Кеша зажег в конторе семилинейную лампу. Президиум собрался около Кешиного огня.
— Ну, Куземкин, был бы ты кулацкого роду, уж ты бы у меня повертелся, поежился бы… Скормил бы я тебя заживо кэпэзовским клопам! — слезая с печи, сказал Скачков. — А то бы и в Вологде…
— Таскать, за что, товарищ Скочков? — обиделся и так обиженный Митя.
Сопронов съехидничал нахально и смело:
— За старое, за новое и за три года вперед!
Следователь прищурился теперь уже на Игнаху. Усы у него дергались:
— А за срыв доклада и всех вопросов всурьез поговорим на бюро! Где протокол?
Следователь взял бумагу от Зырина и спрятал в полевую сумку.
— Можете все идти! А ты, Куземкин, останься.
Скачков опять побежал в определенное место. Народ уже разошелся, один Миша Лыткин пытался убрать в избу стол и скамейки.
Игнаха, ни слова не говоря, ушел вместе со счетоводом. Микуленок вступился за Куземкина, когда Скачков опять начал ругать Митьку:
— Доклад сорван Сопроновым! Дмитрий Дмитриевич тут не виноват.
— А кто до голосованья дело довел? Ты или он?
— В этом вопросе я виноват, — сказал предрик. — Не надо было Евграфа к столу допускать.
— Мы с тобой оба на бюро будем оправдываться! Нам этого не миновать, Микулин.
— Ничего, как-нибудь отчитаемся.
— Вот и отчитывайся! — рассвирепел следователь. — И тут без меня разбирайся. Куземкин, мне срочно подводу, еду в Ольховицу! Отравил ты меня на данное время…
— Таскать, в Ольховице нонче фершала нет! — засуетился председатель колхоза. — Акушерка за фершала.
— Хоть фельдшер, хоть акушерка, а ты запрягай! Твои грибы меня совсем доконали. Да и тебе они дорого встали. Как называются?
— Обабки, товарищ Скочков!
— Вот эти обабки нас с тобой и довели до провала…
Митька убежал запрягать. Микулин не стал прятать усмешку, а Скачков это заметил:
— Тебе, Микулин, хиханъки-хаханъки, а мне не до этого. Оставайся, а я поехал. Провалишь заем, и пеняй тогда сам на себя. Перед райкомом отвечать не мне, а тебе. Кролиководство тоже висит на тебе и шесть условий товарища Сталина…
Микулин не стал спорить со следователем.
Митька вскоре подъехал на евграфовой Зацепке в роговском тарантасе. Скачков схватил вожжи и был таков.
— Повозку оставлю у Веричева! — послышалось напоследок.
— Чем ты его накормил? — со смехом спросил Микулин.
— Да мамка обабков с картошкой нажарила. Он целую сковородку один оплел. Вот и пробрало. Октябрьская революция в брюхе-то…
— Моя матка тоже обабки жарила, а вишь, ничего.
— Ты, Николай Николаевич, таскать, местный, у тебя, таскать, брюхо крепкое! — слегка сподхалимничал Митька.
— В наших условиях и голова должна быть крепкая, не то что брюхо. Крепче церковного колокола, учти это, Дмитрий Дмитриевич, на будущее.
— Когда мне Евграфу дела-то сдавать?
Но предрик Микулин ничего не хотел говорить ни про Евграфа, ни про Палашку, ни про дочку Марютку. Он запретил рассказывать про них даже собственной матери.
— Все вопросы, таскать, утром решим, товарищ Куземкин.
— Верно! Утро вечера мудренее, кобыла мерина ядренее.
Они расстались посреди безмолвной шибановской улицы. Уже начинали горланить петухи. Комары перед утром особенно кровожадничали. Они лезли и в нос и в уши, погибая десятками от шлепков. С отъездом Скачкова Митька совсем перестал тужить. Наоборот, сейчас он вдруг почувствовал радость и облегчение. Словно скинул с плеч многопудовый мучной куль. «Хм, — размышлял он. — Был бы я кулацкого роду… Может, сам ты, дристун, и есть кулацкого роду! Придется посылать Кешу за тарантасом в Ольховицу».
