ПОЯВЛЕНИЕ на исторической арене программы крестьянской революции, да еще в социалистическом облачении, — программы Чернышевского — не могло не вызвать резкого обострения политической борьбы. И действительно программа Чернышевского и вся его литературно-политическая деятельность круто двинули вперед процесс — кристаллизации политических течений.
Достоевский упоминает в одной из своих публицистических статей 60-х годов, что статьи Чернышевского вызывали нечто вроде «землетрясения». Перед лицом этой программы все направления общественной мысли должны были высказаться ясно и до конца. Ни махровые крепостники, ни либералы-«освободители» не могли молчать. Самым фактом своей деятельности Чернышевский заставил до конца обнажиться и размежеваться разнородные тенденции. Началась борьба, в которой классовые корни разных литературно-политических групп обнаружились с великолепной ясностью. Впервые в истории русской общественной мысли различные классовые группы столкнулись на более или менее широкой арене, в более или менее открытой форме по одному из коренных вопросов социальной жизни, захватывающих интересы миллионных трудящихся масс.
Царская цензура сделала все возможное и необходимое для того, чтобы затемнить смысл спора.:
«Прямо говорить нельзя, — писал Чернышевский в одном частном письме 1858 года, — будем говорить как бы о посторонних предметах, лишь бы связанных с идеей о преобразовании сельских отношений»{109}.
Но если Чернышевский принужден был проводить свой призыв к революции в форме бесед «как бы о посторонних предметах», то его классовые враги прекрасно понимали, о чем идет речь, и били не по «посторонним предметам», а по самому центру проповеди Чернышевского. Классовое чутье хорошо помогало здесь врагам Чернышевского.
Классовые враги Чернышевского были тем более встревожены, что Чернышевский не ограничивался абстрактной проповедью начал социалистической программы. Он уделял много внимания вопросам ее реального проведения в жизнь. А в этой области юн высказывался как решительный сторонник революционной тактики и массовых революционных действий.
Здесь Чернышевским руководило не только сознание того, что «история — борьба, а в борьбе нежность неуместна» (слова Чернышевского), но его глубокая концентрированная ненависть к господствующему классу, которая только отражала веками накопленную ненависть широких крестьянских масс..
Описывая героя одного из своих публицистических романов и его самочувствие в эпоху крестьянской реформы, Чернышевский писал:
«Он улыбался с угрюмой иронией, размышляя о том, какую буколику строит он в пользу помещиков и как несходно с нею то, что они не имеют права ни на грош вознаграждения; а имеют ли право хоть на один вершок земли в русской стране, это должно быть решено волею народа. Должно — и, разумеется, не будет. Тем смешнее вся эта, штука. Она была так смешна, что Волгин начинал злиться. У бессильного одно утешение — злиться. Ему противно становилось смотреть на этих людей, которые остаются безнаказанны и безубыточны; безубыточны во всех своих заграбленных у народа доходах; безнаказаны за все угнетение и злодейства; противно, обидно за справедливость, — и он опускал нахмуренные глаза к земле, чтобы не видеть врагов народа, вредить которым был бессилен»{110}…
Это Чернышевский писал о себе. Эти слова надо помнить, читая статьи и письма Чернышевского. Они объясняют многое в их стиле и содержании.
Борьбу с врагами народа Чернышевский понимал как гражданскую войну.
«Гражданские средства, — писал он, — составляют только меньшую часть сил, находящихся в распоряжении прежней системы. Коренная сила ее заключается в военных мерах, которые постоянно держатся в резерве при всяких важных исторических вопросах. Как спор между различными государствами ведется сначала дипломатическим путем, точно так же и борьба из-за принципов внутри государства ведется сначала средствами гражданского влияния или так называемым законным путем. Но как между различными государствами опор, если имеет достаточную важность, всегда приходит к военным угрозам, точно так и во внутренних вопросах государства, если дело немаловажно… А от угроз доходит и до войны»{111}.
Нет никакого сомнения в том, что приведенное сейчас рассуждение о роли «войны» и военных средств в решении внутренних вопросов государства было для аудитории Чернышевского прямым указанием тех методов, которыми должны решаться и поставленные на очередь дня вопросы российского государства.
