Груня Ратько, как ни жалко ей было будить дочку, сидела на полу около постели, трогала черную серповидную бровку Авдошки, щекотала раскрасневшееся во сне родное ушко:
— Вставай, милая, вставай, мое серденько, надо вставать…
Авдошка слышала требовательную материнскую ласку и никак не могла пробудиться. Ей снился какой-то удивительный, ясный и сладостный сон, который был радостным и счастливым. Авдошка не хотела пробуждаться…
За лето Груня вдвоем с младшей дочкой оштукатурила в Ольховице три избы. Обе выселенки перебрались в четвертый дом к Славушку, когда сапожник перебрался в другой дом. Старшая Наталочка ходила одна в других деревнях…
У Груни болела о ней душа. После того давнего ночлега в доме со взъездом Груня Ратько разлучила своих дочерей. Взрослым детям украинских высланных по-прежнему не разрешалось жить вместе с родителями. Еще и сейчас Груня все время боялась, что начальники не дадут ей ходить вместе хотя бы с одной Авдошкой…
Зимняя изба Славушка, которую выселенки собирались штукатурить, была полностью — и потолок и стены — обита узкими дранками. Славушко покупал для этого мелких гвоздей в лавке сельпо. Вчера он указал Груне место, где ближе всего брать глину. Глина оказалась не больно чистая, пришлось выкидывать камни и желтоватые сгустки известняка. Груня до умывания и до завтрака хотела послать дочку с корзиной за конским навозом:
— Иди, мое серденько Авдошенька, к хуторской раде. Тамо конячий кизяк. Лошадей много ставят, их там привязывают.
— Мамо, мамо, до хати иде чоловик! — Авдошка уже глядела в окошко. — Ой, вряди-годи Антон Малодуб!
Авдошка заверещала от радости, быстро оделась и заприскакивала. Груня не меньше ее обрадовалась Антону. Она уже слыхала, что Антон приехал с родины и теперь помогает сапожнику Кире.
Земляки боялись общаться. Антон Малодуб еще не рассказывал семейству Ратько о поездке на Украину. Груня дивилась тому, что он приехал обратно с родины. Сейчас она терпеливо ждала от него подробностей.
— Чого гутарить! — Антон нервничал. — Нема ничого доброго. На хуторе всякий день ховають людей. Заслины ставят, чтобы никуды больше никого не пускать. Хлеба нэма, цибули нэма. И уходить не можно и старцювати нельзя. Кошек варят в горшках и собак неначе всех перерезали. По хутору як Мамай прошел…
— О, Господи! — завопила Груня. — За що караешь?
— Тише… В деревне наибильший начальник. Такий причепа скажений. К нему я и тороплюсь. Чоботар велел кожу мочити, а счас меня самого… мочить будут, или сушить, не знаю… — по-русски добавил Антон и вполголоса по порядку рассказал, кто на хуторе умер.
Груня только охала да всплескивала руками, слезы катились по щекам у дочки и матери. Антон боялся говорить об умершей родне Груни. Чтобы не рассказывать о смерти родных для Ратько хуторян, он перешел на иную тему. Сказал, что свое семейство так и не может найти, что от Грицька нет ни слуху ни духу, что Митрук и Петренко с семействами живут под Тотьмой и будто бы Митрук построил уже свой дом.
— Того и гляди, Митрука раскулачат во второй раз! Першего разу мабуть не хватило…
Антон так и не избавился на чужой стороне от украинской смешливости.
Авдошке хотелось узнать, не видал ли он того военного, который отцепил в Вологде вагон с народом. Но она стыдилась. Какой уж тут военный с усами! Груня с Авдошкой обе плакали.
— Ну, здоровеньки булы, авось еще свидимся, — сказал невеселый Антон и заторопился к следователю. Было еще рано. Авдошка взяла большую корзину и пошла за конским навозом. Антон с сельсоветского крыльца помахал девке рукой, ступил в коридоры. Авдошка начала собирать около коновязи сухой конский навоз. Две лошади, запряженные в телеги, хрупали у коновязи свежим клевером. Отгребать из-под них помет Авдошка боялась, как бы не лягнули.
Антона она больше так и не видела, ни в тот день, ни позже… В сельсовете стоял матерный крик.
— Я тебе покажу, какой голод на Украине! Людей едят? Контрреволюцию по району разносить не позволю! — орал Скачков. — Мы тебе поверили как человеку, разрешили съездить, а ты?
