Через несколько месяцев после прибытия Чернышевского в Петербург, началась Крымская война и с нею — явное крушение всего режима. Во время войны о степени гнилости режима и о классовом характере войны можно судить по степени и сфере распространения пораженческих идей. Пораженчество было широкораспространенным явлением в буржуазно-дворянских и разночинных кругах России в эпоху Крымской кампании. Помещик, дворянин, монархист, верный сын православной церкви, откупщик и славянофил, А. И. Кошелев писал: «Высадка союзников в Крым в 1854 году, последовавшие за тем сражения при Альме и Инкермане и обложение Севастополя нас не слишком огорчили, ибо мы были убеждены, что даже поражение России сноснее и даже для нее и полезнее того положения, в котором она находилась в последнее время. Общественное и даже народное настроение, хотя и отчасти и бессознательное, было в том же роде»{36}. Пораженцем был не только Герцен, но и С. М. Соловьев, не только Кавелин, но и несгибаемый государственник правогегельянской школы Б. Н. Чичерин. Пораженцем был, конечно, и Чернышевский. Через несколько лет он писал по поводу войны Австрии с Францией и Италией: «В Западной Европе покажется ненатуральным и невероятным, чтобы даже австрийские немцы считали несчастием для государства тот случай, когда их правительство одерживало бы победы, и надеялись добра только от поражения своей армии. Но мы совершенно понимаем это чувство».
В феврале 1855 года Николай, сломанный неудачами своих войск, «изволил отбыть в Петропавловскую крепость». «Тяжелый тиран в ботфорах был наконец «зачислен по химии».
В щели явно оседавшего и разваливавшегося здания дворянской монархии с неодолимой силой «полез» — следует сказать «попер» — крестьянский вопрос. Крестьянские волнения по поводу призывов ополчения в 1854 и 1855 годах приняли неслыханные для России XIX века размеры. Слова о «второй пугачевщине» стали все чаще встречаться в дворянских беседах и официальных и полуофициальных записках, адресованных правительству. Ощущение «грядущей катастрофы» висело в воздухе. Недаром первый дворянин империи должен был через пару лет порекомендовать — и очень настойчиво — своим товарищам начать дело освобождения крестьян сверху, чтобы оно не началось само снизу. Он был напуган. На одной из поданных ему записок об уничтожении крепостного права он написал: «Автор отгадал мое основное опасение: как бы нам не опоздать». Слова были другие, смысл именно этот. Он торопил медленно поспешавший комитет по крестьянскому делу и писал на его докладах: «Повторяю еще раз, что положение наше таково, что медлить нельзя». Налицо были все элементы революционной ситуации.
Наличие ее в конце 50-х годов ныне не вызывает уже сомнения ни в ком. Ленин еще в 1901 году писал об этом моменте, что при наличных тогда данных — «самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восстание — опасностью весьма серьезной»{37}.
Такова была обстановка, в которой недавно явившийся в Петербург, никому неизвестный провинциальный учитель, Николай Гаврилович Чернышевский, занявшийся по приезде для заработка переводами английских романов и составлением компилятивных статеек для бесцветнейшего петербургского журнала, вырос быстро и неожиданно для всех, — но не для себя — в одну из центральных политических фигур эпохи. В этот исторический момент, один из поворотных моментов русской истории, у миллионов русского народа, судьба которого поставлена была на карту, не оказалось, кроме этого неизвестного учителя, никого, кто был бы подготовлен с такой последовательностью, силой, решительностью и мужеством, с таким умом и блеском сформулировать, предъявить и отстаивать его подлинные, насущные, кровные интересы. В этом тайна превращения скромного и застенчивого провинциала в вождя огромного исторического движения.
Мы сейчас сказали о «блеске» его выступлений. Но он был плохим оратором. Правда, за всю жизнь ему только один раз удалось выступить с публичной речью, но по внешности это выступление было неудачно. А о стиле его статей существует убеждение, что внешняя их форма тяжела и сера. Действительно, язык его прост, но не ярок, силен, но не блестящ, словарь не скуден, но монотонен.
Но вот как описывает впечатление от его статей человек, абсолютно чуждый всему духовному миру Чернышевского, абсолютно враждебный всей его деятельности: «В том лагере, к которому принадлежал Чернышевский, не было человека равного ему по смелости мысли, по энергии сектантской страсти, придававшей могучую силу его лучшим и наиболее важным статьям. Своим необычным упорством в известных литературных симпатиях и антипатиях, своею дерзостною решимостью затевать самые опасные сражения, преследовать соперника всеми возможными средствами, то раззадоривая его злою шуткою, то побивая его ловкими доказательствами и неожиданными, сенсационными сопоставлениями, он производил впечатление самого выдающегося человека эпохи. Фанатик по натуре, он с необузданною жестокостью нападал на сильнейших и талантливейших своих противников. Статьи его шумели на всех путях и перекрестках русской жизни, зажигая вокруг него все, что было молодо все, что умело пылко откликаться на всякое энергичное слово. В печати никто не умел победить Чернышевского… В обществе его репутация с каждой новой его статьею быстро росла и вырастала до степени авторитетной значительности и даже славы. Несмотря на грубый стиль («Грубостью часто кажется сила», — говаривал Чернышевский. — Л. К.), статьи его и теперь еще производят эффектное впечатление… Вырвавшись из стеснительных рамок приличия и последовательности (Эка чепуха! — Л. К.) публицистическое красноречие Чернышевского льется бурным потоком»{38}.
Это было написано в 90-х годах.
А другой заклятый враг дела Чернышевского, но сам замечательный стилист, писал еще через 10 лет, в 1905 году: «Уже читая его слог, чувствуешь: никогда не устанет, никогда не угомонится; мыслей — пучок, пожеланий — пук молний. Именно «перуны» в душе»{39}.
Сам Чернышевский в оценке своих внешних данных как писателя крайне скромен. В частном письме 1877 года он писал: «Собственно как писатель-стилист, я писатель до крайности плохой. Из сотни плохих писателей, разве один так плох, как я. Достоинство моей литературной жизни — совсем иное; оно в том, что я сильный мыслитель»{40}.
Чернышевский имел подлинное право сказать о себе последние слова, но почти в течение всей своей жизни этот мыслитель принужден был применять силы своего огромного ума в таких областях, которые сам считал второ- и третьестепенными с точки зрения поставленных им себе задач.
Он начал и долго время оставался литературным критиком. Как критик он завоевал себе положение в тогдашней литературе и в качестве такового стал руководителем авторитетнейшего тогдашнего журнала, некрасовского «Современника». А между тем, в одной из первых своих работ он писал: «Надобно признаться — доля литературы в историческом процессе, никогда не бывая совершенно маловажна, обыкновенно бывала и вовсе не так значительна, чтобы заслуживать особенного внимания. Литература почти всегда имела для развития человеческой жизни только второстепенное значение».
В статьях этого литератора, всю свою жизнь проведшего за письменным столом, не трудно найти много подобных признаний о второстепенной роли литературы. Ему хотелось говорить перед массами и руководить политической деятельностью масс, обстоятельства же поставили его в такие условия, при которых единственным его орудием было перо писателя.
Чернышевский написал обширный и, как мы покажем ниже, совершенно выдающийся трактат об эстетике. В то же время в самом этом трактате он сумел намекнуть на то, что тема его кажется ему не заслуживающей ни того времени, ни того умственного напряжения, которые он на него затратил.
В предисловии к своему труду он определяет его задачу как распространение новых начал, «господствующих ныне в науке», на область «наших эстетических убеждений» и тут же как бы мимоходом, добавляет: «если еще стоит говорить об эстетике». А когда этот трактат после долгих мытарств и сопротивлений со стороны власть имущих был напечатан, он сам, прикрывшись псевдонимом, написал о нем статью, в которой раскрыл в горьких иронических словах смысл этой оговорки.
«Нам кажется, — писал здесь Чернышевский о своем труде, — что автор или не совершенно ясно понимает положение дела, или очень скрытен. Нам кажется, что напрасно не подражал он одному писателю, который к своим сочинениям сочинил следующего рода предисловие:
«Мои сочинения — обветшалый хлам, потому что ныне вовсе не следует толковать о предметах, сущность которых разоблачается мною; но так как многие не находят для своего ума более живого занятия, то для них будет небесполезно предпринимаемое мною издание».
Если бы г. Чернышевский решился последовать этой примерной откровенности, то он мог бы сказать в предисловии так: «Конечно, есть науки, интересные более эстетики; но мне о них не удалось написать ничего; не пишут о них и другие; а так как «за недостатком лучшего, человек довольствуется и худшим», то и вы, любезные читатели, удовольствуйтесь «эстетическими отношениями искусства к действительности». Такое предисловие было бы откровенно и прекрасно»{41}.
А вот горькие слова Чернышевского о Белинском:
«Он грустит не о бедности русской литературы: ему грустно, что надобно рассуждать об этой литературе; он чувствует, что границы литературных вопросов тесны, он тоскует в своем кабинете, подобно Фаусту: ему тесно в этих стенах, уставленных книгами, — все равно хорошими или дурными; ему нужна жизнь, а Не толки о достоинствах поэм Пушкина»{42}.
Не трудно заметить, что эту характеристику можно целиком применить и к самому Чернышевскому. С полным правом следует отнести к нему слова: «Он тоскует в своем кабинете, подобно Фаусту: ему тесно в этих стенах, уставленных книгами».
Эстетика и вопросы литературной критики казались единственными областями, в которых в той или другой — конечно, в очень слабой и замаскированной — форме можно было если не говорить, то по крайней мере, намекать на дорогие Чернышевскому идем.