Еще до того, как Евграф подал свое заявление в президиум, Вера Ивановна ушла с собрания. Она не знала, чем оно закончилось. Не больно и знать хотелось! Ходила, чтобы поглядеть Микуленка.
— Не жениться ли уж приехал? — шепнула Вера на ухо Таисье Клюшиной.
— Ой, полно, — тем же шепотком отмахнулась Таисья. — Кабы думно было, давно бы женился. Предрик нонче, приехал хвастать…
Послушала Вера бабьи пересуды, поглядела, как открывали собрание, и к деткам домой. В баню. Комары искусали еще днем, руки-ноги тоскуют. На утро велено опять бежать сенокосничать. А чего бы ей бежать, ежели ни овцы у нее, ни коровы? У других-то хоть скотина… Сено на трудодни выдадут… Господи Иисусе Христе, как ей жить-то? Экая-то куча деток, а у ней ни коровы, ни дома. Дедко Никита и тот в лес убрел. Занял у Клюшиных десять фунтов муки троежитной, топор с котомкой за спину да и убрел. Живет в лесу, считай, от самой Троицы. Маменька по миру пошла. А кабы не она, дак и жевать бы нечего! Эстолько-то голодных ртов, и все мал-мала меньше… Народ смеется, говорят: без мужика, а вишь, сколько робят накопила! Пиши прямо Калинину-то, пусть всех четверых в солдаты берут…
Такие мысли вместе с комарами толклись около Веры Ивановны, пока бежала она под горку к реке.
Коростель кричал где-то совсем близко. Туман поднялся, белел около самой бани.
Она не запирала воротца, даже замка не было. Да и воровать в бане нечего. Запирались лишь изнутри, когда все улягутся, потому что дело ночное… Мало ли что… Вон Акимко Дымов пьяный в Троицын день ночью стукался. «Открой, Вера Ивановна…» — «Иди, иди, Аким, не открою… Иди с Богом, а ежели будешь еще ломиться, дак в сельсовет пожалуюсь. Так и знай». — «Ивановна, сельсовета я не боюсь! Не отступлюсь я от тебя до гробовой доски…» — «И не стыдно тебе?» — «Нет, не стыдно! Не могу жить без тебя, Вера Ивановна…» — «Господь с тобой!»
Ушел он тогда от бани: в деревне еще плясали. Всю ночь не спала, а вдруг опять прибежит? Может, и сейчас тут, забрался в баню к робетёшкам да сидит, ждет.
Сердце у Веры замерло… Она открыла двери в предбанник, затем в саму баню. Нащупала на окошке спички. Торопливо зажгла коптилку. «Нет, слава те Господи, никого нет…» Торопливо пересчитала она всех четверых и скорей запираться. Накинула крюк сперва в предбаннике, потом и в самой бане.
В бане много ли места? Серега с Алешкой оба выросли, хоть и впрямь в Красную Армию. По миру нынче ни за что не пошли. Хорошо, что на сенокос-то ходят! В лес к дедку идти боятся. Больно далёко! Спят, умаялись за день. Набили брюхо кислицей, гиглями да маменькиными кусками и спят. На полу, на постели под одним одеялом. На нижнем полке приткнулся Иванушко, старший Верин сынок. Свернулся калачиком и спит. Тоже вырос, хоть и третий год без отца. На самом верхнем полке постлано самому маленькому. Дедко прибил с краю широкую доску, чтобы ребенок не скатывался. Тут и Вера спала на каких-то шобунях: летом под холщовой подстилкой, зимой под шубами. Днем, когда уходила на колхозную работу. Вера Ивановна оставляла маленьких деток с кривой Таней.
