В тот вечер перед сумерками Груня снова пришла за конскими катышами. Раствору не хватало, а ей хотелось поскорее закончить потолок — самое трудное в штукатурке. У коновязи стояло две новых подводы. Антона увезла милиция. «Господи, что-то с ним будет! Славушко говорит, что слыхал от Сопронова: Антона опять станут судить…» Груня боялась лошадей и ждала, когда ездоки выйдут из магазина и подводы уедут. В это время верхом на большом жеребце подъехали к сельсовету двое. Груня обоих знала в лицо. Один из района, другой был шибановский. Груня Ратько отошла подальше от лошадей. Одна лошадь как раз мочилась. Кобыла заржала, сильно мотнула головой, но не отвязалась от коновязи. Жеребец тоже заржал. Он храпел и топтался около запряженной кобылы, вскидывая голову с оттопыренной верхней губой. И вдруг поднялся на дыбы. Передний всадник едва усидел на хребте, второй свалился на землю. Он затряс рукой и заматерился, видимо, сильно ушибленный. Груня, испуганная, убежала, не забыв, однако ж, корзину с навозом…
Уркаган тем временем скинул с хребта и Фокича, который выпустил из рук повод от недоуздка. Узел с овсом и седелка съехали на бок. Фокич изловил повод, но жеребец вырвался. Правая рука бригадира Куземкина висела, словно трепаное повесмо льна, лицо его белело, он растерянно озирался. Фокичу во второй раз удалось изловить поводья…
— Веди его за угол, подальше от лошадей! — заорал побледневший Митька. — Вроде я руку сломал…
Из магазина выбежали две бабы, хозяева запряжек. Одна отвязала кобылу, отогнав телегу подальше от жеребца. Но Уркаган, словно шутя, справился с Фокичем, отбросив уполномоченного в сторону. Из сельсовета на улицу выскочил Веричев и устремился ловить жеребца.
Бледный Куземкин растерянно бегал вдоль коновязи.
— В дранки, в дранки бы надо руку-то! — Кто-то суетился около пострадавшего Митьки. Тот лишь охал да тряс кистью, не зная что делать.
Уркагана Фокич изловил и отвел было подальше от сельсовета. Конь в третий раз вырвался на свободу. Его перестали ловить. Жеребец убежал в сторону деревни Горки, следом за отъезжавшей повозкой.
Шибановского бригадира надо было немедленно показать фельдшеру, о чем твердил и твердил председатель Веричев.
— А где у нас фершал-то? — по-птичьи махала руками уборщица Степанида. — В больнице ведь фершала-ти! В Ольховице и больницы нету. До больницы-то, может, и тридцать верст…
Словно никто не знал, кроме Степаниды, о том, что в Ольховице нет ни «фершала», ни больницы.
— Везите хоть за тридцать, хоть за сорок! — возгласил Митька в отчаянии.
Веричев начал просить уполномоченного:
— Каллистрат Фокич, наш тарантас не хуже. Свези, пожалуста! Тебя-то в больнице всяко знают. Свези! Жеребца пригоним и без тебя… Микулину я позвоню. Он и пусть мозгой шевелит насчет жеребца…
Фокич кивнул, соглашаясь.
Веричев побежал запрягать колхозный, еще коммунарский, тарантас, который «не хуже». Тарантас стоял на конюшне, то есть на прозоровском дворе. Упряжь лежала там же.
Вскоре Фокич увез охавшего от боли Митьку в участковую больницу, а Веричев составил акт на предмет несчастного случая.
Такая неудача постигла Куземкина с ворошиловским жеребцом! Бригадир не сумел сам вручить Уркагана предрику, не то что наркому. А уж так хотелось Митьке первым представить Уркагана начальству. Не рассказывал он даже Фокичу, что рассчитывает поехать в Москву и увидеть товарища Ворошилова.
… Уркаган в тот же вечер без всадников прибежал в Шибаниху, по-кавалерийски перемахнул через изгородь и начал приставать к запряженным лошадям. Узел овса, привязанный к седелке, оторвался где-то еще на Горке. Седелка съехала и болталась под брюхом на ослабевшей подпруге. Бабы, до темной поры возившие снопы, пробовали граблями за гриву поймать Уркагана, но жеребец не дался.