О роли, значении и исторической целесообразности методов гражданской войны недвусмысленно высказывался Чернышевский неоднократно, пользуясь для этого всяким поводом, представлявшимся современной ему историей Европы и Америки. Например, по поводу гражданской войны в Америке, в связи с вопросом об освобождении негров, Чернышевский рассуждал так:
«Дело идет к решительной развязке, результаты которой не подлежали бы сомнению. Но мы не отваживаемся надеяться, чтобы кризис дошел до нее… Линкольн уже объявил, что находит обязанностью союзной власти употребить военную силу… Чтобы исполнилось это, надобно желать только одного, чтобы сецессиоиисты (сторонники рабовладельчества) продолжали еще два месяца действовать с прежней отчаянностью. Но мы не отваживаемся иметь эту надежду на их безрассудство… Они уже смущаются… Очень может быть, что сецессиояисты смирятся — это было бы хуже всего (курсив здесь и ниже мой. — Л. К.). Но мы не смеем надеяться, что этого не случится… Тогда севером (сторонниками освобождения) снова овладеет мирное расположение, и дело будет окончено каким-нибудь компромиссом, то есть взаимными уступками, ничего не решающими, со взаимными обещаниями отложить вопрос о невольничестве, чего ни та, ни другая партия не может исполнить. Компромисс был бы не сравнено хуже всего — хуже междоусобной войны… еще гораздо хуже мирного расторжения союза. Эти обе развязки повели бы к восстановлению союза с уничтожением невольничества… А компромисс опять оттягивал бы дело. Впрочем, это хорошо говорить нам — посторонним. Нам нечего жалеть людей вроде Буханана и других (защитников рабства. — Л. К.), они не родня нам. Но северным свободным людям они братья по происхождению, до прежнему дружному и славному прошедшему. Север слишком, слишком готов щадить их»{112}.
Дело ясно. Чернышевский явно указывал, что для освобождения от рабства междоусобная — по-нашему, по-нынешнему, гражданская — война выгоднее всякого другого решения, и он не смел надеяться на этот исход. Он опасался компромисса, «который хуже всего», потому что сторонники освобождения — «родня» сторонникам рабства.
Это писалось в 1861 году, в самый момент крестьянской реформы, и обозначало, что компромисс либералов и крепостников в России заключен, потому что либералы и крепостники — классовые родичи, заключившие компромисс за счет классово чуждого и враждебного им крестьянства. Да, Чернышевский и подцензурными статьями умел воспитывать подлинных революционеров.
Не менее значительно звучали и следующие слова Чернышевского:
«Человек, который принимает участие в политическом перевороте, воображая, что не будет при нем много раз нарушаться юридический принцип спокойных времен, должен быть назван идеалистом… Мы не хотим решать, хорошая ли вещь военные победы; но решайтесь, прежде чем начнете войну, не жалеть людей, а если хотите жалеть их, то не следует вам и (начинать войну. Что о войне, то же самое надобно сказать и о всех исторических делах: если вы боитесь и отвращаетесь тех мер, которых потребует дело, то не принимайтесь за него и не берите на себя ответственности руководить им, потому что вы только испортите дело»{113}.
Нет сомнений, Чернышевский был сторонником методов гражданской войны в решении основных вопросов, касающихся положения масс. Он «не боялся» и «не отвращался» тех мер, которых потребует это дело.
Это знаем не только мы. Это знали и враги Чернышевского. Вот почему для изучения и оценки действительной роли Чернышевского громадное значение имеет изучение таких, например, документов, как анонимные письма, адресованные ему и правительству его противниками.
Это — документы поразительной силы и цельности, свидетельствующие об очень высоком уровне классовой сознательности врагов Чернышевского. Они показывают одновременно, до какого высокого напряжения дошла классовая борьба в эпоху Чернышевского и как хорошо сознавали и крепостники, и либералы-«освободители», c чем они имеют дело в проповеди Чернышевского.