Вера легла на верхнем широком полке, прижала к сердцу младенца. Ребенок искал во сне материнскую грудь, причмокивал. Она сунула ему в рот сосок, чтобы он успокоился. Молока давно уже не было. Двухлетний ребенок только мусолил сосок. Пока не прорезались зубки, можно было терпеть. Нынче зубы вон появились, иной раз так прикусит, что хоть реви! И этот растет…
«Сварьба завтре, — засыпая, думает Вера Ивановна. — Василью, Павлову брату, пора в отъезд, вот он и торопит… Тонюшка вроде и не ревит. Господи, куды все и ушло? Давно ли на своей-то сварьбе плясала да пела? А Микуленок-то у Палашки… И глядит поверх головы. Василей-то, этот простой, не хитрый. Глядит прямо, как Паша, разговаривает степенно. А у этого и глаза как у косого зайца. Пошто у ево бегают глаза-ти? Господь с ним… Пусть бегают».
Вера Ивановна перекрестилась, зевнула и заснула.
Сон сладостной тишиной подкрался к ней, только спит она чутко, словно ночная птица. Готова в любую секунду встрепенуться, прийти в себя. Ей снилась или праздничная Залесная, или Ольховица. Вроде бы сварьбу ждут. И будто бы замуж выходит не Тонюшка, а Палашка Миронова. Они шьют приданое из холстов в какой-то непонятной избе, и не может Вера Ивановна скроить мужскую рубаху. Прилаживается и так и эдак, а у нее не выходит…
Вдруг она вздрогнула. Забеспокоился ребенок. Она открыла глаза. Какой-то шорох послышался за банной стеной. Она устремила взгляд на волоковое банное окошечко. Ей показалось, что какая-то тень мелькнула на той стороне. Или померещилось? Забилось сердце, и ребенок забеспокоился, засучил ножками. За окном опять почудился легкий звук. Скотину, что ли, кто не застал на ночь? Или Акимко шастает Дымов? Сказано же ему было, ежели придет еще под окно, то будут жаловаться самому Веричеву. Неймется ему… Все поклоны через людей заказывает, да вот и у предбанника не первый уж раз.
Вера окончательно проснулась. Осторожные, почти бесшумные чьи-то шаги она скорее ощутила, чем услышала. Все трое ребят спали. Лишь самый малый таращил глазенки. Она встала и с испугом поглядела в окошечко. Там над рекой белел плотный туман, и уже занималось еле-еле заметное утро. Ведренная золотая заря вот-вот появится, а вчерашняя сенокосная усталость еще и не подумала уходить! Вера не сумела заснуть во второй раз. Но не усталость, а тревога и какое-то необычное беспокойство подняли ее на ноги.
Заря стремительно и широко разливалась за банным окном. Вот и первое солнышко косо блеснуло в закопченном банном пространстве. Смута в душе не исчезла. Как раз в наружные воротца кто-то сильно забарабанил. Вера в одной рубахе выскочила в предбанник:
— Кто?
— Ой, Верушка, отопри ради Христа! — Вера Ивановна по голосу определила Палашку и отворила наружную дверцу.
— Гли-ко, чево творится-то! — У Палашки был восторженный вид. — Ведь запретили сено сушить. Всем велят на силос идти… Митя Куземкин и Зырин по всей Шибанихе бегают, всех баб и девок гонят косить на силос…
— Погоди, дай хоть сарафан-от найти…
Палашка ускочила внутрь бани, она продолжала тараторить:
— А тятю-то нашего вчера в председатели выбрали! Сама-то я на собранье не ходила, дак мне бабы сказывали.
— Неужто? — встрепенулась Вера Ивановна.
— Вот те Христос, правда! Маменька-то вся расстроилась…
— Ладно и сделали… А куды девают Митьку-то? Не говорят?
Про приезд Микуленка Вера Ивановна Палашку не спрашивала нарочно. Палашка и сама оставляла эту новость на самый конец. Спящие детки заворочались, зачмокали ртами. Вера Ивановна приостановила Палашку:
— Тише, Палагия, тише! Всех моих мужиков разбудишь. Дак откуда узнали про силос-то?