— Я, товарищ начальник, что, я ничего.
— Молчать! Твой брат Григорий где сейчас? Опять в розыске! Он с Печоры сбежал. Мы и тебе доверяли, а ты чем отплатил?
Антон притворился виновным. Он обещал никому больше не рассказывать, как живут люди на Украине. Все равно Скачков отправил его в мезонин.
— Сиди тут, пока дела не закончу! Поедешь со мной! За следователем проскрипела узкая лесенка.
От самого раннего утра Скачков и председатель сельсовета Веричев уламывали двух упрямых единоличников. Один жил в деревне Горка, второй на хуторе. Их подводы стояли у коновязи, кони уже схрупали весь корм, какой был, и сами единоличники изрядно проголодались. К обеду один вроде бы начал сдаваться, второй ничего не хотел слушать:
— Скажи мне, таварищ Скочков, колхоз — это добровольное дело?
— Нет, добровольно-принудительное!
— Выходит, кобыла и корова одно животное… Как так? Ничего не понимаю…
— Вот дам тебе повестку в народный суд, сразу поймешь!
— За что жо, товарищ Скочков?
— А там скажут, за что! — ругался следователь.
Сначала Скачков уговаривал добром, теперь перешел на угрозы, от чего оба еще сильнее начали «злоупорничатъ».
— Задание по лесу у них как? Выполнено? — спросил следователь Веричева, когда оба мужика отправились в лавку и начальники остались одни. Веричев повернулся к Скачкову своим веселым бабьим лицом. Он как будто был доволен, что у Скачкова ничего не выходит с двумя этими единоличниками. Это больше всего и злило следователя.
— А никак, товарищ Скачков! — сказал Веричев.
— Что значит никак? — следователь прямо-таки взревел. — А ну давай суда все данные! По лесу и по гарнцу!
Никаких «данных» по лесу у Веричева не оказалось, кроме «списка по кубатуре». А по этому списку единоличники вывезли кубатуры как раз намного больше других. Задание они выполнили полностью. В списке задолженности по гарнцу их тоже не было.
— Так… — угрожающе произнес приезжий. — А заем как? Самообложение? Трудгужповинность? Ушли они, товарищ Веричев? Вот! Сельхозналог обоим ты явно занизил!
— Так сказать, все по инструкции, товарищ Скочков. Ушли вроде. В сельповскую лавку сряжалися.
— Так! Ну-к, пригласи их еще. Быстро!
«Затакал, будто сорока на колу», — подумал Веричев и не посмел ослушаться. Сам побежал искать мужиков, поскольку уборщицы Степаниды в сельсовете не оказалось. Скачков уткнулся в сельсоветские бумаги. Помимо списка по «вывозу кубатуры» подшита была к делу печатная записка бывшего предрика с пометкой «копия заведующему лесопунктом». Записка гласила:
«На ваше письмо от 13. Х. 30 райисполком разъясняет, что на применение постановления ВЦИКа от 15. II. 30 г. к отдельным лицам, не выполняющим самообязательство с/сходов о выполнении лесозаготовок, санкции РИКа не требуется. Кулаков выслать в лес немедленно и при невыходе сразу же привлечь к ответственности на основе данного постановления».
Тут же была подшита пожелтевшая вырезка из газеты № 45 ВЦИКа от 15. II. 30 г.:
Постановление ВЦИК и СНК РСФСР
о мероприятиях по усилению работ
на лесозаготовках и сплаве.
Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет и Совет Народных комиссаров РСФСР постановляет:
1. Разрешить сельским советам в тех случаях, когда общим собранием граждан (сельским сходом) принято постановление о выполнении в порядке самообязательства всем селом определенной работы по заготовке и возке леса, а также по сплаву, и в связи с этим если произведена раскладка задания между отдельными хозяйствами, налагать на отдельных хозяев, не выполняющих указанных решений сельских сходов, штрафы в административном порядке в пределах 5-кратного размера стоимости падающей на них работы, с применением в случае уклонения от уплаты штрафов с торгов имущества соответствующих лиц.
Гужевая сила, принадлежащая кулацким хозяйствам, не выполняющим своего задания по вывозке леса и сплаву леса, подлежит по постановлению сельского схода изъятию для нужд лесозаготовок.
