Крестьянство — наиболее важный фактор русской жизни. Оно составляет большинство населения страны. Крестьяне не только обрабатывают пахотные земли, но и владеют большей их частью. В Англии этот факт практически никому не известен. Как-то раз некий русский анархист читал беднякам из лондонского Ист-Энда лекцию о несправедливостях в жизни русского народа. Во время выступления он с пылким возмущением заявил, что в России одному крестьянину разрешено владеть лишь столькими-то акрами земли, но не больше. Аудитория дружно разразилась криками: «Позор!» Но острая ирония ситуации становится очевидной, если вспомнить, что никто из слушателей никогда не владел и даже в самых своих смелых мечтах не может помышлять о владении хотя бы клочком пахотной земли.
Средний читатель, имеющий некое смутное представление о России, вероятно, считает русского крестьянина крепостным, а значит дикарем, которого едва коснулась цивилизация, — существом, недалеко ушедшим от животного. В предыдущей главе мы уже отмечали, что крепостничество в России было не рабством, связанным с завоеваниями либо расовыми различиями и цветом кожи: оно стало результатом экономических условий в стране. Крепостное право было мерой, с помощью которой крестьянина, склонного к странствиям, привязали к земле, поскольку его странствия грозили государству экономическим разорением. Конечным итогом этой экономической меры стало моральное рабство и превращение крестьянина в собственность землевладельца. Когда разрабатывался закон, в конце концов установивший крепостное право, его авторы считали это положение импровизированным временным шагом, а не окончательным урегулированием отношений между землевладельцем и крестьянином. Результата — того, что это обернется рабством — они не предвидели.
Далее, на протяжении почти двух столетий рабства крестьяне никогда не упускали из вида тот факт, что это законодательство было лишь временной импровизированной мерой, порождением конъюнктуры. Более того, они оставались при твердом убеждении, что земля принадлежит им, принадлежит тем, кто ее обрабатывает, и если она временно оказалась в руках землевладельцев, то лишь потому, что монарх был вынужден одолжить ее помещикам в уплату за военную службу, жизненно необходимую ради судеб отечества.
В 1861 году произошла эмансипация крепостных, и это освобождение означало для крестьянина не только конец личного и морального рабства, но и нечто куда более важное — а именно, ему был возвращен земельный надел, который он считал своим по праву. Эмансипация крепостных была актом государственной экспроприации. Более 130 000 000 десятин земли (350 964 187 акров) навсегда перешли из рук помещиков в руки крестьян. В среднем каждому крестьянину досталось от восьми с четвертью до 11 акров: на севере он мог получить больше, на юге меньше. Государство выкупило эту землю у дворян — то есть землевладельцев, а крестьяне должны были вернуть эти деньги государству в виде ежегодных платежей, рассчитанных на пятьдесят с лишним лет. Государство для обеих сторон выступило в роли банкира: оно не только выложило «деньги на бочку» помещикам, но и ссудило деньги крестьянам. Крестьянин должен был выплачивать авансированные ему средства под шесть процентов годовых в течение 49 лет — вплоть до 1910 года.
В 1907 году эти выкупные платежи были отменены[49].
После освобождения крестьяне должны были, как это всегда было прежде, продолжать владеть землей сообща.
Во времена крепостничества каждый помещик владел тем или иным количеством земли и крепостных — их называли «душами», — принадлежавших к этой земле. После освобождения каждая группа крепостных, принадлежавших одному владельцу, становилась отдельной независимой общиной, которая коллективно владела землей. Переделы этой общей земли можно было проводить не чаще, чем раз в двенадцать лет, и то если за это перераспределение проголосует две трети сельского схода. Такое же большинство было необходимо для передачи любой части общинной земли в частную собственность.
Вся земля, пригодная для обработки, делилась между крестьянами в соответствии с количеством налогоплательщиков в каждой семье. Но поскольку характер земли различался в зависимости от ее местоположения, — где-то она была плодороднее, где-то скуднее, либо была более или менее удобной для обработки по другим причинам, например, находилась поблизости от села или далеко от него — вместо получения своего надела в виде единого участка каждый налогоплательщик в крестьянском хозяйстве получал несколько «полосок» земли в разных местах, чтобы раздел был справедливым.