Но Палашка все еще берегла свою главную новость.
— Ой, ты Василья-то Пачина видела ли? У Тонюшки-то ведь свадьба севодни, ему уезжать надо. Строк у него весь уж вышел. Говорят, оставит он ее пока тут, а как только квартеру найдет в Ленинграде, так сразу и увезет…
Палашка тараторила так скоро, что Вера не успевала вникать и как бы невзначай молвила:
— Микуленок-то не уехал?
— К лешему, к лешему и Микуленка! Он мне вчера до обеда, этот Микуленок! Хоть бы век не показывался.
Но Вера видела, что Палашка вся так и сияла, она готова была плясать.
— Беги, беги, я счас! — Вера Ивановна наскоро плеснула из ковшика на руки, затем на лицо.
Палашка сказала, что будет ждать с косой на крылечке у Самоварихи, и побежала в гору.
Что было делать? Вера не знала, чем накормить своих «мужиков», да и спали они еще все четверо. Старшие-то и сами найдут слой, чего-нибудь наедятся. Может, и рыбы наудят, и маменька с корзиной вот-вот придет. А с маленькими-то как? Вера Ивановна брала в долг молоко то у Нечаевых, то у Судейкиных. Мочили в нем маменькины кусочки — ржаные и житные. Грызли… Варили пшенную кашу. Лук зеленый толкли, обабки с картошкой жарили. Сушили их на каменке. Олешка с Сережкой удили окушков иной раз прямо напротив бани. Жили кой-как летом, а про зиму Вера боялась даже и думать. Ни дров, ни муки у нее, одна картошка посажена. И на трудодни из колхоза дадут ли чего? Еще неизвестно…
За всеми думами вроде забылось, отодвинулось в сторону ночное виденье в банном окне, а тут и кривая Таня пришла.
— Баушка, пускай оне спят, а когда пробудятся, дак я прибегу к тому времю.
— Беги, матушка, беги! Я тут буду, не уйду.
Вера Ивановна размочила сухарь, косу в другую руку и скорей в гору, чтобы не опоздать на силос.
Бабы и девки с косами собирались почему-то около избы нового председателя.
— Гли-ко, до чего добро, все-то стало у нас новое, — говорила смешливая Новожилиха. — Новая сварьба в Шибанихе, коров будем кормить по-новому, про силос мы раньше не слыхивали. Председатель новой, изба у него новехонька…
— А Микуленок-то какой был, такой и есть, — заметила Людка Нечаева и оглянулась. Но ни Палашки, ни Евграфа с Марьей на виду пока не было.
— Предрикой стал, — сказала Таисья Клюшина. — Как раньше таскал, так и нонче таскает.
— А чего начальник-то на тарантасе уехал?
Начали подходить мужики, толпа у прогона росла, как будто продолжалось вчерашнее собрание, только без протоколов.
— Митьку Микулин поставил в бригадиры по этому порядовку, — сказал сонный Володя Зырин, — По другому порядовку решили сделать вторую бригаду. Становись, бабы, в две шеренги!
Поднялся шум хуже вчерашнего:
— В ково командиром в эту нашу ширингу?
— Говорят, Кешу.
— Не надо нам Кешу, с им только в карты играть!
— Становись товды сам!
— Где Евграф?
— Да он в пастухи, вишь, наладился, не буду, говорит, председателем ни за трудодни, ни за деньги.
— Нет, пускай срочно все отдают Миронову! И печать, и омбарные книги! — кричал Судейкин.
— Киндя, ты кому это говоришь? Так тебя и послушали.
— Послушают, ежели совесть есть.
— Нам без Сопронова опеть не разобраться.
— А вот и сам он идет!
— Игнатей Павлович, правда ли, что нонче стало две Шибанихи? Объясни, пожалуйста, в определенности и по-русски.
Сопронов снова стал прежним:
— Да, товарищи, есть решение Ольховского ВИКа! В «Первой пятилетке» постановили сделать две бригады в связи с многочисленностью людей в нашем колхозе.