Прибежал Киндя Судейкин, чтобы изловить своего «допризывника» и образумить. Он сразу поймал коня, приговаривая:
— Ты что, дурак, сдезертировал? Не станешь служить в Красной Армии, запряжем пахать целину. И овса тебе не видать как своих ушей. Батюшко, батюшко, пойдем-ко, я тебя напою…
От питья Уркаган отказался, видимо, напился в какой-то речке. Он все еще был возбужден, усталость на жеребца не действовала.
Киндя отвел любимца в высокий его терем и зашел в контору попросить у Евграфа запряженный одрец, чтобы съездить накосить свежей отавы. Несмотря на позднее время, и председатель, и счетовод оказались на месте. Оба уже знали, что произошло около сельсовета. Евграф сильно расстроился, Володя как будто остался доволен случившимся.
— Не будет он теперь служить Ворошилову! — сказал Зырин. — Не гож!
— Это почему? — обиделся Акиндин.
— А потому, что потерял сразу двух человеков. Устосал за один прием двоих уполномоченных, Митьку и Фокича. Самое место ему сейчас в каталажке. Посадить на чепь и держать до престарелой поры!
Зырин платил Кинде за насмешки, а Судейкин дразнил счетовода еще ехидней:
— Ты, Володя, чего медведицу-то на чепь не посадишь? Надо бы ее тоже заарестовать, за телушку-то. Того и гляди, она откулачит у тебя и овцу, и корову. Для чего только ты бляху носишь? «Ворошиловский стрелок» называется бляха-то! На пинжак привинчена. А вот гэтэва да пэвэхэва на сегодняшнее число у тебя все еще нетутка! Не дослужился ты до этих медалей. Не сдюжил… Тонка оказалась жила.
Зырин перестал пререкаться, поскольку трусил соревноваться с Киндей. Убеждать, что ГТО значительно уступает «Ворошиловскому стрелку», было напрасно. Ходить на ночь в поскотину, караулить медведя без Митьки около растерзанной телушки Зырин не желал, честно признаться, трусил. Но и с Киндей было опасно, того и гляди, придумает песню да и споет принародно! «Наверно, уже придумал. У его это недолго».
Так думал Володя Зырин, при зажженной лампе щелкая костяшками счетов и гадая, нести ли ему сапожный товар в Ольховицу или ждать, когда Киря сам придет в Шибаниху. Новые сапоги нужны позарез, поскольку счетовод, не откладывая, задумал жениться. Неудача с Груней Ратько, вернее, с ее дочерью, только раззадорила счетовода. Хотя мысли насчет невест раздваивались, если не троились. Дело склонялось то к учительнице Марье Александровне, то опять к украинским выселенкам, ведь у Груни была еще одна дочерь. Зря, что ли, закидывал удочки через Антона. Малодуб, насмешник, обещал счетоводу поговорить и с самой Груней, если с дочками дело не сладит. Нет уж, на матке пусть он сам… Теперь слышно, и Антон арестован, и Груня с Авдошкой вот-вот из Ольховицы уйдут. Как хочешь, так и женись!
Перелом бригадирской руки не очень-то Володю и беспокоил, не то что Евграфа… Сам Куземкин бывало хвастал, что на нем все заживает быстро, как на собаке.
Лето 1932 года приближалось к своей кончине. Уже давно остепенилась жара над крышами притихшей деревни, над ее гумнами и амбарами. В лесах не звенели птичьи посвисты, большие птахи и малые подняли деток на крыло и побросали свои гнездовья.
Скворцы собирались в стаи и жили в лесу. Ватаги дроздов стремительно налетали на рябиновые палисадники, безжалостно их зорили и к ночной беспросветной поре исчезали бесследно. В полях жировали отдельные журавлиные пары. Утки в реке удалились от деревни, плескались по омутам и болотным озерам.
Ласточки все еще не бросали человеческого жилья. Стремглав носились по улице вдоль и поперек деревни. На ночь забивались в гнезда всем повзрослевшим выводком. Гнездо иногда разваливалось от птичьего многолюдства. Днем касатки лепили его заново из влажной дорожной земли. Надстраивали.
Все птицы, кроме ворон, галок и воробьев, готовились к дальней дороге… И вот после первого свежего утренника ласточки улетели на юг.
Ко дню Успения Богородицы ночи становились все темней и свежей.
