Глава 23

Фонарик поднялся над вершинами прибрежных сосен, порыв ветра положил его почти набок, и бумага вспыхнула.

Сгорел он за секунды, и проволока с остатками горелки спланировала куда-то в Финский залив.

Володька издал вопль разочарования. Никса вздохнул.

А Саша живо представил себе высочайший императорский указ. Что-то типа: «Мы, государь и император всероссийский Александр Второй в целях защиты имущества и жизней наших любезных подданных всемилостивейше повелеваем: так называемые небесные китайские фонарики повсеместно строжайше запретить, по причине их повышенной пожароопасности».

— У тебя был второй вариант, — напомнил Никса. — Из вощеной бумаги. Давай запустим.

Вощеной бумагой Сашу обеспечил деловой партнер Илья Андреевич Шварц. Оказывается, в нее принято заворачивать порошки в аптечном деле.

И Саша представил, как припашет к производству фонариков помощников Шварца. Интересно только, что произойдет раньше: упомянутый указ или открытие дополнительной мастерской при аптеке.

Надо бы, конечно, инструкцию написать: в городе не запускать, вблизи лесов не запускать, в ветряную погоду не запускать, от деревянных строений держаться подальше. Но все равно же найдется идиот, который запустит прямо рядом с газохранилищем. И будет большой «Бум». И указ: смотри выше.

Саша развернул фонарик из вощеной бумаги и намотал на проволоку дополнительную промасленную тряпку, чтобы увеличить мощность горелки. Насколько именно вощеная бумага тяжелее папиросной он представлял очень приблизительно.

Гогель с Зиновьевым держали фонарик, пока он поджигал. Вощеный вариант реагировал медленнее, ждать пришлось дольше, но в конце концов и его потянуло вверх. И он очень лениво поплыл в небо.

— Получилось, — сказал Никса.

— Улитка на склоне, — припечатал Саша.

— Но летит же! — вмешался Володя.

Зато более тяжелый вариант меньше качался от ветра и вообще вел себя устойчивее. А чем выше поднимался, тем быстрее летел.

Он поднялся над морем и полетел куда-то в сторону Финляндии, сияя пылающим углем на фоне первых вечерних звезд. Пока не превратился в красную точку.

И Саша оптимистично подумал, что с вощеным фонариком всемилостивейший указ появится позже.

Этот вариант и решили запустить на матушкином ДР.

Утром Саша исполнил под фортепьяно «Балаган».

Записывая текст и ноты по просьбе общественности, не забыл сказать, что под гитару лучше, и пообещал основные события вечером.

Никса красиво написал на фонарике:

«Милой Мамá от Саши и Никсы, 27 июля 1858».

Запуск запланировали на половину десятого вечера, сразу после заката.

Когда фонарик поплыл вверх, темная надпись четко выделилась на его боку.

Мамá сначала обняла Сашу, а потом Никсу.

В глазах ее стояли слезы.


В среду пришло письмо от дяди Кости:

«Саша, а ты не мог бы записать твои стихи для „Морского сборника“?»

«„Морской сборник“ печатает стихи? — удивился Саша. — А гонорары платит? И можно сразу мне, а не Зиновьеву с Гогелем?»

Однако тексты послал, не уточняя их происхождение.

«Такие печатает, — ответил дядя Костя. — Только не в ближайшем номере. Чтобы не отдавать слишком много страниц одному автору. И под псевдонимом, чтобы не раздражать твоего папá. Гонорары платим, не обидим. Да, лично тебе».

«Папá поймет», — написал Саша.

«Это ничего. Главное, чтобы имя не мелькало».

В тот же день Никса поделился «Колоколом». Точнее первыми номерами сего года.

Саша начал читать и обалдел. Автор не то, что не называл папá «хуйлом», он его даже «сказочным долбоебом» не называл! Там «Государь» было на каждой второй странице! А самым грубым обращением к царю: «Александр Николаевич!»

А уж знаменитая статья «Через три года» (которая «Ты победил, Галилеянин!») содержала наглую неприкрытую лесть и сравнивала папá не много, ни мало, а с Иисусом Христом.

«Мы имеем дело уже не с случайным преемником Николя, — писал Герцен, — а с мощным деятелем, открывающим новую эру для России… Имя Александра II отныне принадлежит истории; если б его царствование завтра окончилось, если б пал под ударами каких-нибудь крамольных олигархов, бунтующих защитников барщины и розог — все равно. Начало освобождения крестьян сделано им, грядущие поколения этого не забудут!»