2. Предложить сельским советам при противодействии проведению лесозаготовок и лесосплава, а также при отказе от выполнения указанных выше работ группами возбуждать против указанных лиц уголовное преследование по соответствующим частям ст. 61 УК РСФСР.
3. Из штрафных сумм, взыскиваемых с отдельных хозяйств, не выполняющих принятого общим собранием граждан (сельским сходом) постановления о выполнении в порядке самообязательства всем селом работ по лесозаготовкам и лесосплаву, должно производиться обязательное отчисление 25 % в соответствующие фонды кооперирования и коллективизации деревенской бедноты как в том случае, когда штраф наложен в административном порядке (сельским советом), так и в тех случаях, когда штраф наложен судом (в порядке ст. 61 УК РСФСР), с обращением остальных 75 % в доход местного бюджета.
4. Разрешить центральным исполнительным комитетам автономных республик, краевым (областным) исполнительным комитетам в тех случаях, когда исчерпаны другие способы достаточного обеспечения рабочей силой и гужевым транспортом, вводить в лесозаготовительных и лесосплавных районах платную трудовую и гужевую повинность для нужд лесозаготовок и лесосплава.
Кулацкие элементы привлекаются на работу с пониженной оплатой труда, исходя из местных условий.
Настоящее постановление ввести в действие по телеграфу.
Однако подпись делопроизводителя была неразборчива.
«Так, так… — Скачков потирал от удовольствия руки. Это было именно то, чего ему не хватало. — Почему Веричев еще вчера не показал эту подшивку с указом Калинина? Явный пособник кулацкому алименту! Что ж, дай срок, разберемся и с Веричевым…»
Дверь председательского кабинета пропела простуженным петухом. Скачков повернулся и увидел нарядного Зырина. Счетовод был в голубой атласной рубахе, в новом шевиотовом пиджаке, на котором красовался знак «Ворошиловский стрелок». Сапоги на ногах были стоптанные и даже с заплаткой, но густо промазанные дегтем.
— Пригонил я вам, товарищ Скачков, кобылу и тарантас! — доложил счетовод. — Травы накошено.
— Не распрягай! Привяжи и можешь быть свободным. Нет, еще передашь записку. Где сдавал на значок?
— В уезде, товарищ Скачков! — соврал Зырин. — ПВХО еще не получено…
Следователь выдрал из блокнота листок с грифом «секретно». Написал что-то синим карандашом и подал Зырину:
— Вот, передашь Смирнову!
Володя спрятал записку в пиджак, попрощался и вышел. Он перегнал повозку от крыльца к лошадям единоличников, слегка нацепил вожжи на бревно коновязи.
Какая-то женщина собирала в корзину конский навоз. Счетовод не сразу признал в ней Груню Ратько. Обрадовался счетовод выселенке, хотел громко, на всю волость поздороваться с Груней. Она же вспыхнула как маков цвет, отвернулась и вдруг побежала от сельсовета… Вспомнила Груня, какой ценой спасала своих дочерей на том давнем ночлеге от этого пьяного парня. Зырин тоже вспомнил. И раздумал сватать Авдошку…
Нет, главная зыринская задача осталась не выполнена! Сватовство отпадало. Зря счетовод так старательно мазал утром старые сапоги, напрасно пытался еще раз переговорить в Ольховице с Антоном насчет Авдошки. Оставалось выполнить второе поручение, сходить к Усову за ружьем и патронами, поскольку собирались пугать зверя. Усов оказался как раз на обеде. Счетовод выпросил ружье и пешком подался в Шибаниху…
Между тем председатель Веричев единоличников в лавке не обнаружил. Письмоносец Гривенник направил его в контору сельпо, где в новой атласной, как у Зырина, рубахе важно сидел Сопронов. Сидел и не знал, чем бы заняться. Мужиков не оказалось и тут, с полчаса как ушли. Счетоводом в сельпо Ольховская ячейка поставила учительницу Дугину. РОНО послало новую учительницу в связи с новым постановлением о всеобуче, Дугину сократили. Курить она бегала на поветь. Игнаха строго запретил ей дымить в конторе. Он вывесил объявление на видном месте:
(Еще в тюрьме Сопронов опять решил отвыкать от курева.)