Но даже и эти области оказались не вполне подходящими. В воспоминаниях Ф. Н. Устрялова сохранился рассказ о сцене, происшедшей между его отцом, профессором Петербургского университета, и министром народного просвещения А. С. Норовым по поводу диссертации Чернышевского.
«Едва ли не накануне диспута А. С. Норов, проездом из Павловска в Петербург, встретился в вагоне с моим отцом.
— Николай Герасимович! что бы наделали! — воскликнул министр, увидев моего отца. — Как вы могли пропустить диссертацию Чернышевского? Вчера, ложась спать, я посмотрел ее. Ведь это вещь невозможная! Ведь это полнейшее отрицание искусства и изящного!.. Помилуйте!.. Сикстинская мадонна и Форнарина— итальянка-натурщица. К чему же сводится искусство? Это невозможно, невозможно!
Отец заметил, что диссертация одобрена советом, что экзамен выдержан магистрантом, диссертация напечатана, и день диспута назначен.
— Отменить! Остановить все это! Я не могу согласиться! — решил Норов. — Как хотите, но такая диссертация невозможна, и все это дело следует окончить».
Ясно, какая бы судьба постигла рукописи Чернышевского, если бы он предположил, что свои идеи он может развивать не по поводу учения о прекрасном, а, скажем, учения о политической экономии или государственном устройстве. Судьба эстетического трактата Чернышевского указывала только на один из двух возможных путей: надо было или вообще отказаться от публицистической деятельности или избрать сферу литературной критики, дожидаясь лучших времен. Чернышевский избрал последний путь и был, конечно, прав. Через два-три года своего пребывания в Петербурге Чернышевский мог несколько расширить круг тем своей журнальной деятельности, но и в 1861 году — в самый разгар «эпохи великих реформ», в расцвете «оживления» русской журналистики — Чернышевский, со злобой, с отчаяньем восклицал: «пиши о варягах, о г. Погодине, Маколее и г. Лаврове с Шопенгауэром, о Молинари и письмах Кэри… и сиди за этой белибердой, ровно никому ненужной… Тяжело писать дребедень, унизительно, Отвратительно писать ее… Грустно быть писателем человеку, который не хотел бы прожить на свете бесполезным для общества говоруном о пустяках»{43}.
Много ума, времени и бумаги принужден был потратить Чернышевский на темы, которые сам он считал второстепенными, маловажными, недостойными его сил, посторонними его основным интересам.
Собрание сочинений Николая Гавриловича Чернышевского содержит в себе очерки, статьи и исследования, посвященные самым разнообразным вопросам. Читатель найдет в нем статьи по философии, эстетике, истории, политической экономии, литературно-политические очерки, полемические заметки по текущим вопросам дня, стихи, рас», сказы и романы. Но по характеру своих интересов и по типу своей Деятельности Чернышевский не был ни историком, ни философом, ни политикоэкономом, ни литературным критиком, ни беллетристом. Он был политиком и им именно хотел быть.
Государственная власть всегда (является центром внимания политика. Политик всегда имеет дело с властью, он оспаривает эту власть, осуществляет ее или содействует ее осуществлению. По вопросам государственной власти Чернышевский писал меньше всего, и однако вся его деятельность сосредоточилась вокруг вопросов государственной власти. Чернышевский был первым русским политиком крупного масштаба, вышедшим не из дворянской среды и стремившимся сделать политическую власть орудием других, не дворянских классов. Эта основная роль Чернышевского в русской истории часто забывается, а между тем, без этой основной установки совершенно невозможно понять позицию Чернышевского по всем тем частным вопросам и во всех тех частных областях, по которым ему приходилось высказываться и в которых ему приходилось действовать. Выдающиеся критики (Белинский, Добролюбов), публицисты (Герцен), историки, политические обозреватели, популяризаторы науки, а тем паче беллетристы, действовали на почве русской литературы и до Чернышевского, и рядом с ним. Специфическая черта, которая выделяет Чернышевского из ряда этих выдающихся деятелей литературы и журналистики, заключается именно в том, что в его лице русская разночинная интеллигенция впервые осознала свои политические задачи, всесторонне продумала их и поставила их в центр своей деятельности, подчинив им все остальное.
Основным и определяющим явилось здесь то обстоятельство, что деятельность Чернышевского совпала с тем моментом, когда впервые в России XIX века создалась обстановка широкого революционного кризиса. Этот период открылся Крымской войной. События не переросли в революцию, а закончились выкидышем, — помещичьей реформой сверху, предупредившей и оттянувшей на многие годы революцию снизу. Но революционная обстановка, не приведшая к революции, все-таки была обстановкой революции, и какая бы «белиберда» и «дребедень» не служили поводом для статей Чернышевского, вся его литературная деятельность в Петербурге во всех ее деталях была лишь отражением подготовки и нарастания революционного кризиса.
Чернышевский стал идеологом и политическим вождем крестьянской струи в этом процессе ломки отживших экономических и политических отношений. Единственный во всей литературе тех годов, он стал живым воплощением «мужицкого демократизма», — так охарактеризовал его социальную функцию Ленин.
При том всеобщем и всестороннем потрясении векового крепостнического уклада, которое характерно для 50-х — 60-х годов, крестьянские массы не могли, конечно, (остаться пассивными зрителями планов и замыслов, касавшихся их дальнейшей судьбы. Эти массы были охвачены политическим и идеологическим возбуждением. Социальное содержание их движения было совершенно ясно: оно являлось протестом против попытки ограбления крестьянства под видом «освобождения», оно воплощало стремление крестьянской массы к овладению землей, находившейся в руках дворянства. Однако эти стремления не могли получить и не получили при тогдашних условиях достаточно точного выражения в практических лозунгах самых крестьянских масс. Чернышевский восполнил идеологически то, чего нехватало крестьянскому движению в его реальных формах: четкость политической мысли, идущий до конца демократизм, связь между лозунгом «земля» (переход всей помещичьей земли к крестьянству) и «воля» (освобождение от политической власти помещичьего государства). Эти положения, формулирующие требования крестьянской, то есть по своему содержанию буржуазно-демократической, революции, в данных конкретных условиях не могли не принять социалистической формы. Этот социализм не мог быть пролетарским социализмом; это был крестьянский социализм, социализм мелких товаропроизводителей, потребительский социализм равенства.
У самого Чернышевского — поскольку он в своих теоретических построениях опирался отнюдь не только на непосредственные интересы крестьянских масс, но и на итоги европейской мысли — этот крестьянский мелкобуржуазный социализм отнюдь не носил столь элементарного и наивного характера. Чернышевский, конечно, хорошо понимал, что переход земли к крестьянству на началах общинного землевладения, отнюдь еще не обозначает установления социализма. Он рассматривал завершение аграрной революции в России на началах крестьянского общинного землевладения как пролог и одно из важнейших условий дальнейшего социалистического переустройства всего общества, как важнейший пролом в принципе и системе частной собственности. «Пролог пролога» — назвал Чернышевский то свое произведение, в котором он в беллетристической форме пытался воспроизвести общественные настроения России в 1856–1857 годах{44}.
Это была, конечно, перспектива, проникнутая не научным, а утопическим социализмом, но и в этом своем виде программа крестьянской революции, выдвинутая Чернышевским, явилась открытым объявлением войны не только дворянской монархии, но и дворянскому и буржуазному либерализму. Это неизбежно наложило на всю деятельность Чернышевского, во всех ее областях, черты подлинной революционности, придало характер беспощадного отрицания и резкой непримиримости всем его выступлениям, касались ли они общих основ или каких-либо частностей идеологии господствовавших классов. Обе фракции-консервативная и прогрессистская — того класса, который держал в своих руках командные высоты экономики, политики, литературы и т. д., почувствовали себя одинаково задетыми проповедью Чернышевского. Так стал выходец из саратовского протоиерейского гнезда, автор трактата об эстетике и литературный критик — центральной политической фигурой эпохи.
…Но как между различными государствами спор, если имеет достаточную важность, всегда приходит к военным угрозам, точно так и во внутренних делах государства, если дело немаловажно… А от угроз доходит дело До войны.
ЦЕНТРАЛЬНЫМ вопросом всего положения было крестьянское дело. П. П. Семенов-Тян-Шанский, который из своих географических экспедиций вынес привычку к точности наблюдений, а в качестве члена правительственных комиссий имел возможность близко видеть весь ход дела «освобождения» крестьян, в своих «Мемуарах» следующим образом характеризует центр тяжести этого Центрального вопроса.
«…Самые дальновидные из дворян-помещиков великороссийских губерний очень хорошо понимали, (что центр тяжести отданного на их обсуждение дела состоял не в определении личных и юридических Прав… крестьян… что этот центр тяжести находился также не в административном устройстве… крестьянских обществ… Наоборот, весь Центр тяжести крестьянского дела находился, в глазах (дворян-помещиков и самих крестьян, в разрешении аграрного вопроса, а именно в определении прав обоих, доселе неразрывно связанных между собой крепостными узами сословий на земли их кондоминиума (совладения. — Л. К.). называемого поместием, на которые оба эти сословия заявляли свои неотъемлемые, по их мнению, права»{46}.
Два «сословия» заявляли свои «неотъемлемые» права на землю — в этом, действительно, заключалась сущность вопроса, поставленного экономическим крушением крепостного хозяйства. Личные и юридические права крестьян, а равно и административное устройство, говоря же общее и шире — устройство политическое находилось в непосредственной связи с этим вопросом о том, как будет решаться и как решится столкновение крестьянских и помещичьих интересов в споре о земле. Среди современников крестьянской «реформы» был один человек, отдавший себе полный отчет, во-первых, в связи политического устройства и борьбы за землю и, во-вторых, в том обстоятельстве, что предъявление двумя «сословиями» своего права на ту же землю есть как раз тот имеющий «достаточную важность» спор, в котором отстоять свое право можно лишь «прибегнув к военным угрозам», а далее и к «войне».