Представим, что земля, которую надо разделить между Томом, Диком и Гарри, частично плодородна, частично скудна, а частично относится к средней категории, и каждый из них должен получить по акру. Том получит треть своего надела на плодородной земле, треть на скудной и треть на средней, и то же самое достанется Дику и Гарри. При переделе земли доля, получаемая каждым крестьянским хозяйством, менялась, поскольку эта семья к тому времени уменьшалась или увеличивалась.
С момента освобождения крепостных в 1861 году и вплоть до 1904 года, когда началась Русско-японская война, единственное важное изменение в систему крестьянского землевладения было внесено в царствование Александра III. В 1890 году[50] закон о крестьянском землевладении был дополнен положением о запрете выхода крестьянина из общины за выкуп. Причина состояла в том, что тогдашняя власть считала крестьянство благонадежным консервативным элементом и полагала, что общинное землевладение закрепляет этот консерватизм. В течение всего этого периода ситуация в сельском хозяйстве не улучшалась, а ухудшалась. Число помещиков в России уменьшилось наполовину; их место занимали крестьяне или купцы. Оставшиеся помещики либо сдавали землю крестьянам в аренду, либо пытались (в большинстве случаев безуспешно) наладить ее обработку на научной основе.
В 1904 году начался период политического брожения и всеобщего недовольства существующим строем. Среди крестьян это недовольство выражалось одной-единственной фразой: «дайте нам больше земли». По всей России прокатились крестьянские бунты, усадьбы помещиков сжигали, их скот пускали под нож.
В качестве политической меры предлагалась полная экспроприация помещичьих земель, но те, кто сталкивался с этим вопросом на практике, понимали: в экономическом плане это решит проблему лишь в отношении земли, которую помещики сдавали крестьянам в аренду.
Что-то, однако, надо было предпринять. По всей России каждый помещик продал крестьянам часть своей земли, а большая часть земель, прежде сдававшихся крестьянам в аренду и не обрабатываемых самим помещиком, стала их собственностью. В 1905 году приблизительно 25 % земли, все еще принадлежавшей помещикам, перешло в руки крестьян.
В 1910 году произошла еще одна великая реформа. В соответствии с законом, разработанным по инициативе П. А. Столыпина, крестьянин получил право выхода из общины и перевода своего надела в личную и неотчуждаемую собственность[51]. Более того, он мог обменять свои разрозненные полоски земли на единый (по возможности) участок такого же размера. Наконец, при желании он мог обратиться к государству за финансовой помощью в устройстве собственного хозяйства.
На бумаге все выглядело лучше некуда. В теории ситуация была такова — по желанию крестьянин может выйти из общины и стать независимым хозяином-собственником, но его никто не заставляет это делать. Еще во времена крестьянской реформы авторы закона об освобождении крепостных высказывали мысль, что решение вопроса об общинном землевладении лучше предоставить естественному ходу событий. Этой же идеи придерживалось и российское правительство, внося в Думу законопроект о крестьянском землевладении — а именно, было бы ошибкой и поддерживать общину искусственно, и уничтожать ее: правильный путь состоит в том, чтобы дать людям возможность самим, на индивидуальной основе, решить, хотят они оставаться в общине или нет.
На практике, однако, все происходило не так. В действительности, как из-за некоторых положений самого закона, так и из-за способов его применения, на крестьян оказывалось давление, чтобы они выходили из общины. Закон дает преимущества тем, кто из нее выходит, а те, кто хочет остаться в общине, оказываются в невыгодном положении. Чтобы объяснить, как это происходит, пришлось бы вдаваться в массу технических деталей. Тем, кого интересует эта тема, советую прочитать в номере журнала Russian Review за ноябрь 1912 года статью члена Государственного совета Российской империи Александра Мануйлова.
Но если объяснение, как это происходит, заняло бы слишком много времени, то раскрыть причины такого положения дел можно буквально в нескольких словах.