— Кто решил? На собранье об этом речи не было.
— Где предрик?
— Предрик-то спит, — молвил Судейкин.
— Не с Палашкой ли? — обронил кто-то из мужиков, но эту реплику замяли, потому что Палашка и Вера, держа на плечах косы, как раз подходили со стороны Самоварихина подворья.
Солнце всходило все выше и припекало. Начальство во главе с Игнахой опять забилось в контору. Туда же пришел и председатель РИКа Микулин, он и взял на себя все руководство. Решали, что делать с подпиской на заем, говорили о шести сталинских условиях, о задачах кролиководства и повсеместного силосования. Когда дело дошло до уборки и озимого сева, а главное, до строительства нового скотного двора, в конторе скопилось порядочно народу. Но все это было «мужское сословие», как выразился Киндя Судейкин. Оно не спешило косить на силос… Косили по реке бабы и девки, а в конторе мужики переводили табак. Говорили и про Сельку-шила, который направлен в Вологду поступать на ветеринарный рабфак. Селька был послан на этот рабфак без производственного стажа, как пострадавший от кулацкого засилья…
Микуленок зачитывал постановление РИКа по дорожному строительству и делал сообщение по международному положению, где говорилось о японо-китайской войне и члене германского рейхстага Кларе Цеткин, которую травят немецкие фашисты. Тогда и послали Мишу Лыткина за Евграфом.
Новоизбранный председатель, однако же, в то утро на люди не появился. Напрасно Лыткин дважды бегал за ним. Евграф подался косить с женщинами, а Марья нянчила Палашкину деву.
Палашка с Верой уходили косить к реке словно на праздник.
— Баушка, я покошу, дак приду! — издали кричала Вера старухе Тане. — Приду и робят чем-нибудь покормлю…
— Иди, иди с Богом. Пусть робетёшечки спят. Может, и я их покормлю чем, когда пробудятся…
Кривая Таня пошмыгала носом и заспешила из предбанника в баню. Самый маленький начал сказываться.
Кормить старухе четырех роговских «мужиков» было нечем. Милостыньки в решете кончились, а в корзине оставалось всего два сухаря и одни крошки. «А пускай спят», — подумала Таня и посадила самого младшего на порог. Сама устроилась рядом и тихо запела:
Утушка палевая,
Где ж ты, где ночевала.
Там, там на болотце,
В пригороде на заворце.
Заунывную бабкину песенку Сережка услышал сквозь сон и пробудился. Толкнул спящего Алешку:
— Вставай, ведь проспали! Сейчас окуни перестанут клевать.
Алешка продрал глаза и спрыгнул на ноги, нашел завалившиеся под лавку штаны.
— Куды лыжи-то навострили? — спросила Таня, когда оба парня вышмыгнули из бани на солнышко.
— Мы удить!
«Слава тебе, Господи, эти-то уж у Верки большие, — подумала Таня. — Знают уж и сами, что ись-то нечего. Ушли, дак и ладно. И добро, ежели рыбы наудят».
Таня снова запела «утушку». Самый маленький Рогов слов не знал еще, но что-то мычал, как будто подпевал бабке. Иванко, первый сынок Павла Рогова, крепко спал на нижнем полке…
Шли мужики с топорами,
Утушку распугали…
А в осоке у омута крякала настоящая утка.
Алешка, третий сын Данила Пачина, оставил удочку и убежал искать краснофлотского брата. Сережка тоже хотел бежать с ним в гору, но постыдился, а вдруг подумают, что он вислятка?[1] Лучше уж удить голодному…
Что надо было первым делом? Первым делом надо было накопать червяков. Сережка отвалил деревянную чурку около носопырской бани и насобирал целый спичечный коробок. Некоторые уползли, но Сережке хватило и тех, которых успел затолкать в коробок.