— Каково ты обустроился на новом подворье? — спросил Веричев, здороваясь с Игнахой обручку. — Пиши заявление, ежели чего требуется. Ну, я побегу, товарищ Скачков ждет…
Сопронов спросил, что решили делать с украинским выселенцем, но Веричев замахал руками: «После, после…» — и побежал в сельсовет. Гривенник уселся на предложенный Веричеву венский стул, еще до переселения Игнахи принесенный в сельпо с шустовского подворья. Шустовские часы с боем и о двух гирях ходили у Веричева в мезонине. Сопронов собирался вернуть их на прежнее место.
— Выселенец пристроился к сапожнику Кире, — докладывал Гривенник. — Кожу мочит, крюки вытягивает. Вроде и тачать выучился. За это его и кормят-поят.
— У кого сейчас Киря шьет? — насторожился Сопронов. — Не у Славушка?
— Славушку-то он уж сошил и сапоги, и камаши бабе. Нонече он переполз ко мне в избу. Как только сошьет мои сапоги, так и уедет в Шибаниху. Севодни к обеду сулил дошить сапоги-то.
— Откуда взялся у тебя сапожный товар? — спросил Сопронов насмешливо.
Гривенник подзамялся:
— Таскать, купил на торгах.
Игнаха усмехнулся: «Ну, ну» — и отступился от письмоносца. Но добавил:
— А к кому Киря пойдет в Шибанихе?
— Сам Евграф затребовал!
— Сообщи, кому он шить будет в Шибанихе и на какую колодку. Мужику или бабе.
Дугина щелкала костяшками счетов, к разговору, кажется, не прислушивалась. Игнаха все-таки покосился на своего бухгалтера. Сделал предупреждающий знак.
Гривенник понимающе кивнул, встал и подался на почту. Он ходил с казенной сумкой для писем и районной газетки. Других газет народ пока не выписывал. Почтовым агентством, открытым в Ольховице еще при царе-косаре, командовал нынче хромой Митька Усов. Он только что передал дела по колхозу приезжему двадцатипятитысячнику, который уехал пока в Ленинград за семьей. В Ольховице гадали, привезет или нет. Может, и сам останется в Ленинграде… Вся Ольховская ячея была в начальниках. Партийные собрания проводили в конторе сельпо, а когда созывали расширенный актив, то в сельсовете у Веричева. Гривенник тоже считал себя нынешней интеллигенцией. Как раз на таких правах его числили в сельсовете активом и везде угощали куревом. То папиросами «Дукат», то душистым «Гродненским», а то и просто моршанской махрой. Только «Гродненский» и моршанскую надо было сворачивать, поэтому Гривенник приучился «стрелять» больше папиросы.
Почта размещалась за капитальной стеной сельпо. Митька Усов был совсем новым заведующим. Привыкал. Его сняли вначале с «коммуны», потом с председателей и поставили на почту, как считалось, на должность, где платят не трудодни, а рубли. Двадцатипятитысячника в Ольховице ждали со дня на день. Говорили, что он уже выехал из Ленинграда. А куда выехал, может, в Вологду, может, в Ольховицу? Спорили, сколько трудодней установят ему на общем собрании. Об этом же событии судачили и на почте. Усов сидел за барьером, на котором стояли новенькие голубые весы. На столе у завпочтой лежала штемпельная подушка со штампом почтового отделения. Митька называл штамп печатью, научился ежедневно переводить число на этой печати и с удовольствием штемпелевал письма. Гривенник спросил:
— А ты, Митрей, читал, как Ваську-то Пачина в газетке продернули?
— Знаю, кто и продернул, — ухмыльнулся Усов.
— А кто? Ты как думаешь? — спросил Гривенник.
— Много будешь знать, скоро состаришься, — со смехом сказал Усов, разбирая свежую почту, которую возили на лошади из соседнего сельсовета. Митька штемпелевал письма, сортировал их по деревням. Письмоносцев на весь сельсовет нужно было не меньше трех, а ходить подрядился один Гривенник.
— Гляди-ко, Митрей, опеть пришло письмо Роговым.
— Ну дак что? Неси в Шибаниху. Какой обратный-то адрес? Кто писал-то?
— Ро-гов И-ван.
Гривенник с трудом, по слогам прочитал, от кого письмо. И отложил письмо в сторону.
— Ты чего письмо отложил? — спросил Митька.
— А некому отдавать-то. Хозяйство леквидировано. Одна Верка с детями, да и та в бане живет… Пашка давно выслан.
— Ну так и отдай письмо Верке. Либо Сережке Рогову, школьнику.
— А я уже выкинул два. Мне Игнатей Павлович велел выкидывать, ежли от данилят придет письмо. Я и выкидывал. Немного и было.