Закон о землевладении разрабатывался чиновничеством. Чиновничество же всегда трактовало крестьянский вопрос с политической точки зрения. Когда чиновникам казалось, что общинная система закрепляет консерватизм, они ее поддерживали (как я уже отмечал, так было в царствование Александра III, когда власти лишили крестьянина возможности выхода из общины); когда же после 1904 года они сочли, что община способствует распространению социалистических идей или может стать их основой, чиновники стали оказывать поддержку единоличной собственности на землю. Более того, в самом законе и его правоприменительной практике меньшинство (те, кто хочет покинуть общину) поддерживается в ущерб большинству, поскольку, по мнению государства, тем самым оно создает себе базу из благонадежных консервативных избирателей.
Несмотря на это давление, а может быть, как раз из-за него (хотя в некоторых губерниях России люди с готовностью изъявляют желание получить в постоянное владение свои наделы), по состоянию на 1910 год лишь 4 % крестьян воспользовались правом обменять свои полоски на единый земельный участок. До 1 января 1912 года число общин, подавших ходатайства о закреплении земли в частную собственность, составило только 4656; а из 45 994 общин поступило всего 174 193 ходатайства, то есть получается соотношение 1 к 3–4.
Конечно, сейчас еще рано делать общие выводы о результатах действия столь недавно принятого законодательства. Сравнения и аналогии с подобными законами в других странах — к примеру, в Ирландии — привели бы к неверным выводам, поскольку община существует только в России. Одно можно сказать точно: в настоящий момент русский крестьянин владеет землей. Он владеет либо полосками земли, принадлежащей общине — долями, которые подлежат периодическому переделу, либо получил эти полоски в постоянную личную собственность, либо обменял их на один участок и создал фермерское хозяйство.
В настоящее время крестьяне владеют подавляющим большинством сельскохозяйственных земель России, и каждой семье принадлежит как минимум шесть акров такой земли; в среднем же в густонаселенных районах — не менее 10 акров. В не столь густонаселенных районах севера и юга страны эта средняя цифра увеличивается.
Очевидно, таким образом, что крестьянин — это важный, даже самый важный элемент русского народа. Поэтому стоит разобраться в характере этого важного элемента, понять, что он за существо, и каковы движущие силы его поведения.
Для начала перечислим некоторые предвзятые мнения, от которых нам было бы полезно сразу же избавиться.
Первое из них заключается в том, что два столетия крепостничества привили русскому крестьянину некое раболепие. «Несмотря на то, что ему пришлось пережить период крепостной зависимости, — пишет сэр Чарльз Элиот[52] в своей книге „Турция в Европе“ (а сэр Чарльз Элиот знает Россию не понаслышке), — русский мужик не раболепен: для него бог и царь составляют одну категорию, а всех остальных он относит к другой категории, считая более или менее равными».
А Достоевский, говоря о Пушкине, отмечает, что величие этого поэта состоит и в том, что он распознал присущее русским людям самоуважение, которое проявилось в мужественном достоинстве их поведения после освобождения от крепостничества.
Несмотря на века крепостничества, русские люди, за исключением отдельных случаев, никогда не были рабами.
Думаю, это можно утверждать бесспорно, не опасаясь впасть в противоречие. Но прежде чем продолжить, хочу немного «расчистить почву». Читатель должен быть готов к тому, что не только в книгах о России, написанных иностранцами, но и в книгах о России, написанных русскими авторами, и в беседах не только с иностранцами, бывавшими и жившими в России, но и с самими русскими он обнаружит самые разные и противоположные идеи и суждения о характере русского крестьянина. С одной стороны, он услышит, что этот крестьянин умен, с другой — что он абсолютно туп. С одной стороны, что он гуманен, с другой — что жесток. Знакомясь с русской литературой, он увидит, что некоторые писатели возносят крестьянство на щит, называя его солью земли и средоточием национальной жизни, а другие — всячески поносят, считая неисправимой инертной массой, пропитанной невежеством и предрассудками. Французский историк Леруа-Болье в своей книге «Империя царей» (Empire des Tsars) рассказывает, как однажды, когда он путешествовал по Волге, некая дама сказала ему: «Что вам до нашего мужика? Это животное, из которого никто не сделает человека», и в тот же день один помещик заявил: «Я считаю самым умным крестьянином Европы contadino из Северной Италии, но и ему наш мужик даст сто очков вперед».