Этим человеком был Н. Г. Чернышевский.
Его историческое величие, прямо пропорциональное колоссальной тяжести впервые сформулированной им задачи, которую русский народ решил лишь через несколько десятилетий после его смерти, и заключается в том, что при первой же попытке крепостничества «облагодетельствовать» народ реформой «сверху» он сумел в ней, в этой «реформе» разглядеть голую попытку крепостническое самоукрепления, сумел разоблачить всю мизерность, все своекорыстие, всю контрреволюционную сущность воспевающего «реформу» либерализма, сумел, наконец, в борьбе и с крепостничеством и с либерализмом сформулировать принципы действительно революционной политики. Не им открывается история русской революции, но он открывает собой историю русского демократического революционного движения и, что еще примечательнее, он открывает эту новую и славную страницу революции как раз в тот момент, когда старые дворянские элементы последней— от оставшихся в живых декабристов и вплоть до Герцена— оказываются почти сплошь увлеченными потоком идущего сверху «обновления».
Апеллируя к революции в такой момент, Чернышевский не только бросал вызов всей «реформе» и всему торговавшемуся о «реформе» либерализму русских помещиков, не только концентрировал на себе всю злобу и ненависть разоблачаемых бюрократических и либеральных «обновителей», «освободителей» и «народолюбцев»; он клал принципиальную грань между реформистскими и революционными методами обновления страны, между прусским и американским типами ее развития.
После провозглашенного Чернышевским разрыва с либерализмом эта грань уже ни разу не могла стереться. Наоборот. Она должна была все более и более разрастаться. И если искать первых звеньев того столкновения политики, отражавшей интересы народных масс, с либералами, которое характеризует все революционные эпохи в Истории России, то этих первых звеньев надо искать в ожесточенных литературных схватках Чернышевского с либерализмом.
Что же обозначал уход Чернышевского в революционное «подполье»? Почему это «подполье» так не нравилось либералам, даже тем из них, которые (как Тургенев, а в первые годы издания «Колокола» и Кавелин) сочувствовали тоже «подпольным» изданиям Герцена?
Потому что уход Чернышевского в подполье обозначал апелляцию к революционной самодеятельности масс, — мотив совершенно чуждый не только Тургеневу или Кавелину, но и Герцену.
Теперь мы уже знаем, что история оправдала Чернышевского. Это случилось не так быстро, как того ожидал Чернышевский. Это не Изменяет того, что либеральная мысль была совершенно права, когда видела в Чернышевском своего опасного, живучего и сильного врага: она прозревала в нем отражение крестьянской массы, которую либерализм готов был — по-своему — «облагодетельствовать», но которую он отнюдь не желал видеть активной и самостоятельной политической силой.
В расхождении Чернышевского с либералами дело было не в социализме. Он не ждал от них социализма. Дело шло об аграрной программе и об их отношении к методам политического переустройства России.
В среде тогдашних либералов не было ни одного голоса за признание при «освобождении» собственностью крестьян той части земли, которая находилась в их фактическом владении при крепостном праве. Наоборот. Либералы сходились с крепостниками в признании «неотъемлемых прав» помещиков на всю землю. Основной вопрос о том, как должна быть распределена земля данного поместья между помещиком и крестьянами, согласно и единогласно решался и либералами, и крепостниками в том духе, что крестьянство никаких прав на землю не имеет. Разногласие начиналось только с вопроса о том, что будет выгоднее для помещика: «освободить» ли крестьянина без обязательства купить у помещика необходимый первому участок земли или уже при самом «освобождении» обязать крестьян покупкой этой земли. Тут вступали в свои права различия в хозяйственных интересах различных групп самих помещиков.
Черноземное дворянство, ценившее выше всего землю и готовое ее обрабатывать вольным трудом, стояло за полное «освобождение» Крестьян от земли. Дворянство промышленных, нечерноземных губерний стояло за обязательную покупку крестьянами части помещичьей земли. Это называлось «освобождением крестьян с землею», и люди, стоявшие за подобный план «реформы», почитались либералами. Глава этих либералов, Унковский, обосновывая этот план, писал: «…Справедливость требует, чтобы помещики были вознаграждены как за землю, отходящую из их владения, так и за самих освобожденных крестьян». «Выдача же капитала, — пояснял далее этот либеральный «освободитель», — необходима для поддержания помещичьих хозяйств и приспособления их к обработке наемными руками». Превращением крестьянской «души» вместе с принадлежащей ей землей в капитал-назвал впоследствии эту операцию историк-марксист{47}, и был прав. Но первым, кто понял эту подлинную суть «реформы», указал на нее и восстал против нее, был Чернышевский.
Столь откровенно выраженная мотивировка либеральной аграрной программы отнюдь не была личным достоянием Унковского. Известно, что первенство здесь принадлежит главе тогдашних либералов, сотруднику «Колокола», профессору Кавелину, идею которого о выкупе крестьянских наделов либеральная русская историография неизменно называет его «бессмертной заслугой в истории великой эпохи».
Либеральная мысль того времени выше этого Проекта не поднялась. Мало того. Она оказалась очень удовлетворенной и тогда, когда соответствующие ухудшения позволили правительству принять этот проект и ввести его в «Положение 19 февраля». Тургенев, которого нельзя упрекнуть в увлечении петербургскими реформаторами, поторопился уже через полтора года после 19 февраля записать: «Не должно забывать, что какие бы ни были последствия от «Положения» для дворян, — крестьянин разбогател и, как они выражаются, раздобрел от него»{48}.
Между тем, что же обозначало это совпадение исходного пункта либерального проекта с исходными пунктами крепостнической программы? Только то, что либеральный — по своему общему значению несомненно шедший по буржуазной линии — проект сам стоял на почве крепостнических отношений, что он был не проектом разрыва с крепостничеством, а приспособлением к крепостничеству. Этот проект оставлял в исходном пункте всего цикла преобразований 60-х годов нетронутой силу крепостников; этим самым он отдавал в руки последних всю последующую историю, и когда впоследствии либерализм стонал от «Василий» крепостников, когда он сам стал задыхаться в их объятиях, он в своей собственной истории мог найти объяснение силы последних. Интересы новой, буржуазной России ее либеральными представителями были с первых же шагов принесены в жертву классовым интересам крепостнического помещичьего землепользования; после этого само «наделение» крестьян землею должно было превратиться и превратилось в орудие их нового закабаления.
Либералы оказались слугами крепостников, более того, они указали старому крепостничеству те методы обновления и укрепления, которых сам он, быть может, не нашел бы, — вот что стало ясно Чернышевскому уже в тот момент, когда либералы казались — на поверхностный взгляд — носителями российского прогресса и самоотверженными борцами с силами старого режима.
Для Чернышевского было ясно, что этот спор между крепостниками и либералами во всяком случае велся за счет крестьянской массы, которой и крепостнический и либеральный план одинаково отказывали в земле, кроме как на тех условиях, которые были бы выгодны помещикам.
Большевики впоследствии, в разгар своей борьбы за революцию, неоднократно цитировали слова, в которых Чернышевский характеризует тогдашних либералов. «Эх, каши господа-эмансипаторы, все эти наши Рязанцевы[11] с компанией — вот Хвастуны-то: вот болтуны-то; вот дурачье-то!» Это в устах Чернышевского — далеко не просто бранные слова; в них помечены не личные свойства того или другого либерала, а обрисовано объективное положение тогдашнего либерализма. «Хвастунами, болтунами, дурачьем» оказывались либералы постольку, поскольку, отстаивая на словах освобождение крестьян, они на деле, своей практической программой укрепляли и подновляли крепостничество.
При таком противоречии между тем, что думал о своей роли либерализм (и что о нем думали многие простодушные люди), и тем, что он представлял на самом деле, — либералы неизбежно вырождались в хвастунов и болтунов.
«Толкуют: освободим крестьян, — говорил Чернышевский несколькими строками выше сейчас цитированных слов. — Где силы на такое дело? Еще нет сил… Станут освобождать. Что выйдет?
Натурально что:… выйдет мерзость»{49}.
Ясно, что хотел сказать Чернышевский этими словами. Он полагал, что «такое дело», как освобождение, не может быть и не должно быть сделано дворянами, что, будучи сделано их «силами» — оно выродится в «мерзость», что для действительного освобождения нужны другие силы, силы самого освобождающегося народа.
Экономическая программа такого освобождения неизбежно была прямо враждебна экономической программе реформаторов из дворянской среды.
В крестьянской программе, которую формулировал Чернышевский, о выкупе «и помину» не было. Кратко, но выразительно он изложил ее в словах: «Вся земля мужицкая, выкупа никакого! Убирайся, помещики, пока живы!»{50}
Полная экспроприация помещичьих земель — такова общая мысль аграрной программы Чернышевского. Он не мог ее, конечно, выразить целиком в своих подцензурных работах, но и в них он давал такие формулировки размеров реформы, которые представляли открытое покушение крестьянства не только на земли, уже обрабатываемые крестьянами, но и на ту часть земли, которая числилась под помещичьей запашкой. Уже в 1859 году в январской книжке «Современника» он говорил о «прибавках к прежнему наделу в таком размере, чтобы пространство земли, отходящей к крестьянам, сравнялось по объему с землей, которая останется за помещиками», и пояснял тут же, что «для этого нужно в очень многих поместьях очень сильно увеличить крестьянский надел; так, чтобы в общем итоге он увеличился почти на целую треть против нынешнего».