Вторым делом надо размотать уду и проверить крючок с грузилом. Пробка у Сережки вырезана из толстой сосновой корки, леска свита из черного конского волоса. Ее дедушко вил, а волос дергали из Карькиного хвоста. Когда дергали, то недовольный Карько еще назад оглядывался, чего, мол, они дергают? Сережке даже хотелось посмеяться, когда он вспомнил про это. Но ведь и про дедушка вспомнилось, а с дедом-то ему не до смеха… Ушел дедушко в лес и живет в избушке, и никто не знает туда дороги. Далёко, верст, может, пятнадцать. Чем он там питается-то, в этом лесу? Силья, говорит, на тетер ставит. Тоже из конского волоса силышки. Обабков насушил целый мешок. Избушка, говорит, не меньше бани. И крест над князьком сделан, вроде часовни. А Сережку с Алешкой в лес не берет, вам, говорит, туда не дойти… Дошли бы! Просто он боится, что Игнаха с Куземкиным узнают дорогу, придут и дедка заарестуют.
С такими размышлениями Серега размотал уду, установил запуск и насадил червяка. Закинул сперва прямо с моста. Поплавок не двигался, его сносило течением под мост. Окуни к мосту еще не пришли. И перебрался Сережка к омуту, где крякала утка. Только закинул того же червяка, пробка сразу кульнула вглубь. Сережка выбросил в траву на берег большущего окуня.
— А во какой мистер-твистер! — завопил Серега, поспешно начал насаживать следующего червяка, а червяк крутился как змей. (Сережка их побаивался.) Наконец насадил парень этого проворного упрямого червяка на крючок и закинул. Но второго такого окуня в омуте, наверное, не было. Поплавок сносило по течению. Сережка закинул в другое место и начал опять ждать. Вспомнил про спичечный коробок, а он оказался пустой, червяки-то все расползлись. Туг и услышал он легкий свист. Птица какая, что ли? Сережка оглянулся и обомлел. Саженях в десяти от берега в траве за кустом лежал человек, бородатый и жутко худой. Он делал Сережке какие-то знаки. Сережка перепугался, словно увидел в лесу медведя. Бросил уду и побежал к мосту, ближе к деревне, но человек тихо его окликнул: «Серега, не бойся! Это я, подойди ближе. Не узнал, что ли?»
Что-то знакомое скользнуло в голосе человека. Кто это? И вдруг Серега узнал в незнакомце Веркина мужа Павла… Он босой лежал в высокой траве за кустом, прерывисто, но громко шептал:
— Не бойся, Серега. Сиди тихо, близко не подходи. Не оглядывайся. Слушай, чево говорить буду…
Серега сел в траву. У реки еще не косили, трава стояла густая.
— Мне в деревню нельзя… Сиди, слушай… — сказал Павел. — Все ли живы-то?
— Все! — сквозь слезы ответил Сережка. — Только дедушка нет, ушел в лес!
— Куда в лес? Тише… Ты не гляди в эту сторону-то, сам рассказывай… Ну, ревишь, дак тогда беги… да не скажи кому, что меня видел… Где ночуете-то, чево едите? Принеси мне на дегтярный завод хлеба, ежели есть какой кусок. Нет? Ну, картошки вареной… Иди да на меня не оглядывайся. Вечером потемней будет, придешь к дегтярному. Помнишь дорогу-то? Там обабков много, знаешь?
Сережка сказал, что это место он знает. Павел велел ему потихоньку идти в деревню, а сам опять пригнул голову:
— Вере про меня не рассказывай и никому ни слова не говори…
— И Олешка тут! А Василей жениться приехал на Тоньке-пигалице, — осмелел и начал рассказывать Сережка. — Севодни сварьба. Им тоже не сказывать?