Кроме того, большинство русских скажут вам, что крестьянин довольно скрытен, и для стороннего наблюдателя из другого класса он скорее всего остается и всегда останется тайной за семью печатями. Общий результат всего сказанного, вероятно, таков: читатели могут с полным правом спросить меня: «А вы-то что можете знать об этой теме?» Думаю, именно на этот вопрос я обязан дать некий ответ, прежде чем продолжать рассказ о характере русского крестьянина.
Конечно, оснований притязать на то, что я могу поделиться кое-какими знаниями о русском крестьянине, полученными из первых рук, у меня немного, но, на мой взгляд, они есть и основаны не на том, что мы называем эрудицией. Я не специалист по тем сложным проблемам — экономического и иного свойства, — что связаны с жизнью русского крестьянства, но так уж случилось, что мне, так сказать, доводилось сталкиваться с русским крестьянином при весьма своеобразных обстоятельствах. За те годы, что я провел в России, я подружился с крестьянами из разных концов страны, и в моих поездках часто и подолгу общался и беседовал с ними. Но мои наблюдения в основном связны не с этим — а вот с чем: на протяжении почти всей Русско-японской войны я находился в Маньчжурии и, колеся между участками фронта, общался с русскими солдатами — а это выходцы из крестьян — зачастую совершенно на равных. Иными словами, я для этих солдат был уже не «барином» из высшего класса, а просто гражданским человеком, сопровождавшим армию, каковых в Маньчжурии во время войны было множество, — у которого, как они считали, у самого есть барин. Однажды меня даже спросили, где же мой барин, и когда я ответил, что я сам себе барин, крестьянин, говоривший со мной, заметил: а я-то думал, вы из простых.
Итак, я много раз встречался с солдатами, был их попутчиком, останавливался вместе с ними на ночлег как один из них, делил с ними пищу и кров, разговаривал на равных. Именно этот опыт позволил мне увидеть те вещи, понять те нравы и обычаи, которые в ином случае я оставил бы без внимания. В почерпнутых таким образом знаниях я утвердился в ходе дельнейших поездок по России, особенно когда мне порой доводилось путешествовать в вагонах третьего класса. Но как такового всего этого было бы недостаточно, чтобы я был вправе рассказывать о русском крестьянине. Это дало бы мне материал, но не средства для его использования. Притязать на право использовать этот материал дает мне один простой факт: я очень люблю русского крестьянина.
Вот что пишет Достоевский о любви Пушкина к русскому крестьянину: «„Не люби ты меня, а полюби ты мое“{1} — вот что вам скажет всегда народ, если захочет увериться в искренности вашей любви к нему. Полюбить, то есть пожалеть народ за его нужды, бедность, страдания, может и всякий барин, особенно из гуманных и европейски просвещенных. Но народу надо, чтоб не за одни страдания его любили, а чтоб полюбили и его самого. Что же значит полюбить его самого! „А полюби ты то, что я люблю, почти ты то, что я чту“ — вот что значит и вот как вам ответит народ, а иначе он никогда вас за своего не признает, сколько бы вы там об нем ни печалились»[53].
Я тоже, говоря о своей большой любви к русскому крестьянину, имею в виду, что я чту то, что чтит он, и его взгляд на жизнь, понятия о добре и зле кажутся мне разумными и правильными. Вот по этой причине я со всем должным смирением заявляю о своем праве вынести некоторые суждения из моего опыта жизни среди русского народа и поделиться ими с английским читателем.
Итак, перейдем к главным чертам характера русского крестьянина. В первую очередь — и это самое важное — он чрезвычайно религиозен, причем его религиозность основана на здравом смысле.
«Мистицизм, — заметил как-то мистер Честертон[54], — у Карлейля, как и у всех его подлинных адептов, был лишь высшей формой здравого смысла. Как мистицизм, так и здравый смысл состоит в ощущении бесспорности некоторых истин, которую невозможно доказать формально».
