Это меня под Смоленском так,
и Фриц еще спросил: — Эй, Ганс, где твоя нога?
Глянь-ка, вон та штука — это не твоя нога,
тот черный обрубок на белом снегу?
Ладно, говорит, но где же тогда вторая?
Чудак-человек, от тебя обалдеешь,
твои ноги разлетелись на север и на юг!
Хочешь капельку теплого супа?
Потом он сходил за железной ложкой,
что торчала за голенищем моей ноги,
и кормил меня, как родная мать,
и белые снежные пушинки падали между нами.
— Ганс, — сказал он, — не плачь, старина,
ноги теперь совсем не играют роли,
и, между прочим, Ганс, протез никогда не будет болеть.
А я ему говорю: — Куда она идет, эта нога?
Глянь-ка, Фриц, как она марширует!
Ты уже видел когда-нибудь такое?!
Может, она обиделась?
Эй, нога! Halt! Я не хотел тебя обидеть…
Она уже теряется вдали, в синеющих сугробах.
Этот снег, Фриц, отчего он лежит такими волнами?
Крикни ей: «Нога-a, Halt! Кругом!»
Может, тебя она послушается. Меня она слушалась всегда,
а теперь вот рассердилась.