Усов сидел, разинув рот. Вдруг он начал колотить кулаком в капитальную стену:
— Не умела песья нога на блюде лежать! Ну-ко, зови Сопронова! Когда это он велел роговские каневерты выкидывать? Я в турму из-за вас не хочу… Ты знаешь, что это дело уголовное? Турмой оно пахнет!
Гривенник присмирел:
— Да я чево… Чево велят, то и делаю. Ты говори с Игнатьем Павловичем… Вон и таварищ Скочков тута…
— Поговорю и с ним! — Усов снова начал стучать в стену. — Только отвечать-то придется тебе, дураку! Снимут тебя с должности, как пить дать, снимут. Про Игнатъя не знаю… Иди, орясина!
Расстроенный Гривенник, мысленно матеря Игнаху, взял письмо и отправился в Шибаниху. И вот письмо Ивана Никитича, которого уже не числили и в живых, он подал Сережке Рогову. Оно дошло наконец-то до Аксиньи Роговой и Веры Ивановны. В бане поднялся бабий рев…
Через два-три часа вся деревня узнала, что Иван Рогов с Данилом Пачиным живые, а Гаврилы Ольховского в живых нет.
Евграф узнал эту новость под вечер от прибежавших в контору Алешки с Сережкой. Ребятишки принесли найденный зуб от бороны «зигзаг».
— Молодцы! — похвалил ребят председатель. — Принесли, который и я давал. Где свой-то нашли?
Зуб найден был на дороге, по которой Алешка перевозил борону на другое озимое клоно. Запыхавшись и перебивая Алешку, Серега рассказал, какие слова пишет отец про Данила Пачина да Гаврила Насонова. Евграф ничего не стал больше спрашивать. Беломор так Беломор. Он знал примерно, что значит этот Беломор… Уполномоченный сидел рядом, прислушивался, писал расписку в приеме жеребца Уркагана. Уполномоченный весь день бродил по пятам Евграфа, надоедал, требовал окончательно решить вопрос с жеребцом. Кто погонит Уркагана на станцию в район? Погонит Уркагана сам Смирнов, но и Киндю придется послать. «Как прикажут, так и сделаем…» — подумал Евграф.
— Ты, Каллистрат Фокич, справишься ли один-то?
— Я, Евграф Анфимович, всю жизнь с лошадьми. Только ты выпиши мне овса хоть с полпуда. Сегодня же выеду в Ольховицу!
… Но планы Фокича выехать в Ольховицу верхом на Уркагане начали с самого начала срываться и рушиться. Во-первых, Самовариха ни за что не хотела вступать в колхоз. Во-вторых, следователь Скачков с Володей Зыриным прислал такую записку:
«Тов. Смирнов! Я срочно везу в район арестованного Малодуба, чтобы он опять не сбежал. Действуй, исходя из местных условий. Особое внимание обрати к делу предрика Микулина и на сельхозналог. В „Первой пятилетке“ не должно быть единоличников, учти и заруби на носу! Стопроцентная коллективизация по району срывается именно Ольховским сельским советом. К сему Скачков».
Пришлось Фокичу опять ночевать. Он хотел наутро убить двух зайцев: уговорить Самовариху, чтобы она подписала сразу два заявления. Одно заявление о вступлении в колхоз, другое насчет гражданки Пелагеи Мироновой. Дескать, гражданин Микулин никак не мог сделать второе брюхо гражданке Мироновой, поскольку в деревне Шибанихе совсем в это время не присутствовал. Фокич с лампой, вывернутой до предела, сидел в избе Куземкина и сочинял два этих заявления за неграмотную Самовариху. Причем бумагу по оправданию предрика он написал под копирку. Копирка была давняя, вся измятая. Второй экземпляр получился совсем невнятно. Впрочем, не пригодился ни первый, ни второй…
Наутро уполномоченный вызвал Самовариху в контору колхоза. Когда баба пришла, Фокич велел Евграфу выйти, а сам накинул на двери крюк. Сперва он нагнал на Самовариху хорошего страху подробным допросом: как фамилия, какую держит скотину, много ли сеяла льна, холсты продавала ли и какие есть родственники в Шибанихе либо в Ольховице. Самовариха доложила Фокичу, что ему требовалось, и спросила:
— Дак ты, батюшко, миличия?