Явились в лесу красивые мухоморы. После них второй раз за лето дружно пошли стайки клейких маслят. У этих долог ли век?.. Едва успел масленок проклюнуться, а слизняк-улитка уже ополовинил ядреную шляпку. Тот, который сумел вырасти, поспешно начинает червиветь. По сухим ельникам и березнякам народились грузди, сухари, кубари, пошли вслед им и долгожданные рыжики. Успевай, крещеный народ, пока ядреные! Почему-то белый боярский гриб редок в лесах Шибанихи. Спрос на розовые волнухи с белянками вообще не велик, их собирали, когда не наросло рыжиков и груздей. В колхозе, однако же, чувствовался негласный запрет ходить по грибы…
Тревожно шелестел листопад. Желтизна в березовых купах — словно седина в бороде молодого, но уже много повидавшего мужика. Кровавились четко обозначенные багрово-красные осины. Темные ельники стояли безмолвно и от всего отрешенно.
После ночного дождя установилось благодатное безветренное утро. Не зря говорят, что осенняя ночь едет на семерых. Ветра каруселили как бы точно вокруг жилья, не касаясь деревни. Тихо. Не шелохнется ни один лист в палисадах, ни один кустик в полях. Безмолвен остаток ночи, безмолвно раннее утро. Уходит с неба луна. Светлеет восточное небо, народилась, раздвинулась вширь малиновая заря. Чернявая тучка с вечера пристраивалась на дальних еловых зубцах. Сначала она озолотилась лишь снизу и сбоку, но вот золото стремительно пошло по всем краям, и большой опалово-красный шар выкатился на горизонте. Светило небесное поднималось не торопясь, становилось все меньше, зато ярче и ослепительней.
Евграф отзвонил в плужный отвал, висевший на старой березе. Гуря-пастух что-то не торопился появляться на улице. Под осень он сбавил пастуший пыл, ревность к своему делу у Гури уже поутихла. Глядя на колхозную пастьбу, он так избаловался, или просто боится лесного зверя? Евграф размышлял об этом… Люди выпускали скотину без Гуриной барабанки.
Под березами первыми объявились Савватей Климов и Акиндин Судейкин. Оба поздоровались с председателем и начали нюхать табак. Савва никак не мог чихнуть, как ни прилаживался.
— Много ли мужиков-то пойдет… апчхи!.. в поскотину, а Евграф да Анфимович? Уж ежели гаркать дак гаркать бы, а не чихать. Надо бы какие подюжее.
— Медвидь гарканья не боится, надо пулю, — заметил Киндя. — В засаду бы на овес его заманить.
— На овес медведка не надо и приглашать, телушку съест зыринскую, сам и придет, — возразил Климов. — Вон и Гуря мне это же скажет.
Пастух наконец появился из Кешиного, вернее, из мироновского подворья. Гуря лениво забарабанил. Савве хотелось узнать, можно ли и зимой жить в Евграфовом передке. Климов все же приглушил свое любопытство, намереваясь узнать у самого Кеши, где он будет жить зимой, поскольку в зимней избе учреждена контора колхоза.
Блеянье, мычанье, лай собак, петушиный крик вместе с женскими голосами постепенно стихли на шибановской улице. И мощное ржанье Уркагана завершило председательскую побудку.
Все были при деле. Скотина неторопливо вступила в прогон.
Счетовод с ружьем на плече другой дорогой повел народ в поскотину. Серега Рогов с Алешкой, проспавшие звон, бросились догонять медвежью ватагу.
— Глядите не заблудитесь! От людей-то не отставайте! — кричал им вслед председатель.
Евграф перекрестился и направился завтракать в свои гнилые хоромы.
Народ, собравшийся пугать зверя, разделился на три части: по числу главных дорог в большой и малой поскотине. Бабы с девками начали усердно ухать, мужики запалили костры, а ребятишки побарабанили один за другим в висячую Турину барабанку. Маленькую поскотинку, где Гуря пас коров и где лежали остатки телушки, прочесали насквозь и направились в большую выгороду. Партия, возглавляемая счетоводом, заложила за собою завор по дороге, ведущей в дикие дебри. Кеша Фотиев протестовал:
— Может, он тут и сидит! Чего нам далеко ходить?
— Хватай за уши, ежели выскочит, — посоветовал Зырин.
Сидели на сухой упавшей ели, отдыхали.
