего сорок шесть.

— У Петра Великого была великая цель, — включился в дискуссию со своего места государь. — А не бессмысленная месть!

— Цель оправдывает средства? — поинтересовался Саша.

— Иногда! — отрезал царь.

— Мне кажется стрелецкие казни не от великой цели, а от прошлого, от которого Петр Алексеевич просто еще не успел избавиться и действовал по обычаям Московии, — сказал Саша. — Екатерина Великая так не поступала.

— Ничего подобного! — возразила Тютчева. — Это Петр Первый сломал историю России. Наше отечество — не Запад. У России свой особый путь!

— Чепуха! — воскликнул Саша. — Россия — это Европа! И нет у нее никакого особого пути. Да, Восточная Европа. Но не Китай, не Япония и не арабские эмираты. В силу своего географического положения она иногда колеблется и оступается, и сходит с него. И тогда долг гражданина вернуть ее на магистральный путь европейской цивилизации!

— Реформы Петра раскололи общество на высший космополитический слой и русский народ, — сказала Анна Федоровна.

— Вы правы, — согласился Саша. — Но я бы немного переформулировал: на высший просвещенный слой и темный остальной народ. Плохо не то, что Петр Алексеевич создал этот просвещенный слой, а то, что не распространил просвещение на все общество. Кстати где-то я читал, что он собирался ввести обязательное образование не только для дворянского сословия, но и для горожан. Но реформа вызвала столь ожесточенное сопротивление, что ее пришлось свернуть.

— Ты считаешь, что нужно обязательное образование для горожан? — спросил царь.

— Почему же только для горожан, папá? Это было очень прогрессивно для начала 18-го века, а сейчас — проехали! Сейчас — для всех. И, по-моему, я не такой уж беспочвенный мечтатель. Наверняка уже где-то есть.

— В Пруссии со времен Фридриха Великого, — заметила мамá.

— Еще один поклонник Вольтера, — улыбнулся Саша. — Как Екатерина Алексеевна. Если не ошибаюсь, он еще отменил цензуру и объявил свободу вероисповедания.

— Ты считаешь это правильным? — поинтересовался папá с явно негативной интонацией.

— Безусловно, — сказал Саша. — Но экономические реформы должны идти прежде политических, иначе здесь все разнесет. Чтобы не было изб, а были одни палаты. Обитатели палат, конечно, с цензурой не смирятся, и придется издавать билль о правах, и здесь главное не упустить момент. Но все равно революции сытых менее разрушительны, чем революции голодных.

— Петру Первому не удалось настроить палат для народа, — заметила Тютчева.

— При всем моем к нему уважении, его реформы были поверхностны. Бороды сбрить, полы одежд обрезать. Зачем это нужно? Сейчас будет Япония вестернизироваться. И, судя по тому, что я про них знаю, они не будут уничтожать собственные обычаи и ломать все через колено. В европейское платье переоденутся, но добровольно. И кимоно с оби не забудут: оставят как праздничную одежду, или для посещения храмов. У них вообще разумная умеренность во всем. Один японский минимализм чего стоит! Красота в простоте.

— Харакири особенно, — заметил царь.

— Харакири доживет до двадцатого века — сто процентов! — сказал Саша. — Но потом и оно станет экзотикой и воспоминанием о прошлом.

— Почему вы так уверены, что Япония начнет вестернизироваться? — спросила Тютчева.

— Потому что это единственный путь, — ответил Саша. — Страны находятся в разных точках на шкале времени, но все эти точки пройдут. Например, от Пруссии мы сейчас отстаем лет на сто пятьдесят. Япония — лет на двести пятьдесят. Но, если у них сейчас появится свой Петр Первый, они могут сделать такой резкий рывок вперед, что мы увидим их спину.

— Все-таки Петр Первый? — спросила Анна Федоровна.

— Его роль как прогрессора смешно отрицать, — сказала Саша. — Но он не сделал главного: не освободил крестьян. Не в упрек ему. На это трудно решиться. Наполеон весь 12-й год возил за собой статую в тоге, изображающую его с грамотой об освобождении крестьян, но даже он, на завоеванных землях — и не решился. Так она и проездила в обозе. Но он был прав в одном: тот, кто решится, действительно заслуживает памятника при жизни.

— Решение уже есть, — сказал папá.

— Да, — кивнул Саша. — Я знаю про Главный Комитет. Но, так как время упущено, этого мало. Надо уничтожить крестьянскую общину.

— Крестьянская община — это лучшее, что есть в России, — возразила Тютчева. — Это лучшее, что осталось, после реформ Петра. Община чужда вражды и несправедливости, в ней все помогают друг другу, и распределяют землю по числу едоков, а дела решает сельский сход.

— Угу! — хмыкнул Саша. — Черный передел! Нарезка земли узкими полосками. А вы подумали, что будет, когда население страны увеличится в два, три, четыре раза? Это значит, что ровно во столько раз уменьшится крестьянский надел. А это прямой путь к революции голодных! Уж, не говоря о том, что, когда землю начнут обрабатывать машинами на бензиновой тяге, обработать чересполосицу будет просто невозможно. Земля божья, да? Это харакири для экономики. И чем быстрее мы выбьем эту дурацкую идею из народного сознания — тем лучше! Земля должна быть в частной собственности и свободно продаваться и покупаться всеми, независимо от сословия, пола, веры и образования. Только так можно перейти от государства изб к государству палат, то есть государству всеобщего благосостояния.

Царь встал с места, подошел к Саше и положил руку ему на плечо.

Загрузка...