— Нет, я по сельскому хозяйству, — сказал недовольный Каллистрат Фокич. — Я у вас в деревне не в первый раз.
— Дак ты у ково ночуешь-то, не у Володи?
— Где я ночевал, это тебя не касается, а ты мне скажи, чье брюхо у Пелагии Мироновой.
— Да какое брюхо, ежели Виталька-то давно ножками бегает. И вдоль лавки, и до порога.
— Пусть он бегает хоть до Ольховицы! — сердился Фокич. — А ты скажи про новое брюхо.
Самовариха притворилась, что про новое Палашкино брюхо слыхом не слыхивала, а вот девка, которая растет, дак та по обличью вся в Микуленка.
— Сколько же у нее всех? Двое, что ли? — не понимал Фокич.
— Пошто двое-то! Одна у ее дочерь. И ревит мало. Добра, добра девушка.
— А говоришь, Виталька. Ну ладно. Видала ты Микулина, когда свадьбу справляли?
— Да как не видала!
— А еще кого видала? Которых именно?
— Да всех!
— Ну, это… кто Пелагию под ручку водил?
Самовариха сказала Фокичу, что не знает, кто Палашку под ручку водил, а кто плясал на кругу, видела.
— Господь знает, с кем незамужняя девка по улице ходит. Спроси у ее сам. Я ведь не Палашкина матерь. Пословица есть: свой чопотан, кому хочу, тому и дам.
— Подпишись вот тут! Ты грамотная?
— Нет, батюшко, я не ученая. Не сподобил Господь.
— Ну, хоть крестик поставь!
Самовариха крестик поставила. Фокич подсунул было и вторую бумагу насчет вступления в колхоз.
— Одна ты осталась единоличница во всем районе!
Баба так взъерепенилась, такой подняла крик, что Фокич заткнул пальцами уши. Замахал рукой, вскочил и откинул с дверей крюк:
— Иди, иди! Все! Скажи, чтобы заходила Антонина… Как ее, Пачина, что ли?
Самовариха ушла из конторы с руганью.
Тоня переступила конторский порог. Она утром еще получила повестку, принесенную от Фокича Мишей Лыткиным. Уполномоченный зачитал бумагу, на которой стояла «подпись» Самоварихи, и потребовал подписать второй экземпляр.
Тоня вспыхнула на обе щеки и не взяла карандаш:
— Не знаю я ничего, и от людей не слыхивала! Вызывайте хоть в суд, хоть в милицию. Палагия Евграфовна сама не за морем, сама скажет.
Тоня ушла, когда в контору явился председатель с узлом овса:
— Вот! Сходил в амбар, навешал двадцать фунтов, ровно полпуда. Безмен врать не будет. Накладную-то подпиши, Каллистрат Фокич. Да и гони жеребенка. Только не дать ли тебе Куземкина в ординарцы? Хоть бы проводил он тебя до Ольховицы. А то и до золезной дороги… В упряжке-то жеребец спокойнее. И хомут на него есть, и дуга…
— Седло надо, а не хомут!
— Седла у меня нет, седло имеется только в Ольховице. У кого в точности, этого я не знаю. Вроде у Веричева.
Фокич как бы невзначай спросил:
— Товарищ Миронов, у тебя дочка-то как? Палагией звать? Она чего, с брюхом?
— Ключ-то, прости Господи, сильнее замка, — сказал Евграф. — Стерва, не девка. Найти бы этого подлюгу, который сблудил! Голову бы ему оторвать.
Фокич не отступал:
— А правда ли, что она на предрика в суд подала? — Правда… — вздохнул Евграф. — А что, Каллистрат Фокич, неужто я обязан двух робенков кормить? Много ли трудодней девка заробит? Пускай кто блудит, тот и кормит.
— Смотри, как бы хуже не вышло! — грозно произнес Фокич.
— Хуже-то, Каллистрат Фокич, уж некуды. Пускай суд и рассудит…
— Второе дело по единоличнице!
— Самовариха-то? Эту я все равно как-нибудь уговорю. Уломаю. Поступит она в колхоз, ей деваться-то некуды…
С узлом овса пошли к дому Кинди Судейкина. Фокич видел, что ничего ему больше не добиться, не получить никаких бумаг. Пусть Скачков ругается, как хочет. Ничего не оставалось делать, кроме как получить ворошиловского жеребца и уехать. С помощником еще лучше.