— У тебя, Асикрет, хоть ножик-то есть? — спросил конюх Савва Климов и постучал ногтем о табакерку. — Ты нонче у нас пролетар, дак надо тебе гирю носить, как Акимку Ольховскому. Медвидь, он ведь чикаться с нами не станет.
— Может, у меня и наган дома-то есть, — отшутился Кеша, вставая с валежины. — Нюхай и пошли дальше, ежели решили идти. Рассиживать, таскать, нечего!
Кеша лез в командиры, во всем подражая Митьке. Он должен был с утра рубить с мужиками новый двор. Но Кеше не больно-то и хотелось махать топором. Без ведома Нечаева и Евграфа Миронова Кеша подался в лес пугать медведя.
— Ну, пошли дак и пошли, я не супротив, — сказал Савватей и чихнул. — Так он нас и ждет, звирь-то. Мне, грит, моя жизнь давно надоела, пали, Володя, прямо мне в лоб…
— А что, и пальну, ежели выскочит, — отозвался Зырин.
— Не выскочит. Он и ночью-то ходит тише, чем Таня кривая…
В первом чищеньи, верст за шесть от деревни, было скошено еще на Иванов день. Выросла свежая ярко-зеленая отава. Бусая холодная роса оставляла темно-зеленый след от мужицких шагов. Алмазные россыпи загорались от солнечных лучей по мере того, как поднималось Божье светило. Отава при этом быстро сохла. По бокам чищенья стеной стояли осины и ели, под ними темнел бурый подсад багулы. Канюк канючил в лесу. Было слышно, как ухали бабы, оставшиеся в поскотине. Они, кажется, пели частушки.
Второе чищенье шибановцы не сумели скосить. Путались в ногах цепкие мышьяковые плети. Савва остановился посредине полянки:
— Ну, вот, Асикрет, оставил ты теперь на другое лето старую кулу! Грех-то и на тебе…
— Один я, что ли, косил-то? — огрызнулся Кеша.
— И косить ходил ты, и бабами командовал ты.
Фотиев обматерил Савватея.
Счетовод выводил мужиков со стожья на еле заметную тропку. Остановились. Кричали, слушали эхо.
Вышли опять на тележную, почти заросшую дорогу.
— Стой, робя, вроде медвежий след, — остановился Зырин. — Почти что сегодняшний. Когда у нас был остатний дождь, а Савватей?
— Третьего дня был, давно все смыло.
— Нет, не смыло. Во, Кеша, погляди-ко!
Зырин попросил Савву подержать усовскую берданку и снова склонился над дорожной полувысохшей грязью. Вешняя вода оставила на лесной дороге песчаный намыв. Трава на нем не росла, и неширокий четырехпалый след явственно отпечатался на грязи. Все по очереди начали разглядывать след.
— Пестун прошел, — сказал счетовод. — А пестуну телушку не одолеть, как думаешь, Савватей?
— Пестун всегда с медведицей ходит… А с ними и сегодные детки, — заметил Климов. — Ежели и один пестун, у его тоже когти вострые. Сходим до Жучковой подсеки. После и повернем ближе к деревне. Товарищ Фотиев, ты чего там долго разглядываешь? Золото, что ли, нашел?
Насмешник Савва обозвал Кешу товарищем и опять достал табакерку:
— Пальни-ко, Володя, хоть разок! В белый свет, как в копеечку…
Счетовод вставил патрон и вскинул берданку. Выстрел грохнул особенно смачно, эхо катилось в тайге далеко-далеко.
— Стой, братцы, это не звирь… — сказал Кеша Фотиев.
— А кто? Леший, что ли? — спросил Володя.
— Да! Этот медвидь о двух ногах! — произнес Фотиев с торжеством. — Гляди, гляди… А вот ступлено и второй ногой. Босиком кто-то прошел…
Савватей усомнился, пытаясь чихнуть:
— Сиди! Кто тут босиком-то станет ходить? Верст десять до деревни, не меньше. А звири все босиком.
Кеша с Володей, а теперь и конюх Климов начали разглядывать след. У Алешки сильно забилось сердце:
«Брат Пашка… Это он ходил босиком к дедку… А ежели оне до болота дойдут?»
Зырин достал из кармана штанов еще один патрон с картечью.
Осторожно двинулись дальше. Дошли до Жучковой подсеки и прямо на мху сели курить.