Нет, это писал не какой-нибудь придворный подхалим!

Это писал опальный изгнанник Герцен Александр Иванович в полностью запрещенном «Колоколе»!

Так это его декабристы разбудили?

Оппозиция Его Величества!

Такая оппозиция должна сидеть в парламенте на зарплате, а не по Лондонам шляться.

Это он — главная ударная сила всемирного жидо-масонского заговора, как считают монархисты и русские нацики в 21-м веке? Это он — лондонский русофоб?

«Дядя Костя, — писал Саша. — Я начал читать „Колокол“, и я ничего не понимаю. Зачем он вообще запрещен? Автор ни одного грубого слова о Папá не написал. Автор исключительно вежлив и политкорректен. Автор превозносит все наши начинания. Ну, зачем стрелять себе в ногу и лишать себя такой поддержки, когда у нас в губернских комитетах крепостник на крепостнике сидит и крепостником погоняет?»

«Автор превозносит не только наши начинания, но и господ декабристов, — в тон ему ответил дядя Костя. — Автор написал очень жесткий фельетон о Мамá (твоей бабушке). Ты, наверное, не добрался еще. Называется „Августейшие путешественники“. Про то, что она колесит по Европе с огромным двором и везде снимает по три виллы, потому что в одной все придворные разместиться не в состоянии. Что каждый ее переезд равняется для России неурожаю, разливу рек и двум-трем пожарам.

И, наконец, автор — республиканец и социалист».

«Декабристов Папá простил, — отвечал Саша. — Да и дела это давно минувших дней. Про бабиньку пока не читал и, наверное, мне бы было за нее обидно. Но, кто же путешествует, поражая роскошью, достойной арабского шейха, когда твоя нищая страна разорена войной, а крестьяне до сих пор сохой пашут? Как лидер левой оппозиции Герцен и должен обличать власть имущих за неприличное мотовство, это ему по должности положено.

А то, что он социалист… так мало ли у кого в голове какая каша — это же не повод для выдавливания в Лондон!»

«Бабиньке твоей попробуй это объяснить, она никогда дальше Петергофа в глубь России не уезжала, — писал дядя Костя. — А декабристы, которые нарушили присягу, у твоего Герцена герои. И самые славные — пятеро повешенных, среди которых убийца Каховский. Про ужасный социализм, кажется, не я говорил.

„Путешествие из Петербурга в Москву“ прочитал? Тоже разрешить прикажешь, Сен-Жюст?»

«„Путешествие“ читаю, — отвечал Саша. — Оно просто по пунктам описывает все те проблемы, которые собирается решить Папá. Книга бичует крепостное право — Папá собирается его отменить. Радищев критикует суды — Папá планирует судебную реформу, автор обличает обычай с детства жаловать дворянам чины — но разве Папá не собирается отменить и это?

Нельзя пренебрегать таким сильным и эмоциональным пропагандистским произведением!

Его не запрещать надо, а включить в школьную программу. Конечно, после разбиения на абзацы.

Но до того, как потеряет актуальность!»

«Саша, откуда ты знаешь про судебную реформу?»

— поинтересовался дядя Костя.

«Кажется слышал где-то».

* * *

Герцен поморщился и прикрыл окно. Хваленый район Патни с «чистым воздухом и открытыми пространствами, любимое место отдыха лондонцев». До центра ехать по железной дороге или на омнибусе. А запах с Темзы доходит даже сюда.

Это началось еще в июне, после тридцатиградусной жары. Еда портилась, нечистоты разлагались, и трупы животных и людей гнили прямо в реке. К сладкому запаху разложения мешалась вонь от навозных куч. Заговорили о случаях холеры и брюшного тифа.

К реке подойти было вовсе невозможно: рвало от одного запаха.

— Решат они проблему, — сказал Огарев. — Саш, ну ты же знаешь англичан! Уже проект новой канализации опубликован.

Соратник и лучший друг сидел за фортепьяно, изучая рукописные ноты, недавно присланные из России.

Да, этих англичан за годы эмиграции Александр Иванович изучил неплохо.

Сначала он снимал в Лондоне квартиры, но нигде не мог задержаться больше, чем на несколько месяцев.

Ну, как у нас в России принято проводить воскресенья? Приглашаем друзей, садимся за фортепьяно, поем хором застольную, шутим, смеемся, дискутируем о политике…

А эти англичане немедленно начинают стучать в стену. Ну, как так жить!