Это был минимальный расчет, на почве которого Чернышевский в 1859 году находил еще возможным разговаривать с помещиками.
Но если даже взять этот, так сказать, легальный минимум программы Чернышевского и сравнить его с тем, что было на самом деле осуществлено при «освобождении», то и этого будет достаточно, чтобы наглядно убедиться в колоссальных размерах той пропасти, которая лежала между помещичьей и крестьянской программой.
По расчетам А. Лосицкого, повторяемым всеми позднейшими исследователями этого вопроса, в 20 губерниях черноземной полосы при освобождении было отрезано от крестьянских наделов в пользу помещиков 23,6 % надельной земли{51}. Чернышевский, как мы видели, требовал минимальной прирезки в размере 33,3 %.. Сравнительно с минимальной программой Чернышевского крестьянство получило земли на 73 % меньше[12].
Эти 73 % земли, необходимых крестьянству и оставленных в владении помещиков, достаточно рельефно рисуют размеры противоречия между минимальными потребностями крестьянской массы и интересами «освободителей». Что могло быть перед лицом этого противоречия законнее той ненависти, которую питал Чернышевский к либерализму, воспевавшему «реформу»?
Но этого мало. Либералы стояли за выкуп. Чернышевский был решительно против него.
В романе «Пролог» Волгин (Чернышевский) убеждает своего собеседника не волноваться из-за общественной поддержки представителей либеральной бюрократии. «Вопрос не стоит того, чтобы хлопотать» — говорит Волгин. «Пусть дело об освобождении крестьян будет передано в руки людям помещичьей партии. Разница невелика». Между либерально-бюрократическим планом освобождения с землей и с выкупом и помещичьим планом освобождения без земли — «разница не, колоссальная, а ничтожная», — продолжает Чернышевский. «Взять у человека вещь или оставить ее у человека, — но взять с него плату за нее — все равно. Выкуп та же покупка. План помещичьей партии проще, короче. Поэтому он даже лучше. Меньше проволочек, вероятно, меньше и обременения для крестьян. У кого из крестьян есть деньги — те купят себе землю. У кого нет — тех нечего и обязывать покупать ее. Это будет только разорять их». — «Но освобождение с землей без выкупа невозможно», — возражает собеседник Чернышевского. — «Я и говорю: вопрос поставлен так, что я не вижу причин горячиться даже из-за того, будут или не будут освобождены крестьяне; тем меньше из-за того, кто станет освобождать их — либералы или помещики»…{52}
Чернышевский этими словами утверждал, что «сколько-нибудь действительного выхода» не было ни в помещичьем, ни в либерально-бюрократическом плане «освобождения». От либерально-бюрократического плана он ожидал пущего обременения и разорения для крестьян. Он даже предпочитал помещичий план, (конечно, постольку, поскольку последний способен был скорее толкнуть крестьянскую массу на революцию.
Именно по поводу этих слов Ленин писал: «Нужна была именно гениальность Чернышевского, чтобы тогда, (в эпоху самого совершения крестьянской реформы…, понимать с такой ясностью ее основной буржуазный характер, — чтобы понимать, что уже тогда в русском «обществе» и «государстве» царили и правили общественные классы, бесповоротно враждебные трудящемуся и безусловно предопределившие разорение и экспроприацию крестьян»{53}.
Выкуп фактически был данью, которую (вступившая на путь буржуазного развития Россия уплачивала крепостничеству, данью, которая надолго должна была обессилить само буржуазное развитие. В своем качестве верных слуг крепостничества либерализм стоял принципиально за эту дань. Эту дань заплатило — крестьянство. И надо сказать, что эта дань по своим размерам вполне походила на контрибуцию с завоеванной страны. Официальные данные свидетельствуют, что по 45 губерниям крестьяне заплатили в среднем за десятину на 79,5 % дороже, чем эта десятина действительно стоила по рыночным ценам 1863–1867 годов. В одной нечерноземной полосе крестьяне заплатили помещикам за землю 342 миллиона рублей, хотя ее действительная ценность не превышала 155–180 миллионов, а всего — вплоть до отмены выкупных платежей под влиянием революции 1905 г. — крестьяне выплатили помещикам 1 570 млн. руб. вместе 544 млн., которые стоила перешедшая к ним земли{54}.
Так выясняется реальное классовое содержание столкновения Чернышевского и «реформаторов» крепостнической империи.
Это было столкновение крестьянской демократии, стремившейся в силу своих классовых интересов к полному разрыву с крепостничеством и тем самым прокладывавшей путь свободному буржуазному развитию России, с дворянским либерализмом, не сходившим принципиально с почвы крепостнических отношений, отстаивавшим дворянское землевладение и выкуп как орудие нового закабаления крестьянства, и тем самым отдававшим дальнейшее развитие России всем мукам и страданиям «недостаточного развития капитализма». Это была борьба между прусским и американским путями развития страны, по гениальному позднейшему обобщению Ленина.
Негодование Чернышевского против либеральных сторонников «реформы» было предвосхищением того революционного протеста против основ «реформы», который зрел и назрел в широких народных массах в течение ближайшего полустолетия. Ясно и то, почему Чернышевский не находил нужным «горячиться» по поводу того, «кто станет освобождать крестьян — либералы или помещики». «Вопрос поставлен так, что я не нахожу причин горячиться», — писал он. Вопрос должен быть поставлен иначе, должен быть выведен за пределы торгов либерализма и крепостничества за счет демократии; а поставить его иначе может лишь самодеятельность трудовых масс, рассуждал Чернышевский, и все больше и больше искал путей общения с последней. Он нашел этот путь, спустившись в подполье: его ближайшие ученики под непосредственным его влипнем стали основателями первого общества со знаменем «Земля и воля», а ему самому принадлежит первое в русской истории непосредственное обращение— «к барским крестьянам». Этим он наметил путь всего дальнейшего развития русской революционной мысли, поскольку она высвобождалась из-под власти либеральных иллюзий.
Не иначе обстояло дело и в политической области. И тут Чернышевский не видел причин «волноваться», поскольку вопрос оставался в границах спора крепостников и либералов. И здесь единственный вопрос, который его действительно волновал, заключался в том: имеются ли достаточные силы, чтобы выйти за пределы спора либералов с крепостниками.
В эпоху, когда наиболее спутаны были представления о связи между характером экономической реформы и характером тех политических сил, которые ее проводили, Чернышевский по-материалистически представлял себе связь экономики и политики в решении крестьянского вопроса.
Уже в 1859 году Чернышевский непосредственно связывает общей цепью и крепостное право, и те силы, которые провозгласили крестьянскую реформу. «Все это, — пишет он в статье «Суеверие и правила логики», перечисляя российские нехватки, — все это и не только это, но также и крепостное право, и упадок народной энергии, и умственная наша неразвитость, — все эти факты, подобно всем другим фактам нашего быта, коренную, сильнейшую причину свою имеют в состоянии нашей администрации и судебной власти». И он еще яснее определяет эту «коренную причину», когда, иронизируя над негодностью русского языка к выражению известных понятий, пишет: «Азиатская обстановка жизни, азиатское устройство общества, азиатский порядок дел — этими словами все сказано, и нечего прибавлять к ним»{55}.
Нужно вспомнить, что это говорилось в то время, когда даже Герцен связывал все свои надежды с тем обстоятельством, что абсолютизм легко может «выбрать» путь народной политики, чтобы понять, как далеко ушел Чернышевский в своих политических взглядах от массы либерального общества.
Политические домогательства дворянства в эпоху «освобождения» крестьян в обеих своих формах — крепостнической и либеральной — исходили из одного и того же источника, из стремления оказать непосредственное влияние на ход крестьянской «реформы». Борьба вокруг экономической программы реформы внутри дворянства должна была отразиться и на характере его политических притязаний. Крепостники мечтали об аристократической олигархии, либералы непрочь были в своей борьбе с крепостниками фигурировать в качестве «народных, бессословных представителей». Но и самые крайние либералы не посягали на изменение самого характера власти. Драгоманов, которого трудно заподозрить в неумеренности, ссылаясь на самое «решительное» из либеральных выступлений той эпохи, на «адрес» тверского дворянства, писал: «Необходимо помнить, что движение, какое происходило тогда в дворянских собраниях, имело в виду не столько собственно конституцию, сколько именно реформу, полицейскую, судебную, административную, организацию земского самоуправления и т. д.».
Но все эти «реформы», неизбежно связанные с основной — крестьянской «реформой», так же мало соответствовали интересам крестьянской демократии и так же мало способны были ее удовлетворить, как и само «освобождение».
Это несоответствие было настолько ясно, что его понимал не только Чернышевский, он и Кавелин. Выводы их были очень различные, конечно. В то время как Чернышевский (понимал «волю» так же широко, как понимал «землю», Кавелин ярче других выразил либеральный страх перед волей, рекомендуя дворянству самоуправление как предельный лозунг.
Для характеристики либерализма эпохи Чернышевского не может быть ничего (более интересного, как письмо Кавелина к Герцену от 18 апреля 1862 г.
«Не знаю, что вы скажете, — писал Кавелин, — эта игра в конституцию меня пугает так, что я ни о чем другом и думать не могу. Разбесят дворяне мужиков до последней крайности… и пойдет потеха. Это ближе и возможнее, чем кажется. Наше историческое развитие страшно похоже на французское: не дай бог, чтобы результаты его были так же похожи… Я скоро буду всеми силами стоять за существующий беспорядок, то есть за все реформы, но против конституции. Дурачье не понимает, что ходит на угольях, которых не нужно расшевеливать, чтобы не вспыхнули и не произвели взрыва{56}.