Лес тревожно шумел вершинами. Три мужика про медведя как будто забыли и повернули обратно. Где-то ухали бабы и девки, их голоса сказывались около второго стожья. Мужики двинулись на сближение. Женские голоса взбодрили Серегу с Алешкой.
— А чего Палашка-то в лес не пошла? — послышалось в сосняке. Женщины бродили в поскотине и собирали грибы, клали в передники.
— Палагия севодни возит снопы. Звонкая Самовариха докладывала:
— Пришел почтальёнец Ольховский. Гривенник, и давай у меня выспрашивать, кто Палашке новое брюхо сделал. Я ему говорю: наверно, воротами натолкало. Иди да сам у ее и спрашивай. Может, скажет.
Голос Харезы, Кешиной женки, слышен был еще звончее. В лесу женские голоса как будто усиливались.
— Ребята, бегите-ко домой! — сказал вдруг счетовод. — Скажите там Евграфу, чтобы… чтобы сообчил в сельсовет… Нет, лучше я сам скажу.
— Бегите, бегите! — поддержал счетовода Кеша. — Дорога тут прямая. Не заблудитесь.
… Серега с Алешкой Пачиным оторвались от спутников. Оглянулись подростки и что было духу ринулись в сторону деревни. А чего было торопиться? Они этого и сами не знали. Но все пытались бежать, пока у обоих не закололо в груди… Обессиленные, они перешли на шаг.
До поля, где потеряли зуб, было еще далеко. Никто не мог их услышать, но Алешка говорил шепотом и оглядывался:
— Теперь Кеша Игнаху вызовет… И милицию вызовут… Пойдут искать…
Серега задыхался после долгого бега и на ходу шмыгал мокрым носом. Кому станешь жаловаться и говорить обо всем этом? Давно все рассказано Вере и матери. Они давно знают, для кого был нужен котелок на дегтярном. Вера каждый день тихо ревела, а когда засыпали двое маленьких, в голос причитала за баней.
Алешка всхлипывал, переводя дух, Серега крепился.
Друзья решили все рассказать Евграфу…
На дороге стояла подвода. В лес приехал тронутый Жучок. Приехал за рыжиками. Он каждый день после колхозной работы посылал дочь Агнейку в лес за рыжиками, волнухами и груздями. Сегодня приехал и сам на телеге. Ходит по лесу с корзиной. Божат, председатель, что теперь про Жучка подумает? Надо двор скотный рубить, а Жучок поехал за рыжиками, да еще и на телеге. И лошадь у него ведь не своя, колхозная…
У завора на выходе в прогон Тоня из третьей партии брусила последнюю не опавшую рубиновую княжицу. Жена матроса Василья Пачина при виде Алешки всегда норовила сделать что-нибудь хорошее: то погладит по голове, то и обнимет. Парень дичился и отстранялся. Она остановила его, заметила на щеках слезы:
— Олешенька, чего плачешь-то? Разодрались, что ли, с Серегой-то? Кто обидел тебя? Да ты погоди, пошто бежишь-то таким нечередником?..
Алешка приостановился, а Серега, брат Веры Ивановны, направился дальше. Тоня не стала его останавливать, зато Алешку начала спрашивать:
— Нет ли письма-то? От Василья либо от Павла?
Парень буркнул что-то невразумительное. Тоня ладонью отерла его мокрые щеки:
— Письмо-то когда придет, дак ты не забудь, сразу скажи. Ну, беги… ежели эк торопишься.
Алешка догнал Сережку в поле, где боронили и потеряли зуб от бороны «зигзаг». Дедко Клюшин в лаптях бродил по загонам с деревянным лукошком, рассевая озимую рожь. Алешка вспомнил, как ругался божат Евграф, что сеять озимое уже поздно, что ничего не вырастет. Но в сельсовете все равно велено было сеять.
Каждые два шага дедко Клюшин брал горсть зерна и сильно кидал о бок деревянного лукошка. Рожь отскакивала и падала на рыхлую землю. Опять бригадир боронить пошлет! Правда, посылают не одного Алешку Пачина. Серега тоже ведь каждый день то боронит, то снопы на гумно возит. Другие ребята лен дергают. Сама учительница пришла из Ольховицы и велит работать в колхозе. Как будто больно хочется…
— Ты, Серега, иди домой в баню. Я буду божата искать! — как большой, произнес Алешка.