«Неужели мы не видим вас с ножом в руках, в крови по локоть? — писал в анонимном послании Чернышевскому (защитник дворянских интересов в конце 1861 года. — Неужели мы можем сочувствовать заклятым социалистам (направление вашего журнала нам понятно), которые ищут и будут искать нашей погибели, которые с мартовским восторгом принесут в жертву для осуществления своих бредней наше имущество, нас (самих, наши семейства?.. Скажите, пожалуйста, неужели же вы думаете, что мы настолько просты, что будем жертвовать собою ради социализма, признанного (наукой несчастным произведением больного ума… Мужички наши мало чем нравственнее монголов, шамсугов и т. д. Они найдут себе другого Антона Петрова[19], о котором так искренне сожалеет ваша хамская натура… Кого вы презираете? Лучшее сословие в России — дворянство. На кого вы надеетесь? На полудикое сословие — мужиков… Мы — люди благородные и поэтому бесстрашно встретим смерть, защищая права, законные, несомненные… Нас много. Теперь мы настороже и, поверьте, не станем с вами нежничать… Считаем нелишним заметить вам, господин Чернышевский, что мы не желаем видеть на престоле какого-нибудь Антона Петрова, и если действительно произойдет кровавое волнение, то мы найдем вас… или кого-нибудь из вашего семейства, и, вероятно, вы не успеете запастись телохранителем»{114}.
Одновременно другой автор писал начальнику царской тайной полиции:
«Благонамеренной литературе давайте ход, не тесните: это хуже. Но Чернышевского с братьями и с «Современником» уничтожьте. Не по чувству личной вражды — я его не знаю, — а по чувству самосохранения твержу вам: избавьте нас от Чернышевского и его учения. Это-враг общества и враг опасный, — опаснее Герцена… Прислушайтесь к толкам ученого кружка, все того мнения; что я говорю, то я вынес из беседы с учеными, где верчусь иногда»{115}.
Через неделю после ареста Чернышевского тот же блюститель интересов дворянского государству писал по тому же адресу:
«Спасибо вам, что засадили Чернышевского. Спасибо от многих. Теперь не выпускайте лисицу. Пошлите его в Соликамск, Яренск, что-нибудь в этом роде. Это-опасный господин. Много юношей сгубил он своим ядовитым влиянием»{116}.
Эти документы превосходно вскрывают сущность той социально-политической борьбы, которая разгорелась вокруг программы Чернышевского.
Авторам приведенных писем нельзя отказать ни в классовом сознании, ни в резкой и определенной постановке вопросов. Они лучше понимали роль Чернышевского и социально-политическое содержание его программы, чем многие историки русской революционной мысли.
НЕ НУЖНО, однако, полагать, что авторы приведенных выше политических документов стояли одиноко среди тогдашнего либерального и «культурного» общества. Нет, они только резче и откровеннее выражали те чувства, которые были характерны для всего дворянского общества перед лицом проповеди Чернышевского.
Литературные противники и личные враги — Тургенев и Толстой, Катков и Кавелин, Достоевский и Корш, — объединенные общей ненавистью к мужицкой революции и общим страхом перед социализмом, одинаково воспринимали проповедь Чернышевского и одинаково реагировали на нее.
Перечисленные нами имена — к ним надо прибавить Герцена и Огарева — представляют цвет тогдашней интеллигенции. Многие из этих имен вошли с честью и по праву в историю не только русской, но и мировой культуры — и пролетарская культура у них учится и многое из их наследия берет себе. Но в отношении к революции и социализму это были люда своего класса и их подлинная классовая природа ни в чем не сказалась так ярко, как в отношении к Чернышевскому.
Это были лучшие, наиболее культурные, наиболее образованные, наиболее утонченные представители интеллигенции владельческих классов, и вся их культура, рее их образование, вся тонкость и чувств не предохранила их от чисто животной ненависти и животного страха перед проповедью Чернышевского.
Их высказывания по поводу первой программы массовой крестьянской революции характерны и для Чернышевского, и для них. Не отмечая этих сторон в деятельности и писаниях Тургенева, Толстого, Герцена, Достоевского, мы допустили (бы крупнейшую ошибку в оценке всего хода истории русской культуры и классовых отношений, лежащих в ее основе.