«Я счел бы себя бесчестным человеком, — пишет тот же столп либерализма через месяц, — если б советовал барину, попу, мужику, офицеру, студенту ускоривать процесс разложения обветшалых исторических общественных форм»{57}.
Как в экономической, так и в политической области либерализм больше всего опасался, как бы освобождение крестьян не пошло по-французскому — то есть, на эзоповском языке того времени, по революционному — пути. Именно упоминание о нем и показывает, что Кавелин был не только либералом, но и либералом просвещенным, хорошо отдававшим себе отчет в сравнительной выгодности для классовых интересов дворянства и буржуазии различных путей освобождения крестьян. Этот либерализм уже в 50—60-х годах имел, однако, не менее просвещенного врага в лице Чернышевского. Последний недаром приблизительно в то же время, когда Кавелин высказывал опасение перед возможностью «французского» пути для русской демократии, в своих разговорах с Добролюбовым предсказывал: «Придет серьезное время… Подымется буря, вероятнее всего во Франции… В 1830 году буря прошумела только по (западной Германии, в 1848 году захватила Вену и Берлин. Судя по этому, надобно думать, что в следующий раз она захватит Петербург и Москву».
И перед лицом этого революционного метода проповедь реформы казалась Чернышевскому «мелким, презренным, отвратительным для всякого умного человека: для умного радикала таким же (отвратительным, как и для умного консерватора, пустым, сплетническим, трусливым, подлым и глупым либеральничанием»{58}.
При столь ясном понимании противоположности интересов крестьянской массы и дворянского и дворянско-буржуазного либерализма Чернышевский не мог не стать живым воплощением пробуждающихся сил революции против тех политических и экономических экспериментов, из-за размеров которых конкурировали либерализм и крепостничество. В эпоху крепостнического и либерального обмана народа «освобождением» он взял на себя трудную задачу разоблачения этого обмана, разоблачения всех тех бедствий, которые несло народу крепостническими руками проведенное «освобождение». Он не остановился перед тем, чтобы апеллировать к самой массе, призывая ее самое защищать свои нужды, никому не передоверяя этого дела. В тот момент масса не откликнулась. Вопрос был решен помимо ее, не по-французски. Но дело Чернышевского могло терпеть поражения, но не могло умереть. Он не принадлежал к «жрецам минутного, поклонникам успеха». «Будь, что будет, а будет и на нашей улице праздник», писал он. Он оказался прав в том смысле, что правильно наметил неизбежность столкновения, что понял движущие силы неизбежной революционной борьбы вокруг земли. Поэтому именно он в ту эпоху представлял будущее революции и всей страны, поскольку только народная революция могла вывести Россию из тупика азиатского крепостничества и либерального своекорыстия.
Первая широкая попытка крепостничества укрепить свое положение путем буржуазной реформы увенчалась сравнительным успехом. Крестьянство было освобождено без земли, но с обязательством покупать плохую землю по высокой оценке у помещика по одному его одностороннему требованию.
Либерализм не только не оказал достаточного сопротивления, но оказался певцом этой «реформы».
Крестьянская демократия принуждена была уступить почти без боя, отдав авторам «реформы» своего идеолога — Чернышевского — в качестве военнопленного.
Но развитие не могло быть остановлено.
Замедленным и трудным путем Россия переходила к новым социальным отношениям, покуда в ней не вырос пролетариат, класс, способный к решительной борьбе со всеми формами рабства. Тогда пробудилась и крестьянская масса, которую тщетно призывал Чернышевский.
Тогда организатор революций, которой суждена была победа, а не поражение, сказал, вспоминая своих предшественников на революционном пути: «беззаветная преданность революции и обращение с революционной проповедью к народу не пропадет даже тогда, когда целые десятилетия отделяют посев от жатвы»{59}.
Тогда вождь революции, которая осуществила на деле мечты и надежды Чернышевского-социалиста, восстановил перед народом его образ — как образ своего предшественника, назвал его предвидения «гениальными», его понимание современной действительности «глубоким и превосходным» и охарактеризовал его позицию так: «Чернышевский понимал, что русское крепостническо-бюрократическое государство не в силах освободить крестьян, то есть ниспровергнуть крепостников, что оно только и в состоянии произвести мерзость, жалкий компромисс интересов либералов (выкуп — та же покупка), и помещиков, компромисс, надувающий крестьян призраком обеспечения и свободы, а на деле разоряющий их и выдающий головой помещикам. И он протестовал, проклинал реформу, желая ей неуспеха, желая, чтобы правительство запуталось в своей эквилибристике между либералами и помещиками и получился крах, который бы вывел Россию на дорогу открытой борьбы классов»{60} — следовательно, на дорогу победоносной революции.
ОПИСЫВАТЬ последствия победы «реформы» над революцией в России 60-х годов излишне. Это значило бы написать историю страны с 19 февраля 1861 по 25 октября 1917 года. На 50 лет эта победа консервировала дворянскую монархию, остатки крепостничества, зверскую эксплоатацию трудящихся, сохранила Угрюм-Бурчеевых и Распутиных наверху, Держиморд и унтеров Пришибеевых внизу, держала страну на уровне азиатской отсталости в производстве, технике, культуре..
Историческое значение Чернышевского определяется тем, что в этот переломный момент он, во-первых, с наибольшей ясностью видел, куда ведет победа этого пути, во-вторых, с наибольшей решительностью боролся против этой победы, в-третьих, с наибольшей последовательностью противопоставил этому пути — путь революционной ломки. Он стоял за революцию не потому, что любил грохот революционных битв и блеск эффектных исторических сцен. Он не был любителем «эффектов». Он готов был признать в абстракции, что «мирный путь» развития «экономнее», и ряд исследователей, плохо понимавших его позицию и его иронию, поспешил сделать из этого кучу ошибочных выводов{61}. Правда, они могли при этом опираться на несомненно имевшиеся у Чернышевского в этом пункте противоречия, на ряд его высказываний в том духе, что столкновение взаимо-противопоставленных сил ведет к их растрате, что предпочтительнее силами разума преодолеть неизбежность прямого столкновения борющихся групп, т. е. на все те черты мировоззрения Чернышевского, которые отделяют последнее от учения Маркса о классовой борьбе как ведущем начале человеческой истории. Этих черт у Чернышевского много. От марксового понимания и истолкования классовой борьбы, ее основ, ее роли и ее хода он был далек. Чернышевский был представителем и идеологом крестьянской, а не пролетарской революции.
Но, во-первых, он твердо знал — мы в этом уже убедились, — что «мирный» путь, это — в данном конкретном случае — просто лживое слово для прикрытия грязной сделки двух фракций господствующих классов за счет и на спине трудящихся масс.
Он твердо знал, во-вторых, что «мирного» пути исторического развития вообще не существует, что это — историческая абстракция, лживая выдумка лакеев господствующих классов, называющих «мирными» те периоды истории, когда угнетенные «мирно», не протестуя несут иго, надетое на них угнетателями. Философия исторического процесса у Чернышевского носила совсем другой характер. Я знаю, что без конвульсий нет никогда ни одного шага вперед в истории, — записал он в 1850 году. — Разве и кровь в человеке движется не конвульсивно? Биение сердца разве не конвульсия? Разве человек идет не шатаясь?.. Глупо думать, что человечество может итти прямо и ровно, когда это до сих пор никогда не бывало»{62}.
Через 10 лет, открывая в «Современнике» отдел политического обозрения, он предпослал ему общее изложение своих взглядов на ход человеческой истории, на смену и роль в ней «мирных» и «революционных» периодов. Эти строки Чернышевского совершенно замечательны. Надо только, читая их, помнить, что Чернышевский писал под угрозой цензорского карандаша и что поэтому «революция», «революционный период» фигурируют здесь под именем «счастливого случая», «усиленной работы», «благородного порыва», «скачков» и т. п.
Вот эти строки Чернышевского:
«Исторический прогресс совершается медленно и тяжело… Сравните состояние общественных учреждений и законов Франции в 1700 году и ныне, — разница чрезвычайная, и вся она в выгоду настоящего; а между тем, почти все эти полтора века были очень тяжелы и мрачны. То же самое и в Англии. Откуда же разница? Она постоянно подготовлялась тем, что лучшие люди каждого поколения находили жизнь своего времени чрезвычайно тяжелою; мало-по-малу хотя не многие из их желаний становились понятны обществу, и потом, когда-нибудь, чрез много лет, при счастливом случае общество полгода, год, много три или четыре года работало над исполнением хотя некоторых из тех немногих желаний, которые проникли в него от лучших людей. Работа никогда не была успешна; на половине дела уже истощалось усердие, изнемогала сила общества, и снова практическая жизнь общества впадала в долгий застой, и по-прежнему лучшие люди, если переживали внушенную ими работу, видели свои желания далеко не осуществленными и попрежнему должны были скорбеть о тяжести жизни. Но в короткий период благородного порыва многое было переделано…
Прогресс совершается чрезвычайно медленно, в том нет спора: но все-таки девять десятых частей того, в чем состоит прогресс, совершается во время кратких периодов усиленной работы. История движется медленно, но все-таки почти все свое движение производит скачок за скачком, будто молоденький воробушек, еще не оперившийся для полета… Но не забудьте, что все-таки каждым прыжком она учится прыгать лучше, и не забудьте, что все-таки она растет и крепнет, и со временем будет прыгать прекрасно, скачок быстро за скачком, без всякой заметной остановки между ними. А еще со временем птичка и вовсе оперится и будет легко и плавно летать с веселою песнею… Таков общий вид истории: ускоренное движение и вследствие его застой, и во время застоя возрождение неудобств, к отвращению которых была направлена деятельность, но с тем вместе и укрепление сил для нового движения, и за новым движением новый застой, и потом опять движение, и такая очередь до бесконечности. Кто в состоянии держаться на этой точке зрения, тот не обольщается излишними надеждами в светлые эпохи одушевленной исторической работы: он знает, что минуты творчества непродолжительны и влекут за собою временный упадок сил. Но зато не унывает он и в тяжелые периоды реакции: он знает, что из реакции по необходимости возникает движение вперед, что самая реакция приготовляет и потребность и средства для движения. Он не мечтает о вечном продолжении дня, когда поля облиты радостным, теплым светом солнца. Но когда охватит их мрачная, сырая и холодная ночь, он с твердой уверенностью ждет нового рассвета и, спокойно всматриваясь в положение созвездий, считает, сколько именно часов осталось до появления зари».