Они-то чем занимаются по воскресеньям? Спят что ли?

Никакой свободы вольному русскому революционеру! Будь, как все, тихим, скучным английским обывателем — и, может быть, и впишешься в их пыльный буржуазный мирок. Но, какой же русский оппозиционер хочет быть, как все?

Только, когда один из его друзей, любящий прогулки по Лондону, подыскал для него этот отдельный двухэтажный дом с садом, Александр Иванович смог почувствовать себя человеком с человеческими правами.

Но даже запах роз из цветника не спасал от вони Темзы.

И Александр Иванович с тоской вспомнил свое поместье в селе Васильевское в Рузском уезде. Сосны, нивы под ветром, липовую аллею, ведущую с господскому дому, тихие воды Москвы-реки и тонущее в них солнце. И леса, леса, куда летом он убегал с книгой, падал под дерево прямо в траву и часами читал Шиллера или Плутарха.

Что там сейчас? Бурьяном поросло?

Уехал из России Александр Иванович не пустым, а с полным портфелем ценных бумаг, полученных от продажи домов и залога имений. Не успел реализовать только имение в Костромской губернии, и Николай Палкин наложил на него арест. Равно как и на имущество матери Герцена Луизы Гааг.

Деньги, полученные от залогов и продаж, были внесены в Московскую сохранную казну, и под них получены билеты, которые он еще в Париже попытался обналичить у барона Ротшильда. Курс был ужасный и продавать пришлось за сущий бесценок.

Уважаемый банкир поверил Александру Ивановичу не вполне, видимо, приняв его за промотавшегося в Париже русского князя. И тут же в свою очередь попытался обналичить билеты через своего агента в Петербурге. Тут-то и выяснилось, что это никак невозможно из-за совершенно секретного решения российского правительства.

Однако, если бы барон Ротшильд отступал перед столь незначительными трудностями, как воля русского царя, он бы вряд ли стал бароном Ротшильдом. Тем более, что Николя Первому, как обычно, в очередной раз, очень нужен был кредит на Западе.

Так что Его Величество Император Джеме Ротшильд написал своему представителю в Петербурге Карлу Гассеру с наказом показать письмо русскому канцлеру Нессельроде.

А писал Император Ротшильд, что он знать не хочет, кому принадлежали билеты, что он их купил и требует оплаты или ясных объяснений отказа, но очень советует подумать о последствиях, учитывая хлопоты русского правительства о новом займе. И обещал всем раструбить о некредитоспособности этого самого русского купца 1-й гильдии по прозванию «Николай Павлович».

Сделал оное Его Величество Ротшильд, конечно, не бесплатно, а за пять процентов от суммы сделки. Александр Иванович и на 10–15 был готов согласиться. Однако для порядка выторговал еще процент.

И через месяц или полтора тугой на уплату петербургский купец Николай Романов выплатил незаконно удержанные деньги с процентами и процентами на проценты.

И теперь в банке Государя Ротшильда хранятся его Герцена капиталы.

Так что и на этот скромный лондонский домик хватило. Вместе с розами и плющом.

И отвратительным запахом с Темзы.

В сегодняшней «Таймс» было не только про чудовищный запах и новую канализацию. Уважаемая газета зачем-то писала о Дне рождения русской императрицы. И о том, что царские дети запустили в честь нее бумажный монгольфьер.

Нашли, о чем писать ей-богу!

Консервативное направление «Таймс» никогда не нравилось Александру Ивановичу. Однако, если ты лондонец, как же ты можешь не читать главную британскую газету?

— Ник, ты ведь читал сегодняшнюю «Таймс»? — спросил Герцен Огарева.

— Конечно, — кивнул Николай Платонович.

— Там про этого мальчика…

— А! Великий князь Александр Александрович тринадцати лет, — усмехнулся Ник. — Чудо-ребенок нашего революционера на троне.

— Николай Александрович там тоже упоминается.

— Это не он, — сказал Огарев. — Ну, нам же пишут. Монгольфьер придумал и смастерил его младший брат.

— Давай пока не будем о возрасте. Факт номер один. Великий князь Александр Александрович сыграл в библиотеке Коттеджа, а потом на семейном вечере, музыкальную пьесу, которую никто раньше не слышал, и приписал ее Бетховену.

— Говорят, так себе сыграл, — заметил Огарев.