Приятели разъединились около новожиловского гумна. Оно было открыто, и Евграф как раз в нем осматривал колосники на овине.
Алешка с горечью вспомнил про лесные следы. Сердце его снова сдавилось от страха. Мальчишке казалось, что Евграф что-нибудь да сделает, чтобы спасти брата Павла… Председатель по приставной лестнице спускался с овинной полицы:
— Ну, ну, ты не реви… Наколотили, что ли? Не реви.
— Божатко, они след увидели…
— Какой след? Медвежий, что ли?
— Нет, Пашкин… — И Алешка заплакал в голос.
— Беги домой, не плачь. И не говори никому про этот след!
Евграф завел в гумно очередной одрец, груженный овсяными снопами. В гуменных воротах, ежели круто, лошадь каждый раз, облегчая въезд, норовила скосить повозку, от этого колесо задевало о воротный косяк. Неопытный возчик нередко ломал при въезде не только чеку, но и саму ось… Поэтому Евграф сам и заводил в гумно одрец со снопами.
Парнишка вроде бы поуспокоился и пошел в свою баню. «Божатко не велел никому говорить. А теперь все равно вся деревня узнает…»
«Да, — подумал удрученный Евграф. — Само собой вся деревня к вечеру заговорит… И про лес, и про этот медвежий след. Живо до сельсовета дойдет, потом до милиции… а главное, до сельпа, до Игнахи Сопронова. Этот уж такого случая не упустит…»
Председатель Евграф Миронов еще до приезда уполномоченного встретил Марьина племянника Павла в гуменной теплинке. Дело случилось так. Овин сушил в тот раз Петруша Клюшин. Евграф пришел проверить, как сохнут ржаные снопы, слазал наверх и после того заглянул в теплинку. Из-за печи, вместо Петруши, вышел вдруг обросший босой мужик. Евграф перепугался, хотел уж кричать и вон бежать, а ноги как отнялись. Босой мужик приставил палец ко рту, что-то вроде улыбки запуталось в его бороде. Председатель пришел в себя:
— Пашка! Вроде ведь ты… — тихо молвил Евграф. — Жив? Ну, здорово, коль жив. Не блазнит ли мне?
— Нет, божатко, не блазнит…
Они обнялись и расцеловались перед пылающей овинной печью. — Так Петруша-то видел тебя? — Видел, видел, — отвечал Павел. — Я у него и пирог съел, и репу смолол. Теперь он домой ушел, за книгой. Я дедку Никите посулил: не я буду, а книгу в лес принесу… Хоть и босиком… Евграф всплеснул руками:
— До болота не меньше двенадцати верст! Как босиком-то ходишь? По росе да по вострым-то сучьям?
— Ничего, кожа на пятках выдубилась… Проткну, а дедко смоляного сварцу привяжет, глядишь, и зажило за ночь. Только по утрам стало холодновато…
— Погоди, схожу домой, сапожонки какие-нибудь принесу. Помнишь, как ты меня-то переобул? На гавдарее… Сиди тут, я скоро… А ежели еще кто в овин забредет? Окромя Клюшина? Ты бы спрятался на всякий пожарный за печь. Там темно, никто не увидит, подкинь чурку-другую и сиди. Я скоро… Может, и за Веркой успею сбегать!
— Нет! Верку не шевели… — со злобой сказал Павел Рогов.
… Евграф сбегал домой, принес дырявые с портянками сапоги, купленные в долг у Володи Зырина. Текли сапожонки, но пригодились на первый случай. Сгодятся и Пашке…
Евграф спросил:
— Дак Верка-то с тещей знают? Отпустили тебя или убег?
— Убег, божатко! А насчет бабы… Вот что я тебе скажу! Ты меня женил, ты и разженишь. Крышка!
От таких слов судорогой свело Евграфово горло.
Павел добавил:
— Я после Акимка к ней не ходок.
— Да с чего ты взял, что после Акимка?
— Видел сам.
Евграф взъярился:
— Ты чево сам видел? Чево? Обе бабы, и она, и Оксинья, и детки тебя ждут, убиваются!
— Откуда оне про меня узнали? Наверно, сказал Сережка, больше некому. Скажи Верке, что больше она меня не увидит… Никто меня больше тут не увидит! Уеду. А за сапоги поклонюсь тебе в ноги…
— Пащенок! — забыв про осторожность, крикнул Евграф. — Кто будет твоих деток кормить да ростить? Олешка малолеток? Баба вон не выходит с поля. По ночам, бывает, и жнет, и косит. Беги, уезжай, ежели совести нет!