История революционной мысли в России знает много моментов, когда ожесточение «культурных людей» против народной революции доходило до высшего предела кипения. Мы помним — и запомним надолго, навсегда! — те лохани подлинно животной ненависти и злобы, которые обрушило «культурное» общество на Ленина и возглавленную им революцию масс. Но может быть эти лохани клеветы и гнусных выдумок не были бы так неожиданны, если бы мы внимательнее изучали и присматривались к отношению лучших представителей «культурного общества» к Чернышевскому, который ведь не успел в своей революционной деятельности сделать ничего, кроме опубликования ряда подцензурных статей (прокламация «К барским крестьянам», принадлежность которой Чернышевскому установлена только недавно, в данном случае не имеет значения).
Самым «просвещенным» либералам и радикалам из дворянской интеллигенции, даже тем из них, которые были в известной мере пропитаны «народническими» стремлениями, даже тем из них, которые считали себя. «неисправимыми социалистами» (Герцен), позиция Чернышевского и его деятельность должны были казаться полным «нигилизмом», святотатственным покушением на основные ценности культуры, отрицанием всех завоеваний человеческого духа, наконец — политическою бестактностью, способной лишь помочь политической и идеологической реакции. За всем этим, казалось им, может стоять только личная злобность, зависть и ни на чем не основанная самонадеянность. В Чернышевском они чувствовали надвигающуюся грозу, но не умели ее даже осмыслить. Литературная деятельность Чернышевского, отношение к нему его литературных противников, его судьба — одни из самых наглядных и один из самых драматических эпизодов классовой борьбы в литературе. Этот эпизод приобрел такую классически законченную, такую наглядную и такую драматическую форму потому, что он был прямым, непосредственным отражением напряженнейшего момента классовой борьбы в стране. В сфере литературных отношений это нашло свое выражение, между прочим, и в том, что у целого ряда современных Чернышевскому литературных деятелей — не только у таких людей, как Кавелин, Дружинин, Боткин, но и у таких, как (Тургенев, Толстой, Герцен, — мы находим ряд признаний, свидетельствующих о том, что Чернышевский, его образ, его стиль были для них прямо-таки физиологически невыносимы и неприемлемы. Здесь напряженность классовой борьбы буквально переросла в физическое отталкивание.
Граф Л. Н. Толстой писал:
«Новое направление в литературе сделало то, что все наши старые знакомые и ваш покорный слуга сами не знают, что они такое, и имеют вид оплеванных».
Он же писал Некрасову:
«Нет, вы сделали великую ошибку, что упустили Дружинина (литературного и политического реакционера. — Л. К.) из нашего союза. Тогда возможно было надеяться на критику в «Современнике», а теперь — срам с таким клоповоняющим господином».
Речь идет о Чернышевском. Вот она, графская, дворянская культура!
В этом же стиле, с той же физиологической ненавистью к революционеру Чернышевскому писал тонкий эстет и культурный европеец Тургенев:
«Современник» плох. Не то выдохся, не то воняет».
Эта физиологическая ненависть людей барской культуры к появившемуся на исторической арене представителю мужицкого демократизма, однако, пыталась найти себе теоретическое оправдание и прикрытие своего неказистого содержания высокими идеалами любви, красоты и искусства.
«В тихое интимное созерцание немногих людей истинного искусства, — отвечал Толстому его адресат Боткин, — ворвалась наша грубая, гадкая практическая жизнь».
А Толстой продолжал, имея в виду кружок Чернышевского:
«У нас не только в критике, но и в литературе, даже просто в обществе, утвердилось мнение что быть возмущенным, желчным, злым — очень мило. А я нахожу, что очень скверно».
Друзья Чернышевского очень хорошо понимали, о чем в данном случае идет речь у Толстого и что именно не нравится графу в облике Чернышевского и его соратников.
Некрасов, находившийся под прямым влиянием Чернышевского и Добролюбова, отвечал Толстому:
«Я стал бы на колени перед человеком, который бы лопнул от искренней злости, — у нас мало ли к ней повода! Когда мы начнем больше злиться, тогда будем лучше, то есть больше будем любить — любить не себя, а свою родину».
Тургенев, который больше Толстого разбирался в то время в политических вопросах, в своей оценке Чернышевского уже ближе подходит к действительному ядру столкновения. Мы уж приводили его слова:
«Книгу Чернышевского, — речь идет о диссертации Чернышевского, — эту гнусную мертвечину, порождение злобной тупости и слепоты, — не так бы следовало разобрать… Подобное направление гибельно… Это хуже, чем дурная книга, — это дурной поступок».