— Гораздо лучше, чем можно ожидать от мальчика, который занимается фортепьяно меньше года. Но не в этом дело. А в том, что пьеса совершенна, очаровательна, никому не известна, и теперь ее играет весь Петербург.

— Юный гений, — хмыкнул Огарев. — Это у них такой проект по восхвалению царских детей.

— Пьеса-то откуда взялась, Николя?

— Кто-то написал подражание Бетховену и попросил исполнить Великого князя, — предположил Огарев.

— Блестящее подражание Бетховену! И почему Александра, а не Николая? Это же им не выгодно. Если все это правда, Саша начинает затмевать старшего брата.

— Цесаревич, говорят, не любит фортепьяно.

— Ну, написали бы пьесу для трубы. Ник, тебе не кажется, что все это слишком сложно? — спросил Герцен.

— Может быть, — пожал плечами Огарев.

— Факт номер два. Великий князь записал в альбом своей тете Александре Иосифовне четверостишие достойное пера, по крайней мере, Алексея Толстого. Если не Пушкина.

— Там перебой ритма в последней строке, — заметил Ник. — Так что не Пушкина. Александр Сергеевич в его возрасте и не такое писал.

Герцен печально посмотрел на друга детства. Стихи Огарева он печатал регулярно, но прекрасно знал им цену. Они были, конечно, идеологически выверенными, но поэтом Ник был посредственным.

— Вот именно, что Александр Сергеевич, — заметил Герцен.

— Кто-то за него пишет, — предположил Огарев.

— Кто? У тебя есть кандидатуры?

— У него необычная эстетика, — заметил Ник.

— Вот именно! Похожего ничего нет.

— Знаешь, «Мария», «Балаган» и «Никогда я не был на Босфоре» — словно написаны разными людьми.

— Да, последнее отличается. Но сравни «Бориса Годунова» и «Египетские ночи».

— Не столь различны, — сказал Огарев.

— «Мария» — видимо, более раннее. Год держал в столе, а потом придумал музыку и решил исполнить к маменькиным именинам. В любом случае друг от друга они отличаются меньше, чем от всего, что нам известно.

— Романс, как романс, — поморщился Ник.

— Это не романс, это молитва.

— Ну, это меня как раз нисколько не удивляет. Обычное романовское ханжество. Про Александра Александровича еще рассказывают, что он в церкви стоит, не шелохнувшись, не смеется, не отвлекается и истово крестится, как какой-нибудь раскольник, только что тремя пальцами. И еще удивляется, почему секулярные придворные под «Богородице, Дево» на коленях не стоят.

— «Балаган» — тоже ханжество? — поинтересовался Герцен. — Про сердце, которое «хранит все горести земли»?

— Нет, это не ханжество. Это Радищев.

— «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала», — процитировал Герцен. — Думаешь, он хранит под подушкой «Путешествие из Петербурга в Москву»?

— Можно поверить, судя по тронной речи, произнесенной в присутствии Анны Тютчевой, — заметил Огарев.

«Тронная речь» у друзей уже была. Собственно, Анна Федоровна записала ее по памяти, вернувшись в свою фрейлинскую келью. И послала папеньке-поэту. А папенька поделился с другом Аксаковым, а Аксаков с Тургеневым. А уж Тургенев им с Огаревым просто не мог не послать.

— С сельским обществом он хватил! — сказал Герцен. — Но спишем на юношеский максимализм.

— Рано даже для юношеского максимализма, — сказал Николай Платонович. — Был бы он хотя бы лет на пять постарше.

— А, сколько тебе было, когда мы с тобой присягнули служить свободе на Воробьевых горах? — спросил Герцен.

Они тогда сбежали от отца Герцена и гувернера Огарева. Был закат, блестели купола, город широко раскинулся под горой, дул свежий ветер.

Друзья постояли и вдруг, обнявшись, поклялись перед всею Москвой пожертвовать жизнью ради этой борьбы.

— Столько же! — воскликнул Ник. — Как я мог забыть!

— А мне — пятнадцать, — улыбнулся Герцен.

— Какое странное совпадение! Им тоже тринадцать и пятнадцать, и зовут их: Саша и Николай. Только вряд ли у принцев те же цели.

— Цели, в общем ясны, — сказал Герцен. — По крайней мере, Александра Александровича. И под большей частью трудно не подписаться. Ник, с чем мы имеем дело?

Загрузка...