— Пусть кормит Акимко!.. Так и скажи…
— Ежели ты не веришь ни мне, ни ей, дак спроси хоть брата Олешку! Он тебе скажет, как палил в Дымова каменьем. И Веркин брат Серега свидетель, что Акимка к бане близко не подпускали. Не стыдно тебе на свою жену наговаривать? Такой бабы тебе век не найти…
— Игнаха Сопронов меня тут все равно упекет…
Что-то шевельнулось в бородатом облике Павла Рогова, но он помолчал и вновь произнес обозленно:
— Под ручку она с ним шла, видел сам. Лежал в траве в новожиловской загороде!
— Дурак! — Евграф плюнул. — Уезжай, ежели так. Грехи любезны доводят до бездны. Привык бегать-то. От бабы бежать, от власти бежать…
— А тебя, божатко, эта власть, видать, прикормила…
Евграф от ярости побелел и схватил еловый ощепок, но тут как раз скрипнули гуменные ворота и послышались клюшинские шаги. В овинную дверцу задом пролез Петруша. Он подал Павлу Священное Писание. Книга была завернута в бумажный бабий платок.
— Бери книгу, Павло Данилович! Скажи Никите Ивановичу, что так и так… На время даю… Да куды посвистал-то? Ночь, не видно ни зги. Вон ложись на солому, проспишь до свету, потом уйдешь.
Евграф пересилил обиду на Павла, за рукав дернул сушильщика Петрушу Клюшина.
Наверное, Павел Рогов разучился бесшумно ходить в сапогах. Или нарочно, назло всем? Так сильно, так громко протопал в темноте по гуменной долони…
Быть может, он вспомнил что-то дальнее, неизбывное? Или нестерпимо захотелось увидеть родных сыновей? Или решил услышать, что будет говорить о Вере родной брат Алешка? Евграф заронил в душу надежду…
А что, если и правда Вера Ивановна не виновата? Вон, чуешь? Вроде она под горой ходит. Ходит вокруг бани с причетом:
Ой, да улетели пташки певчие
Во чужу дальня сторонушку,
Меня, бедную, покинули
Ой, одну да одинешеньку,
Ой, да посредине ночи темные,
На виду у черных воронов…
Павел Рогов не мог больше слушать этот причет… Сердце его мучительно и сильно забилось, он бросился в темноту, наугад, не разбирая изгородей. Он бежал под гору к родной бане, мимо родного, вернее, теперь чужого дома…
Председатель Евграф Миронов выскочил из овина и прислушался. Каким-то собачьим чутьем он понял, куда убежал Марьин племянник Пашка. Председатель был уверен, что теперь все утрясется. «Да что утрясется-то? — размышлял Евграф, слушая ночь. — Ничего не утрясется. Петруша-то Клюшин, положим, никому ничего не скажет. Дак то Петруша. Все равно все узнают, кто живет на Сухом болоте в избушке у дедка Никиты за двенадцать верст от Шибанихи. Редко, но ведь кое-кто и по ягоды в такую даль бродит… Живо дойдет до Игнахи Сопронова либо председателя сельсовета. Ох, будь что будет!» Евграф, чтобы не заблудиться в ночи, по изгородям добрался тогда до своей избенки.
Ничего этого прибежавшие из леса Серега с Алешкой не знали, не ведали. В ту ночь они крепко спали, усталые после колхозной работы. Бабка ходила по миру, двое самых маленьких спали еще крепче. От Самоварихи Вера Ивановна вернулась в баню уже на рассвете…
— Остричь бы вас надо, робятушки! Вон какое волосьё взрастили, как у девок… — успокаивая мальчишек, говорил Евграф и гладил обоих по головам. — Сходили бы вон к счетоводу, он бы вас обкорнал за минуту… Не реви, не реви, Олеша. Говоришь, не медвежий след на дороге?
— Ыгы…
— Не плачьте, на все воля Божья…
Только сейчас Алешка с Серегой поняли, что председатель уже виделся с Павлом.
Евграф глубоко вздохнул, отпуская ребят восвояси.
Лесная ватага прогоном, уже в темную пору, возвращалась из лесу.