Немного позже Тургенев говорил о Чернышевском и Добролюбове:
«Эти господа — литературные Робеспьеры. Тот тоже не задумался ни минуты отрубить голову поэту Шенье»{117}.
Эти слова Тургенева подводят нас уже совсем близко к оценке существа разногласий, обусловивших беспредельно злобное отношение Тургеневых и Толстых к Чернышевскому. Эту суть выразил в том же 1861 году Катков, числившийся тогда еще в либеральном лагере и редактировавший журнал, в котором охотно печатались и Тургенев, и Толстой.
«Вы не бьете, — писал Катков, обращаясь к Чернышевскому, — не жжете. Еще бы! Вам бы руки связали… Но законы природы одни и те же в большом и малом. Вы не колорите, не жжете, но в пределах вашей возможности делаете то, что вполне соответствует этим актам; в вас те же инстинкты, которые при других размерах, на другом поприще выразились бы во всякого рода насильственных действиях. Что можете, то вы и делаете».
Иначе говоря: вы — революционер, которому только царский обруч связывает руки.
Профессор Никитенко в то же время выражал сожаление, что либеральные изобличения Чернышевского «касаются больше литературной стороны критикуемых статей, нежели их духа и направления. Впрочем, трудно и требовать другого способа изобличения от умеренно-либеральных журналов, потому что в таком случае они должны поднять щекотливые вопросы о предметах, священных в религиозном и нравственном отношении или важных в политическом смысле».
Как видим, либеральная среда отдавала себе достаточно точный отчет в том, что именно вызывает их ненависть в проповеди Чернышевского. Тот же Никитенко записал еще за несколько месяцев до ареста Чернышевского:
«Взят и великий проповедник социализма и материализма — Чернышевский».
А когда Чернышевский был действительно арестован, один из «чистейших и правовернейших людей 40-х годов», участник кружка Белинского и Герцена, для которого «немецкая философия и Шекспир продолжали быть высшими откровениями всемирного смысла» (характеристика Владимира Соловьева), отвечал на сомнения историка Соловьева в закономерности ареста Чернышевского:
«Как вы странно рассуждаете, ну какие тут доказательства?!.. И какая у вас черная неблагодарность. Вас избавили от зловредного человека, который чуть-чуть не запер вас в какую-то фаланстерию, а вы требуете каких-то доказательств».
Кавелин в те же дни писал Герцену:
«Аресты меня не удивляют и, признаюсь тебе, не кажутся возмутительными. Это война: кто кого одолеет… Такого брульона, бесстактного и самонадеянного человека я никогда еще не видел. И было бы за что погибать!»
Круг завершился. Между чувствами сознательного защитника интересов крепостников и корреспондента шефа жандармов и чувствами лучших представителей дворянской либеральной интеллигенции по отношению к проповеднику крестьянской революции не оказалось никакой разницы.
Одни требовали ареста Чернышевского ради охраны своих поместий и владельческих прав; другие находили этот арест естественным и не испытывали по поводу него по отношению к правительству ничего, кроме благодарности.
Так споры об искусстве, эстетических и философских направлениях были переведены на язык голых классовых отношений.
Чувства дворянской среды к Чернышевскому были устойчивы. Уже в 80-х годах Б. Чичерин, ученейший русский гегельянец и консервативнейший дворянин-помещик, говорил:
«Было время, когда Россия стояла на здоровом и многообещающем пути: это были первые годы царствования Александра II. Но потом началось революционное брожение и все спуталось, и так идет до сего дня. Всему виновник Чернышевский: это он привил революционный яд к нашей жизни».
ГОРАЗДО выше той либерально-дворянской среды, отношение которой к Чернышевскому мы рассмотрели, по своему политическому чутью и политическому опыту стоял Герцен. Но и в его отношении к деятельности Чернышевского нет ничего, Кроме раздражения и инстинктивного отталкивания, причины которого нетрудно рассмотреть в самой социально-политической программе Герцена.