Трудно было в царской подцензурной печати сказать яснее: историю движут революции, прогресс творят революции, так называемые «мирные эпохи» — это эпохи реакции, застоя, бессилия масс, торжества экоплоататоров.
Только через 45 лет после того, как написаны были эти строки Чернышевским, другой русский «публицист», вскрыв, развернул до конца, наполнил конкретным содержанием гениальные намеки и догадки Чернышевского. Завершая ту борьбу с апологетами «мирного» развития, которую начал на русской почве Чернышевский, этот «публицист» писал:
«Когда история человечества подвигается вперед со скоростью локомотива, это — «вихрь», «поток, «исчезновение» всех принципов и идей». Когда история движется с быстротой гужевой перевозки, это — сам разум и сама планомерность. Когда народные массы сами, со всей своей действенной примитивностью, простотой, грубоватой решительностью, начинают творить историю, воплощать в жизнь прямо и немедленно «принципы и теории», — тогда буржуа чувствует страх и вопит, что «разум отступает на задний план» (не наоборот ли, о герои мещанства? не выступает ли в истории именно в такие моменты разум масс, а не разум отдельных личностей, не становится ли именно тогда массовый разум живой действенной, а не кабинетной силой?). Когда непосредственное движение масс придавлено расстрелами, экзекуциями, порками, безработицей, и голодовкой, когда вылезают из щелей клопы содержимой на дубасовские деньги профессорской науки и начинают вершить дела за народ, от имени масс, продавая и предавая их интересы горсткам привилегированных, — тогда рыцарям мещанства кажется, что наступила эпоха успокоенного и спокойного прогресса, «наступила очередь мысли и разума». Буржуа всегда и везде верен себе;… везде эта ограниченная, профессорски-педантская, чиновнически-мертвенная оценка революционных и реформистских периодов. Первые— периоды безумия, folle iahre[13], исчезновение мысли и разума. Вторые — периоды «сознательной, систематической» деятельности… Дело в том, что именно революционные периоды отличаются большей широтой, большим богатством, большей сознательностью, большей планомерностью, большей систематичностью, большей смелостью и яркостью исторического творчества по сравнению с периодами мещанского, кадетского, реформистского прогресса. А господа Бланки изображают дело навыворот! Они убожество выдают за исторически-творческое богатство. Они бездеятельность задавленных или придавленных масс рассматривают, как торжество «систематичности» в деятельности чиновников-буржуев. Они кричат об исчезновении мысли и разума, когда вместо кромсания законопроектов всякими канцелярскими чинушами и либеральными реnnу-а-liner’ами (писаками, живущими с построчной платы) наступает период непосредственной политической деятельности «простонародья», которое попросту прямо, немедленно ломает органы угнетения народа, захватывает власть, берет себе то, что считалось принадлежащим всяким грабителям народа, одним словом, когда именно просыпается мысль и разум миллионов забитых людей, просыпается не для чтения только книжек, а для дела, живого человеческого дела, для исторического творчества».
Так писал Ленин в 1906 году, сжимая в эти пламенные строки великие уроки первой русской революции, — и не трудно видеть, что эти слова — величайшее оправдание схемы, выдвинутой в 1859 году Чернышевским против современных ему Бланков.
К этим Бланкам, к «принципиальным» проповедникам «мирного» пути, к либералам и прогрессистам, он не мог не питать органической ненависти. Ненавидя эксплоататоров, он ненавидел и их лакеев, честных и бесчестных, сознательных и бессознательных. Чернышевский хорошо понимал, что проповедь революции (крестьянской во время Чернышевского) возможна только путем окончательного дискредитирования, осмеяния и уничтожения всех надежд на реформистские пути развития.
Без всякого преувеличения можно оказать, что отношение Чернышевского к либерализму послужило прототипом отношений большевиков к кадетам и что именно Чернышевский создал в русской политической жизни ту традицию беспощадного отношения к либеральному реформаторству на всех стадиях революционного процесса, которая полнее всего и ярче всего выразилась в политике Ленина. И так же, добавим здесь, как отношение Ленина к либерализму было целиком оправдано всем ходом революции и в частности позицией кадетов в открытой гражданской войне 1917 и следующих годов, так и отношение Чернышевского к современным ему либералам было целиком оправдано ходом реформы 1861 года и ее результатами.
Но Чернышевский не был только теоретическим сторонником и проповедником революционного пути развития. Он хранил в себе также задатки гениального политического тактика. Условия для проявления этих задатков сложились весьма неблагоприятно. Для их выявления была открыта только очень узкая арена журнальной полемики и кружковой организации. Но присматриваясь к тому, как ставил Чернышевский политические вопросы, к методам его журнальной полемики, к его отношениям с литературно-политическими деятелями его эпохи, наконец, к его организационным шагам в деле сплочения вокруг себя единомышленников, нельзя не притти к заключению, что в лице Чернышевского мы имеем зачаточные черты тактика того же типа, которого в гениальном, всемирно-историческом масштабе увидел мир в лице Ленина. Это, конечно, очень высокая оценка, но чем больше вчитываешься в произведения Чернышевского, тем больше убеждаешься, что в этом сравнении нет преувеличения.
Потребовалась бы кропотливая, мозаичная, до сих пор еще не проделанная работа анализа различных высказываний Чернышевского, чтобы дать полную картину его тактических приемов. Мы не можем заняться ею здесь. Но общий набросок стратегического плана и тактической установки Чернышевского здесь необходим.
Суммируя отдельные намеки в его статьях и действиях и воспоминания современников, сопоставляя этот материал с окружавшей Чернышевского обстановкой, можно, кажется, с большой долей уверенности предположить, что рассуждал он так:
«Революционный кризис неизбежен. Он надвигается. Когда он придет, неизвестно. Но ждать его придется не слишком долго. Его основным элементом должно явиться крестьянское восстание. Без крестьянского восстания ничего мало-мальски серьезного произойти не может. Взяв в свои руки дело освобождения крестьян, правительство пока успешно оттягивает его, питая крестьян ложными надеждами, Но правительство и дворянство не хотят и не могут провести дело освобождения соответственно интересам и требованиям крестьянства. Крестьянство-неорганизованно, политически малосознательно. Оно ждет результатов обещанной реформы. Получив ее, оно неизбежно убедится, что его обманули. Разоблаченный на деле, выяснившийся для самых широких, для самых отсталых и забитых масс обман послужит действительным стимулом широкого, народного, массового революционного движения. Недаром Александр II готовится к моменту объявления «воли» перевести всю Россию на осадное положение, недаром он делит Россию на округа и во главе каждого заранее ставит военных генерал-губернаторов со сверхординарными полномочиями. Недаром на докладе своего министра, оспаривавшего необходимость специальных усмирителей ссылкой на то, что народ спокоен, царь написал: «Все это так, пока народ находится в ожидании, но кто может поручиться, что когда новое положение будет приводиться в исполнение и народ увидит, что ожидания его, то есть свобода по его разумению, не сбылись, не настанет ли для него минута разочарования? Тогда уже будет поздно послать отсюда особых лиц для усмирения»{63}. Противник предусмотрителен, надо быть предусмотрительным и нам.
Александр готовит для восстания военных генерал-губернаторов. Мы должны готовить своих руководителей. Подготовленных для этого людей мало. «Крестьянофилы» из дворян, либералы типа Кавелина при первых вестях о крестьянском движении перебегут в лагерь правительства. Их надо заранее трактовать как врагов.
Разбросанное по огромной стране, неизбежно плохо организованное движение может распылиться, изойти силами в отдельных местных вспышках, если оно не будет энергично поддержано из Петербурга, если в соответствующий момент в центре страны, в средоточии правительственной власти не найдется сильной, сплоченной, знающей свои цели, с готовой программой действий, группы твердых и решительных людей, которая возглавит движение. Мы должны готовиться к этому моменту и быть готовы к нему. В стране и в Петербурге нет другой группы, готовой и способной выполнить эту задачу, кроме той, которая признает своим руководителем Николая Чернышевского. Эта группа — единственный возможный идейный и организационный центр государственного переворота, кадры революционного правительства, без организации которого победа восстания невозможна. Она не должна позволить правительству заранее ликвидировать себя и тем обезглавить движение, свести к нулю шансы победы. Она должна действовать осмотрительно, все знать, за всем наблюдать, все контролировать, все подготовлять, но не вылезать преждевременно вперед. Зато в определенный момент она должна выступить открыто, решительно, без оглядки на возможные последствия и действовать энергично и беспощадно. Когда наступит этот момент? — Вероятно, вскоре после объявления обманной «воли», может быть, впрочем, он оттянется до 1863 года, когда должно закончиться размежевание земель между помещиками и крестьянами.