— Не надо! Беги пока, а к вечеру чево-нибудь принесешь… Сережка припустил к мосту, не забыв прихватить уду и большого окуня. Перешел мост. Парень подрастерялся и не знал, с чего начинать. Хлеба нет в бане, зато картошка в яме еще есть. Яма на той стороне, где и сам Павел. Пускай он сам спустится, там не заперто! А Сережка ему котелок принесет. Он хоть картошки сварит. Голодный, видать. Мамка скоро придет. Кусков принесет…
Аксинья и в самом деле сидела с кривой Таней на банном пороге. Она ночевала сегодня в Залесной и теперь сидела с Таней на пороге. Они грелись на солнышке, рассказывали друг дружке все шибановские и ольховские новости.
— Ну-ко, Сережа, ты куды опеть навострился? — остановила Аксинья сына, — Ты ведь, поди, голодной, иди, молочка налью. Вон Людя Нечаева молочка принесла.
— Не! Я потом, с Олешкой, — отказался Серега. Он поставил уду к банной стене и побежал в гору, в деревню, на ходу соображая, что теперь делать.
Действительно, что было Сереге делать? Говорить ничего нельзя, а есть ему и самому хотелось. В голове крутились только одни слова Павла: «Чего-нибудь принесешь». Голодный он, совсем худой… Ежели Олешке сказать? Так ведь и Олешки-то нет в деревне, наверно, убежал в Ольховицу искать Василья. Или они оба тут, в Шибанихе? Ведь сегодня у краснофлотца сварьба… Пироги пекли и студень наварен… Нет, надо сперва искать котелок и спичек… Унести все к дегтярному. Никому нельзя рассказывать. А как унести котелок, ежели матка в бане? И куда окуня деть? Уха-то будет хорошая и с одного окуня. Павел уху сварит. Дак опять же котелок нужен… И спички. Дрова есть в сосняке. Эх, была не была, а котелок из бани уволоку, пока Веры нет. Увидят, дак скажу, что пошел по ягоды. Ежели ягод не насобираю, дак наломаю обабков. Обабков-то в лесу много, только все стали гнилые. И окуня с собой прихватить? «Рыбу-то надо варить без грибов», — сам себе заявил Серега, развернулся и твердой походкой направился обратно к бане.
Матери уже не было и кривой Тани тоже. Пока Серега ходил в гору в деревню, они тоже вместе с младшими ушли глядеть молодых. Чего они говорили про какой-то Палашкин сундук?..
Парень вытряс из котелка в каменку луковую кожуру. «Соли бы… — тоскливо подумал он. — Картошка без соли, разве дело? Нет, уходить надо, пока не поздно! Сейчас придет с покоса сестра Вера. Того и гляди Олешка прискачет либо матка придет… Тогда уж не убежишь к дегтярному-то. Остановят, начнут спрашивать…»
Он запихал в карманы штанов три кусочка, принесенные матерью, положил окуня на самом виду и бежать.
Отнюдь не надеялся Сережка Рогов на себя! Чувствовал, что ежели начнут мать с Верой спрашивать, что да как, да куда побежал, он не вытерпит и разревится. Скорее на мост да на тот берег. В лес да по дорожке к дегтярному…
Высокие сосны тревожно шумели, канючила в кустах какая-то птица. Дятел тюкал. Большой, с кепку, масленок встретился на дорожке, но оказался гнилой. Сережка пнул его ногой, даже не стал особо разглядывать. Ясно и так, что гнилой. Зато маленькие были ядреные, скользкие. Они росли прямо у завода, где гонили когда-то деготь. Этих набрал Серега полкотелка и присел на обгорелую чурку.
«Буду до вечера тут сидеть!» — решил парень, но послышался легкий посвист. Павел ходил где-то близко. Он и вышел к дегтярному из частого ельника. Кинул на землю кепку с маслятами и крепко, за плечи, обнял Сережку. От голода и волнения Серега разрыдался.
— Ну, не реви, не реви! Ты у нас мужик, не реви. Вон как вырос! — успокаивал Павел, босой, обросший.
— В-вот, принес котелок да еще три куска мамкиных… — заикаясь, говорил Серега.
— Что, и она по миру пошла?