Как только для Герцена выяснилось общее направление деятельности Чернышевского, Добролюбова и их кружка, он открыто напал на них за то, что они беспощадно осмеивали мелкотравчатый либерализм тогдашней оппозиционной литературы.
Для Герцена это нападение революционеров на либералов было «отвратительно и гадко». Его статья против Чернышевского и Добролюбова называлась «Очень опасно!» и оканчивалась скверным, но — увы! — столько раз впоследствии повторявшимся намеком на то, что революционеры, борясь с либералами, служат реакции. Начатая Чернышевским борьба с половинчатым и трусливый либерализмом казалась Герцену «скользкой дорогой», по которой можно «досвистаться не только до Булгарина и Греча, но и до Станислава на шее».
Иначе говоря Герцен прозрел в единственных подлинных революционерах своей эпохи чуть ли не наймитов царизма. Нетрудно вспомнить из истории последующего революционного движения такие же попытки либеральной и мелкобуржуазной мысли очернить подлинных революционеров обвинением в служении интересам господствующих классов.
В 1860 году кружок Чернышевского сделал попытку выяснить Герцену истинное положение дела. Письмо в «Колоколе», написанное если не лично Чернышевским, то несомненно одним из его политических друзей и отражающее взгляды его группы[20], говорило:
«Помещики-либералы, либералы-профессора, либералы-литераторы убаюкивают вас надеждами на прогрессивность стремлений нашего правительства. Но не все же в России обманываются призраками… Крестьяне и либералы идут в разные стороны. Крестьяне, которых помещики тиранят теперь с каким-то особенным ожесточением, готовы с отчаянием взяться за топор, а либералы проповедуют в эту пору умеренность, исторический постепенный прогресс и кто их знает, что еще… Не увлекайтесь толками о нашем прогрессе, мы все еще стоим на одном месте; во время великого крестьянского вопроса нам дали на потеху, для развлечения нашего внимания безыменную гласность, но чуть дело коснется дела, тотчас прихлопнут… Нет, не убаюкивайтесь надеждами и не вводите в заблуждение других. Не отнимайте энергию, когда она многим пригодилась бы… Вы все сделали, что могли, чтобы содействовать мирному решению дела. Перемените тон, и пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит в набат! К топору зовите Русь. Помните, что сотни лет губит Русь вера в добрые намерения царя»{118}.
Вопрос был поставлен прямо. Герцен отвечал тоже достаточно ясно:
«К топору, к этому последнему доводу притесненных, мы звать не будем до тех пор, пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора…. Где же у нас та среда, которую надо вырубать топором?.. Мы за какими-то картонными драконами не видели, как у нас развязаны руки. Я не знаю в истории примера, чтобы народ с меньшим грузом переправился на другой берег.
«К метлам» надо кричать, а не «к топорам»… Кто же в последнее время сделал что-нибудь путное для России, кроме государя? Отдадим и тут кесарю кесарево»{119}.
Герцен стоял за реформу. Чернышевский — за народную революцию. Герцен боялся народной революции; Чернышевский в подготовке ее видел единственное достойное применение сил действительных сторонников освобождения крестьян. Немудрено, что Чернышевский и его друзья казались Герцену «слишком угрюмыми», хотя поистине неведомо, чему было радоваться Чернышевскому, наблюдая либеральное издевательство над народными интересами.
Через несколько месяцев после цитированного обмена политическими письмами Герцен попытался в статье «Лишние люди и желчевики» (в которой под лишними людьми подразумеваются либералы 40-х годов, а под желчевиками — революционеры типа Чернышевского) дать художественное воспроизведение коллективного лица тогдашних революционеров. Художественная наблюдательность Герцена помогла ему запечатлеть в этом портрете некоторые действительно характерные черты кружка Чернышевского.
«Первое, что нас поразило в них, — писал Герцен, — это легкость, с которой они отчаивались во всем (то есть в либеральных надеждах на царскую волю и на действительное сочувствие либералов освобождаемому крестьянству. — Л. К.), злая радость их отрицания и их страшная беспощадность… Тоном своим они могут довести ангела до драки и святого до проклятия».