Бригадир Куземкин, намеченный в ординарцы, уже крутился около избы Кинди Судейкина:
— Каллистрат Фокич, двоих-то Уркаган увезет? Надо тебя проводить хоть до Ольховицы! Дело такое…
— Этот и троих увезет, подсаживайся, — разрешил Фокич. Уполномоченный за руку распрощался с Евграфом. Киндя уже выводил жеребца из ворот. Судейкин кормил Уркагана соленой горбушкой и держал коня, пока Евграф подсаживал на хребет двух ездоков. Узел с овсом разделили в мешке на две равные части, перекинули с боку на бок и приторочили к ундеровской о двух копылках седелке. За седелку можно было и держаться переднему. Митька Куземкин, чтобы не свалиться, ухватился за Фокича. Фокич крепко схватил поводья. Уркаган заплясал, колесом выгибая шею.
— Ну, ни пуха вам ни пера! Счастливо! — сказал Киндя. — Авось, Ворошилов хоть на поллитру пошлет…
Евграф промолвил:
— Дорога дальняя, придется тебе, товарищ Смирнов, с ночлегом.
— Там видно будет, — крикнул уполномоченный и ослабил поводья. Смачно и звучно екая селезенкой, Уркаган зарысил в сторону Ольховицы.
Отвод открыли им подвернувшиеся ребятишки.
Народ скопился около дома. Судейкин сказал невесело:
— Я так думаю, Евграф Анфимович, Москва нашему Уркагану будет не ко двору. Продадут беднягу товарищу Гитлеру. Либо еще кому. Вон хлебушко, говорят, уж почали баржами возить.
— Им там виднее, чего продавать.
— Так-то оно так. Да как бы не продали и Шибаниху совместно с Москвой. Пропьют ведь рано или поздно. Ладно, что нас с тобой товды уж не будет…
— Поменьше бы ты, Акиндин Ливодорович, барахвостил. Ей-богу, лучше было бы! — рассердился Евграф.
Народ расходился в разные стороны. Говорили больше не о жеребце, а о пропавшей зыринской телушке.
Киндя затосковал и обошел пустую высокую свою конюшню. Потрогал осиротевшие скребницы, повесил на деревянный гвоздь толстый аркан. Затем снял его, вынес на улицу:
— Аркан-то, Евграф, волоки в омбар, оприходуй! Пригодится плотникам бревна таскать. Мне он тут ни к чему. Что-то меня ломает, наверно, к погоде… А ты, Володя, чего дома? Ружье принес, дак иди в лес. Не привязал к пеньку медведка-то?
Расстроенный Зырин провожал Уркагана в Красную Армию вместе со всеми. Он ничего не ответил Судейкину. Животину ходили искать чуть ли не всей деревней, не нашли. Мать бродила на совет к Тане-вещунье, та наговорила всякой всячины. А что толку от колдунов, если зверь завелся в лесу? Телушку жалела больше мать Опрося, чем сам счетовод. Третьего дня в маленькой поскотинке они с бригадиром Куземкиным наткнулись на истерзанную телушку. Медведь пытался, видимо, забросать несъеденные остатки мхом и землей. Митька предложил сделать на сосне лабаз, чтобы ночью подкараулить зверя. Сегодня есть у Володи и ружье, и патроны с пулями. Лабаз устроен. Зырин договаривался с Куземкиным идти в ночь караулить, но Митя уехал провожать Фокича, и Зырин раздумывал, идти на охоту одному или не стоит. Судейкин подшучивал над счетоводом:
— Конешно, ежели медвидь не привязан, товды нечего и в лес по ночам ходить. Пустое дело! Евграф Анфимович, ты дал бы им ужище-то?
— Иди да и карауль сам! — огрызнулся Зырин.
— У меня и ружья нет, — кротко сказал Киндя. — И пинжака с медалями. А кабы вы с Митькой привязали его к пеньку, медведка-то, глядишь, мы бы его, как жеребца, сдали в Красную Армию. Пусть бы и он служил товарищам, нечего ему здря скотину-то ждрать.
— А ты чего Фокичу про это не сказал? — не растерялся и съехидничал Зырин. — Он бы тебе сразу язык-то укоротил.
— Я что, я ничево. Могу и не говорить, — согласился Судейкин.
Было ясно, что Киндя обязательно что-нибудь придумает про шибановских охотников. У него уже вертелись в голове такие слова про Зырина: «Ворошиловский стрелок еле ноги уволок…»