Сережка швыркал носом, глотая слезы. Павел опять начал его успокаивать. Затем и сам прослезился, когда узнал про второго своего сынка, про брата-краснофлотца и про Евграфа Миронова, которого поставили вчера в колхозные преседатели.
— Ну, а на мельнице кто? Заперта ли она на замок?
— Не заперта! Ключ-то у дедка Клюшина, а двери все равно открытые.
— Ладно… Давай раскладывать теплинку, станем обабки жарить. Либо беги пока в яму за картошкой, я той порой дров наломаю. На вот мешок тебе. Ежели увидишь кого, сразу в кусты.
Пока парень бегал на яму, костер у Павла вошел в силу. Около огня да под солнышком стало жарко. Котелок без воды совсем не потребовался, пекли маслят на огне. Когда костер прогорел, картошку зарыли в горячей золе. Она пеклась долго, Павел пробовал ее то и дело. После жареных обабков и печеной картошки Павел сказал, усмехаясь:
— Ну, Сергий Иванович, спасибо тебе! Накормил как на сварьбе, иди теперече рыбу удить. Али и сам на сварьбу пойдешь? Только про меня ни гу-гу! Сбежал ведь я с высылки-то, видишь сам. Нельзя мне в деревню показываться… Не говори никому, иначе мне сразу каюк… Беги, беги… Да матку-то слушайся. — Павел снова крепко обнял подростка. — Школу не вздумай бросать. Сколько можешь, учись… Не давай и Олешке пропускать уроки.
— А ты куды?
— Иди, иди, про меня не думай. Котелок-то оставь… Я как-нибудь найду слой!
И Серега пошел от дегтярного, не оглядываясь… Только тревожная дробь дятла прошла по гулкому сосняку да ястреб печально кричал в лесу. Запах костра развеяло ветром.
В бане по-прежнему никого. Он сел на пороге, глядел на речную осоку и долго по-взрослому думал обо всем, что случилось. Только сейчас дошло до подростка, что Павел был босой, без сапог.
Тонька-пигалица в голубом праздничном платье прибежала звать Серегу в гости на свадьбу:
— Сережа, ты чево сидишь-то? Иди к нам-то, иди, все уж давно у нас. И Олешка, и Вера. Иди, не тяни времё-то!
И Тоня стремительно исчезла. От нее остался лишь легкий запах земляничного мыла.
Но Серега, несмотря на голод, стеснялся идти на краснофлотскую свадьбу. Его чуть не силой затащили в дом Тоньки, когда он случайно появился на улице. Это было уже вечером. Гуря пригнал стадо, и в Шибанихе как раз возник жуткий переполох: клюшинская корова пришла из поскотины хромая, и весь хребет у нее был в крови. Густая кровь засохла на хребте и с боков. Таисья ревела на всю деревню. Гуря взахлеб говорил каждому встречному: «Он не наш, не наш медведко-то, он из Залесной пришел. Нашего медведко смирёной, я ево знаю. Это залесенской! Как он выбежит, как скочит на ее, она так и присела, корова-то. Он и давай ее грызть. Вся скотина ревит, медвидь ревит, я пуще всех! Так и ревим, так и ревим!.. Я батогом кинул в звиря-то, он и побежал в лес. Из-под него корова еле выбралась. Не наш, не наш этот медведко! Наш бы не стал корову грызть…»
Но Гурю уже никто не слушал. Бабы шумно толклись около клюшинского двора. Кричали, махали руками. И хотя корова стояла на своих ногах, Новожил подал совет прирезать.
— Облавой надо идти в поскотину! — утверждал Жучок, а Савватей Климов все спрашивал Володю Зырина:
— Ружье-то с пулей у кого ноне? Не в канторе?
— Откуды мне знать, где ружье?
— Облаву, облаву надо!
— Ежели звирь крови попробовал, его уж из поскотины облавой-то и не выгонишь, — доказывал Киндя Судейкин. — Пустое дело!
— А чего он колхозных не трогает?
— Дойдет дело и до колхозных!
… Дедко Клюшин обмывал коровьи раны холодной водой.