Мы видели уже, что «святые» дворянского либерализма и «ангелы» мирного преуспеяния действительно проклинали Чернышевского и готовы были засучить рукава, чтобы… руками жандармов вести с ним драку.
Статья Герцена была в топ всем врагам программы Чернышевского. Тургенев от имени всего либерального лагеря прислал Герцену свое «Спасибо! — и за нас, низших, заступился».
Со своей стороны либерализм владельческих классов, больше всего трепетавший революционного пути и пробуждения народных масс, казался Чернышевскому «мелким, презренным, отвратительным для всякого умного человека; для умного радикала таким же отвратительным, как и для умного консерватора; пустым, сплетническим, подлым и глупым либеральничаньем». Он считал себя чужим, не имеющим ничего общего с этой средой.
Это отношение к своим либеральным противникам Чернышевский сохранил на всю жизнь. Оно не было минутной вспышкой раздражения, неосознанным инстинктом, как в значительной мере у Толстого и Тургенева отношение к самому Чернышевскому. Эта была часть, и очень важная, неотделимая часть его политической программы.
Уже в 1883 году, вернувшись из двадцатилетней каторги и ссылки, на просьбу А. Н. Пыпина написать свои воспоминания о выдающихся литераторах его времени Чернышевский писал:
«Я был, во-первых, человек, заваленный работою; во-вторых, они все вели обыкновенный образ жизни людей образованного общества, а я был чужд привычки и склонности к этому, и их жизнь была чужда мне; в-третьих, я имел понятия, которым не сочувствовали они, а я не сочувствовал их понятиям. По всему этому я был чужой им, они были чужие мне»{120}.
Уклоняясь от просьбы написать свои воспоминания, Чернышевский писал в том же письме:
«Видишь ли, у меня не совсем такой характер, как у тебя. Ты любишь сдерживать себя, а я не охотник щадить то, что не нравится мне, когда речь идет о вопросах науки или литературы или чего-нибудь такого не личного, а общего. Поэтому я далеко не такого высокого мнения о некоторых из поэтов и беллетристов моего времени (речь шла о Тургеневе, Толстом, Островском, Гончарове и т. д. — Л. К.), как люди более мягкого характера. По-своему, я сужу о них совершенно добродушно. Но они мелкие люди, кажется мне. И совершенно добродушно высказываемое о них мнение человека, считающего их мелкими людьми, должно казаться жестким большинству публики, привыкшему считать их крупными людьми».
О своем отношении к Герцену уже в 1856 году, то есть когда Герцен стоял еще на вершине своей славы и представлял действительно самое боевое, самое передовое направление русской политической мысли, Чернышевский писал, что он «уж тогда имел образ мыслей не совсем одинаковый с понятиями Герцена и, сохраняя уважение к нему, уже не интересовался его новыми произведениями»{121}.
А после личного свидания с Герценом, ради которого Чернышевский совершил поездку в Лондон, он писал Добролюбову, что Герцен произвел на него впечатление лишь «Кавелина (то есть самого дюжинного либерала. — Л. К.) в квадрате»{122}.
«Авторитет Герцена, — писал впоследствии Чернышевский, — был всемогущ над мнениями массы людей с обыкновенными либеральными тенденциями, то есть тенденциями смутными и шаткими».
Переходя к характеристике Тургенева, Чернышевский продолжал:
«Тургенев ничем не выделялся по своему образу мыслей из толпы людей благонамеренных, но не имеющих силы ни ходить, ни стоять на своих ногах, вечно нуждающихся в поддержке и руководстве… Нет никакой возможности сомневаться в том, что каждый раз, когда я говорил Некрасову о Тургеневе, все было говорено тоном пренебрежения и насмешки над Ним… Не могу сомневаться, что от насмешек над Тургеневым я переходил к сарказмам над Некрасовым за то, что он так долго был дружен с Тургеневым»{123}.
Этого, пожалуй, достаточно для того, чтобы дать представление о глубине не только политического и социального, но и личного расхождения между такими людьми, как Чернышевский и Добролюбов с одной стороны, и лучшие представители культуры господствовавшего класса — с другой.
МЫ УЖЕ цитировали письмо Кавелина Герцену от 6 апреля 1862 года. Приходится повторить этот символ веры врагов Чернышевского.