Легальные возможности ценны. Публика научилась читать между строк. Среди десятка тысяч читателей «Современника», вероятно, найдется несколько сотен таких, которые смогут стать руководителями движения на местах и верными агентами революционного правительства. Но «легальных возможностей» недостаточно. Надо в известный момент перейти к «нелегальным» орудиям воздействия, апеллировать прямо к народу, заговорить с ним прокламациями на понятном ему языке. С этим нельзя опоздать».
Таков план. В его рамки укладывается вся политическая деятельность Чернышевского конца 50-х и начала 60-х годов. Мы не знаем и, вероятно, не узнаем, в какой мере был прикосновенен Чернышевский к прокламациям «Великорусса», к поездке Михайлова в Лондон для печатанья «К молодому поколению», к студенческому движению, к делам тайных типографий в Москве, к первой «Земле и воле». Он был конспиративен из принципа и осторожен из правильного политического расчета. Но нет ни одного революционного, как ни одного общественного начинания тех дней, за кулисами которого не чувствовалось бы влияние Чернышевского. Оно несомненно налицо и в студенческом движении, и в в работе тайных типографий, и в «Литературном фонде», и в «Шахматном клубе» (невинные названия для двух тогдашних попыток создать в Петербурге нечто вроде политического клуба), и в «Земле и воле». Связи его чрезвычайно разнообразны. Е.го посещают — кроме товарищей по перу, среди которых и авторы имеющих вскоре появиться прокламаций, Шелгунов и Михайлов — и руководители студентов, и наиболее видные из представителей офицеров, окончивших Военную академию (среди них будущий начальник главного штаба и один из авторов прокламации «Что надо делать войску?», Н. Н. Обручев, будущие бригадные и корпусные командиры В. М. Добровольский и Н. Д. Новицкий, тогда настроенные очень радикально, С. И. Сераковский, в будущем начальник одного из крупнейших военных отрядов в польском восстании и т. д.). Все более крупные представители будущих «Великорусса», «Земли и воли», московского революционного кружка оказываются близко известными Чернышевскому. В то же время он поддерживает (связи с либералами (Кавелин) и не отказывается взглянуть поближе на людей, вершащих крестьянское дело в правительственной среде (Н. А. Милютина, Я. А. Соловьева и т. д.). Когда это становится необходимым в целях выяснения взаимных позиций, он совершает конспиративную поездку в Лондон, к Герцену, редактору единственного тогда бесцензурного органа русской печати. Он вмешивается даже своими «Письмами без адреса» в конституционное брожение среди верхов дворянства и теми же письмами ставит на очередь вопрос о личной роли и личной ответственности царя (Александр II и есть действительный адресат «Писем без адреса»). Он не оставляет таким образом без своего воздействия ни одного фактора складывающейся политической ситуации, расценивая каждый из них с точки зрения успеха подготовляемого и и ожидаемого массового народного восстания. Иначе говоря, он планомерно выполняет тактический совет, который впоследствии, на заре широкой политической деятельности русской социал-демократии, дал ей Ленин: «итти во все классы общества», понимая эту формулу в том именно смысле и преследуя ею те же цели, которые вкладывал в нее гениальный тактический расчет Ленина. В этом специфическом смысле формула это значила: — исподволь и планомерно подготовлять условия, при которых организованная и передовая группа революционеров, связанная с массами (в первую очередь — рабочими, во времена Ленина, в первую очередь — крестьянскими, во времена Чернышевского), могла бы встать во главе общенародного революционного движения. Конкретно это обозначало, во-первых, проникать со своей революционной проповедью во все слои общества, «контролировать» их действия, изучать заранее их возможные позиции в революционный момент, во-вторых, «подталкивать» годные для этого элементы к более решительным действиям, к более точным формулировкам своих надежд и требований, в-третьих, выковывать на этой работе всесторонне осведомленную, хорошо ориентированную во всем переплете общественных отношений, твердую в своей программе и в своей тактике руководящую группу революционеров, штаб народного движения, в-четвертых, обеспечить ей условия гегемонии в общественной борьбе.
В Петербурге 1857–1862 годов Чернышевский один сознательно, систематически, упорно работал над этими задачами.
В 1857 году Чернышевский говорил своей жене:
«Ты знаешь, я держу себя осторожно… Одно может повредить тебе с Володей [сын]: перемена обстоятельств. Дела русского народа плохи. Будь что-нибудь теперь, нам с тобой еще ничего. Обо мне еще никто не позаботился бы. Но моя репутация увеличивается. Два-три года, — будут считать меня человеком с влиянием. Пока все тихо, то ничего… Но не могу не видеть, что через несколько времени»… {64}.
Спустя некоторый срок жена Чернышевского говорила общему знакомому, повторяя, конечно, лишь мысли, внушенные ей мужем: «Вы знаете, как теперь начинают думать о нем. Но его время еще не пришло, они еще не понимают его мыслей; придет его время, тогда заговорят о нем… Я хочу, чтобы о моем муже говорили когда-нибудь, что он раньше всех понимал, что нужно для пользы народа, и не жалел для пользы народа не то что себя, не жалел и меня, — и будут говорить это!»{65}
«Наше время еще не пришло» — несомненно говорил себе Чернышевский, сидя над своим трактатом об эстетике, над статьями о Пушкине, над разбором стихов графини Растопчиной, даже составляя свои «примечания к Миллю», даже работая над статьями о начатой правительством крестьянской реформе. Он правильно считал, что «его время» начнется тогда, когда миллионы на деле узнают и увидят, какую «волю» приготовили для них царско-дворянские канцелярии, когда будут реальные шансы на то, чтобы сомкнуть свою деятельность с движением этих миллионов. Этот момент стал быстро надвигаться с опубликованием «Положения 19 февраля 1861 года».
На 19-е февраля круг Чернышевского реагировал немедленно четырьмя прокламациями. Член первой «Земли и воли», близко стоявший тогда к Чернышевскому, А. А. Слепцов в своих воспоминаниях писал: «Имелось в виду обратиться последовательно ко всем тем группам, которые должны были реагировать на обманувшую народ реформу 19 февраля. Крестьяне, солдаты, раскольники (на которых тогда вообще возлагали большие и весьма, конечно, ошибочные революционные надежды) — здесь три страдающих группы. Соответственно с этим роли были распределены следующим образом: Чернышевский, как знаток крестьянского вопроса… должен был написать прокламацию к крестьянам; Шелгунов и Николай Обручев взяли на себя обращение к солдатам; раскольников поручили Щапову, а потом, не помню по каким обстоятельствам, передали тоже Николаю Гавриловичу; молодое поколение взяли Шелгунов и Михайлов. О таком плане и его выполнении мне сказал сам Чернышевский, знал о нем и Н. Н. Обручев, потом из боязни быть расшифрованным уклонившийся от участия в общем деле»{66}.
Прокламация Чернышевского — замечательнейший документ русской политической мысли и выдающийся образчик русской революционной литературы. Вот ее начало:
К барским крестьянам.
Барским крестьянам от их доброжелателей поклон!
Ждали вы, что даст вам царь волю, — вот вам и вышла от царя воля.
Хороша ли воля, которую дал вам царь, — сами вы теперь знаете.
Далее идет поразительная, непревзойденная и до сих пор по своей точности, четкости, ясности, простоте, сжатости и убедительности, критика Положения 19 февраля. Никто, кроме Чернышевского, не мог с такой ясностью и силой вскрыть действительное, реальное, интересующее миллионы содержание этого запутаннейшего и каверзнейшего продукта дворянского творчества, облеченного канцелярскими крючкотворами в сотни параграфов. Нужно было так знать крестьянское дело, как знал его Чернышевский, так следить за всеми его фазами, как следил Чернышевский, чтобы с такой ясностью вскрыть народу весь обман, все заготовленные в нем для крестьянства скорпионы. В прокламации это сделано поистине мастерски.
Показав, что «освобождение» несет не волю, а новое рабство, прокламация спрашивает:
«А как же нам, русским людям, вправду вольными людьми стать? Можно это дело обработать, и не то, чтобы очень трудно было; надо только единодушие иметь между собой мужикам, да сноровку иметь, да силой запастись». О роли революционного центра, от имени которого обращалась к народу прокламация, в ней говорилось:
«А когда промеж вас единодушие будет, в ту пору и назначение выйдет, что пора, дескать, всем дружно начинать. Мы уже увидим, когда пора будет, и объявление сделаем. Ведь у нас по всем местам свои люди есть, — отовсюду нам вести приходят, как народ, да что народ. Вот мы и знаем, что покудова еще нет приготовленности. А когда приготовленность будет, нам тоже видно будет. Ну, тогда и пришлем такое объявление, что пора, люди русские, доброе дело начинать, что во всех местах в одну пору начнется доброе дело, потому что везде тогда народ готов, и единодушие в нем есть, и одно место от другого не отстанет. Тогда и легко будет волю добыть. А до той поры готовься к делу, а сам виду не показывай, что к делу подготовление у тебя идет… Мы все люди русские и промеж вас находимся, только до поры, до времени не открываемся, потому что на доброе дело себя бережем, как и вас просим, чтобы вы себя берегли. А когда пора будет за доброе дело приняться, тогда откроемся»{67}.