«Не знаю, что вы скажете, а эта игра в конституцию меня пугает так, что я ни о чем другом и думать не могу. Разбесят дворяне мужиков до последней крайности… и пойдет потеха. Это ближе и возможнее, чем кажется. Наше историческое развитие страшно похоже на французское: не дай бог, чтобы результаты его были так же похожи… Я скоро буду всеми силами стоять за существующий беспорядок, то есть за все реформы, но против конституции. Дурачье не понимает, что ходит на угольях, которых не нужно расшевеливать, чтобы не вспыхнули и не произвели взрыва… Я счел бы себя бесчестным человеком, если бы советовал барину, попу, мужику, офицеру, студенту ускорять процесс разложения обветшалых исторических общественных форм…»
Вся история русского либерализма умещается в формулу Кавелина. В 1905–1917 годах Милюковы только повторяли эту формулу, а когда угли революционной борьбы, несмотря на все их противодействие, несмотря на их прямой союз с царизмом и крепостничеством, все-таки разгорелись, они бросились тушить их потоками народной крови в союзе с иностранными военными штабами. Полустолетняя история русского помещичьего и буржуазного либерализма целиком и полностью оправдывает отношение к нему Чернышевского. И всякий раз, когда мысль революционных кругов делала уступку либерализму или искала союза с ним, это было признаком ее измены подлинным интересам народа и вместе с тем изменою заветам Чернышевского. Клеймо этих измен лежит и на мелкобуржуазном народничестве 80-х и последующих годов, которое в своих постоянных колебаниях между либерализмом и революционной борьбой никогда уже не могло Подняться до подлинной революционности Чернышевского.
То выделение революционно-демократического движения из общелиберального освободительного движения, то освобождение трудящихся масс России от влияния либерально-буржуазной идеологии, над которым в течение десятилетий работал большевизм и которое являлось необходимым предварительным условием победы Октябрьской революции, было начато Чернышевским.
Вот почему Ленин во всей героической плеяде русских революционеров допролетарского периода чувствовал Чернышевского наиболее «своим», неоднократно напоминал его заветы и возвращался к его постановке некоторых основных проблем русского революционного движения.
Исхода из тупиков, в которые вели страну крепостничество и либерализм, Чернышевский искал в крестьянской войне. К революционной самодеятельности крестьянских масс он и апеллировал. Ни к какой другой силе в аграрной России 60-х годов подлинный революционер и социалист и не мог апеллировать. Но в этом и заключалась Ахиллесова пята политической деятельности Чернышевского, источник его утопизма.
Крестьянская масса сама по себе, без содействия и руководства пролетариата — не могла осуществить программы Чернышевского. Осуществленная же одним крестьянством, она бы дала не социалистический строй, к которому стремился Чернышевский, а лишь предпосылки широкого развития последовательной буржуазной демократии. Социально-политической природы крестьянства Чернышевский не понял Но это было не результатом ограниченности его способностей или узости его программы, а результатом ограниченности и узости тех социальных и классовых отношений, в среде которых приходилось действовать Чернышевскому.
«От его сочинений веет духом классовой борьбы, — писал Ленин, вспоминая Чернышевского накануне империалистической войны, в 1914 году. — Он резко проводил ту линию разоблачения измен либерализма, которая доныне ненавистна кадетам и ликвидаторам. Он был замечательно глубоким критиком капитализма, несмотря на свой утопический социализм»{124}.
Именно поэтому в борьбе за последовательную, идущую до конца крестьянскую революцию, в борьбе за социализм, в борьбе против либерализма и мелкобуржуазных колебаний народничества и оппортунизма, в борьбе за материалистическую философию и коммунистическую программу Чернышевский больше, чем кто-либо другой из революционеров допролетарской эпохи, был предшественником той партии, которая вела и привела рабочих и крестьян России к полному освобождению и от крепостничества, и от капитализма.
С 1860 года арест Чернышевского носился в воздухе, нависал, становился неизбежен. «С лета прошлого года носились слухи, что я ныне-завтра буду арестован. С начала нынешнего года я слышал это каждый день», — писал из тюрьмы Чернышевский. Ему представлялась возможность уехать за границу или в провинцию. Он остался на своем посту.