Нет никаких сомнений в том, что воззвание к народу отражало подлинные мысли Чернышевского: он хотел победы, а для этого мало-мальски подготовленного, мало-мальски организованного восстания. Он готовил кадры руководителей и агентов. Он собирался «открыться», то есть открыто выступить как глава народного движения в определенный момент. Вот почему, когда группа московской революционной молодежи, учеников Чернышевского, выпустила прокламацию, написанную в слишком экзальтированных тонах и призывавшую к восстанию в словах слишком общих, но зато чрезвычайно кровожадных, Чернышевский, несмотря на то, что по существу прокламация лишь повторяла его собственные мысли, по тактическим соображениям осудил это выступление. Выражаясь в позднейших терминах, он должен был оценить его как «левый заскок». Так именно и характеризует это выступление подготовленная к печати новая прокламация «Предостережение». Автор ее неизвестен, но она несомненно внушена Чернышевским[14]. «Предостережение» характеризует прокламацию москвичей как произведение людей «пылких» и «экзальтированых», но защищает их от «нелепых обвинений», заявляет, что «облегчение судьбы простого народа не будет слишком дорого куплено ценою революции», что русский народ — накануне восстания, и предостерегает публику от правительственной провокации и от паники. Весь этот эпизод свидетельствует, что Чернышевский относился с громадным вниманием к тому, что делается в революционной среде, и придавал огромное значение вопросам своевременности, серьезности и обоснованности революционных выступлений.
«Предостережение» кончалось словами: «Нас узнают только тогда, когда мы явимся сами в рядах народа». Это буквальное повторение заключительных абзацев воззвания «К барским крестьянам» и вместе с тем раскрытие смысла слов жены Чернышевского, самим Чернышевским вложенных в ее уста: «его время еще не пришло: время его придет».
Нельзя сомневаться: момент, когда Петербурга достигла бы весть о начавшемся народном движении, застал бы автора воззвания к крестьянам во всеоружии: план революционного переворота был давно обдуман, штаб движения намечен; на его столе лежал бы список членов нового революционного правительства и программа его действий. Оно было бы решительно и последовательно. Это было бы Правительство революционной диктатуры восставшего крестьянства против монархии и помещиков. Очистив страну от всех остатков и Пережитков крепостничества, оно попыталось бы провести ряд социалистических мероприятий. Во главе его стоял бы Н. Г. Чернышевский и вел бы дело революции твердо, решительно, энергично, не колеблясь принимать для обеспечения победы народа самые крайние и суровые меры.
Кто усомнится в этом, пусть прочтет следующие слова:
«Если большинство бывает виновно в том, что исторические дела бросаются обыкновенно, не будучи доделаны как следует, то предводители большинства еще чаще бывают виновны в том, что дело подавляется в самом своем зародыше гораздо прежде, чем большинство успело бы охладеть к нему. Великие люди едва ли не потому только и бывают великими людьми, что спешат ковать железо, пока оно горячо; умеют не терять дней, пока обстоятельства благоприятствуют делу. Но известно, что не может ковать железо тот, кто боится потревожить сонных людей стуком. Только энергия может вести к успеху, хотя б к половинному, если полного успеха почти никогда не дает история; а энергия состоит в том, чтобы, не колеблясь, принимать такие меры, какие нужны для успеха. И Суворов, и Наполеон, да и все великие полководцы, начиная с Александра Македонского…. известны тем, что не жалели жертв для одержания победы: их сражения были вообще страшно кровопролитны… Что о войне, то же самое надобно оказать и о всех исторических делах: если вы боитесь или отвращаетесь тех мер, которых потребует дело, то и не принимайтесь за него и не берите на себя ответственности руководить им, потому что вы только испортите дело… Кто не хочет средств, тот должен отвергать и дело, которое не может обойтись без этих средств. Кто не хочет волновать народ, кому отвратительны сцены, неразрывно связанные с возбуждением народных страстей, тот не должен и брать на себя ведение дела, поддержкой которого может служить только одушевление массы»{68}.
Эти слова написал Чернышевский в 1859 году. Можно ли усомниться, что в момент революции он осуществил бы их!
КАКОЙ же именно революции звал Чернышевский?
Как он представлял себе эту революцию?
Ленин ответил на этот вопрос с исчерпывающей полнотой и абсолютной исторической точностью. «Чернышевского и его учеников, — писал Ленин в своей первой крупной работе, через пять лет после смерти Николая Гавриловича, — одушевляла вера в возможность крестьянской социалистической революции». Их политическая программа была «программой, рассчитанной на то, чтобы поднять крестьянство на социалистическую революцию против основ современного общества»{69}.
Эта программа в эпоху 60-х годов не могла не оказаться утопичной. Ленин, применив учение Маркса к русским условиям, доказал, а ход классовой борьбы и история трех революций подтвердили, что широкое массовое революционное движение крестьянства в России было возможно только под руководством класса наемных рабочих, а социалистическая революция осуществима только в виде пролетарской революции, ведущей за собой определенные слои деревни — прежде всего крестьянскую бедноту — на борьбу с другими, капиталистическими элементами той же деревни. Материальных предпосылок осуществления социалистической программы Чернышевского в 60-х годах еще не существовало. Одним из важнейших элементов этих условий было оформление и классовая выучка пролетариата. Это потребовало нескольких десятилетий, отделяющих тот момент, когда Чернышевский выставил программу крестьянской социалистической революции, от момента массовой борьбы 1905–1917 годов.
Развитие общественных отношений после 60-х годов, однако, не отменяло задачу аграрной революции, выдвинутую Чернышевским, как полагали не только российские либералы, но и — меньшевистская социал-демократия. Эта задача оставалась в порядке дня, но она Должна была стать лишь одной из составных частей более широкой и более реальной программы пролетарско-крестьянской революции, в ходе своего развития перерастающей в социалистическую революцию.
С точки же зрения борьбы общественных сил в 60-х годах программа Чернышевского была крайним, наиболее полным, наиболее глубоким, наиболее последовательным выражением революционных тенденций крестьянских масс, их стремления освободиться не только от крепостной власти помещиков, но и от всех тех условий, которые создают закабаление громадного большинства трудящихся кучкой богачей. С этой точки зрения как нельзя более характерно, что Чернышевский никогда не разделял взглядов прогрессистов всех мастей на «освобождение крестьян», как на благо само по себе. Он всегда смотрел на уничтожение крепостного права помещиков над крестьянами лишь как на предварительный шаг, на элементарное условие гораздо более глубокой и революционной перестройки всех основ современного ему общества. Освобождение от крепостной зависимости он рассматривал не с точки зрения демократа, а с точки зрения социалиста, уже подвергнувшего самой резкой и очень глубокой социалистической критике тот капиталистический строй, который шел на смену строя крепостнического[15]. Петь дифирамбы смене крепостничества капитализмом Чернышевский представлял капиталистам и их идейной челяди. Сам же он мечтал об использовании кризиса государства, потрясенного Крымской войной, — для революционного массового выступления, и кризиса крепостнического хозяйства — для закладки хотя бы некоторых основных камней социалистического строя.
Естественно, что в насквозь почти аграрной России 60-х годов, в атмосфере «крестьянской реформы», этими основными камнями фундамента будущего социалистического строя Чернышевскому казались: полная экспроприация помещичьей земли и общественное пользование ею. Это было той брешью в Ненавистном для социалиста Чернышевского принципе частной собственности, которую — казалось ему — можно и должно было сделать, пользуясь обстановкой революционного кризиса 60-х годов.
Через 26 лет после удара, выбившего его из рядов активных бойцов, уже в год своей смерти Чернышевский видел основной признак политической платформы своей группы в признании того, что «освобождение из-под помещичьей власти само по себе еще недостаточно для улучшения быта освобождаемых крестьян и очень возможны такие обстоятельства, что судьба их станет хуже, чем была под властью помещиков».
Смысл этого намека полностью раскрывается письмом Чернышевского от июня 1857 года:
«Скажите, — писал он своему корреспонденту, стороннику либеральной формулы освобождения крестьян, — неужели невозможно сохранить принцип: «каждый земледелец должен быть землевладельцем, а не батраком, должен сам на себя, а не на арендатора или помещика работать»?… Как скоро допустим, что при эмансипации земля дается в полную собственность не общине, а отдельным семействам, с правом ее продажи, они продадут свои участки, и большинство сделается бобылями… Освобождение будет, когда — я не знаю, но будет; мне хотелось бы, чтобы оно не влекло за собой превращения большинства крестьян в безземельных бобылей. К этому я хотел приготовить мысль образованных людей, давно приготовленных к эмансипации»{70}.
Итак, не освобождение от крепостнической зависимости само по себе занимало мысль Чернышевского. Он считал эту реформу назревшей, неизбежной и настолько элементарной, что она не требовала особой пропаганды с его стороны. Задачей своей борьбы он ставил — создать такие условия освобождения, которые гарантировали бы наибольшее продвижение к социалистическому устройству общества.
Но принцип частной собственности на землю вышел из данного кризиса не ослабленным, а, наоборот, — укрепленным. Задача аграрной революции на базе экспроприации помещичьего землевладения осталась в наследство будущим поколениям, и в течение десятилетий, вплоть до Октябрьской революции 1917 года, продолжала быть одним из основных двигателей революционного процесса. А постольку и традиции революционной борьбы Чернышевского и его программа: поднять крестьянство на социалистическую революцию — не умирали, а оставались необходимой и чрезвычайно важной составной частью всякой подлинно революционной программы и тактики.
Для марксистов ясно, что строить социализм на крестьянской революции и мелком крестьянском земледелии, хотя бы на общинных началах, было утопией. Но именно в этой утопической форме, и только в ней, могла проявиться в России 60-х годов подлинно революционная постановка вопроса о борьбе крестьянства за полное освобождение страны от всяких и всяческих остатков крепостничества. Только ленинизм, опираясь на рабочий класс, освободив эту программу от утопических черт и прежде всего от ложного представления об «едином» крестьянстве, выделив в нем те слои, которые могут итти за пролетариатом в его борьбе за социализм, сумел воплотить ее в жизнь.