Именно в этом смысле русский крестьянин — мистик. Религия пришла к нему не из книг или изучения теологических наук; она — результат его опыта, опыта весьма сурового и горького. Первый и важнейший элемент всего мировоззрения крестьянина заключается в том, что он верит в Бога, во всем видит Божью волю, а человека, не верящего в Бога, считает ненормальным и даже не только ненормальным, но и глупым. Он верит в Бога потому, что не верить кажется ему неразумным.
В качестве свидетелей в пользу этого довода можно с легкостью привлечь множество самых славных имен в русской литературе. Но на мои слова можно возразить (на мой взгляд, это ложное возражение, но тем не менее оно возможно), что писатели и поэты идеализируют действительность, видят в других то, что ощущают в самих себе, или то, что хотят видеть; поэтому из всех русских литераторов я «вызову» лишь одного свидетеля. Это Н. Гарин[55] — инженер, купивший землю в деревне и много лет посвятивший исключительно ее возделыванию. Таким образом, он был вовлечен в повседневный, непосредственный контакт и общение с крестьянами.
Рассказ о своих впечатлениях он начинает так: «В своих беседах и общениях с крестьянами я невольно знакомился с их внутренним миром. При этом знакомстве меня поражали, с одной стороны, сила, выносливость, терпение, непоколебимость, доходящие до величия, ясно дающие понять, отчего русская земля „стала есть“. С другой стороны — косность, рутина, глупое, враждебное отношение ко всякому новаторству, ясно дающие понять, отчего русский мужик так плохо живет. Жили на деревне в одной избе два брата — один женатый, другой холостой. У женатого пятеро детей, хозяйка, он один работник; неженатый брат живет в семье, но помогает через силу, — он и стар, и болен. Заболевает и умирает работник. На руках старика остается семья, которую он берется прокармливать своими слабыми трудами. Сбережений, запасов — никаких. В избе ползают полуголые ребятишки, все простуженные; плачут; изба холодная, грязь, спертый воздух, теленок кричит; умерший лежит на лавке, а у старика на лице такое спокойствие, как будто всё это так и должно быть.
— Трудно тебе будет сам-восемь кормиться? — спрашиваю я.
— А Бог? — отвечает он.
Бог всё: голодная смерть смотрит в развалившееся окошко гнилой лачуги; умирает последний кормилец; куча ребятишек, невестка недужная, похоронить не на что, а он себе спокойно на вопрос участия отвечает: „а Бог?“ — и вы слышите силу, непоколебимость, величие, не передаваемое словами».
Дополню этот рассказ кратким свидетельством из первых рук. Это лишь один из множества случаев, которым я стал очевидцем в своих путешествиях по России.
Это произошло несколько лет назад, зимой, в одном провинциальном городке. Поздно вечером я шел по одной из главных улиц. Была оттепель — мостовая и тротуары покрыты талым снегом. Уже стемнело. Дойдя до угла перед большой площадью, я вдруг услышал приглушенные, непрекращающиеся всхлипы. Оглянувшись, я увидел, что на тротуаре, прислонившись спиной к стене дома, сидит маленький мальчик, явно крестьянский сын — он тихо, но горько плакал. Он всхлипывал размеренно, негромко, без остановки, не так, как захлебываются рыданиями дети, когда упадут или поссорятся, но, казалось, он готов выплакать все свое маленькое сердечко. Мальчик не пытался привлечь внимание, да и сам не обращал внимания ни на меня, ни на кого-либо еще. Погруженный в свое горе, он не замечал ничего вокруг. Я остановился и спросил его, что случилось. Он ответил, что отец отправил его в город что-то купить (что именно, я уже не помню) и дал денег, но эти деньги у него украли. Сумма была совсем небольшая, но теперь он боится возвращаться домой. Я тут же дал мальчику денег; он встал, вытер слезы и перекрестился, а затем, не говоря ни слова, пошел домой. Он поблагодарил Бога, говорить спасибо кому-то еще было незачем. И когда он крестился, на его лице было выражение такой искренней благодарности, которую мне никогда не доводилось видеть у кого-либо другого, но мне он не сказал ничего. Да и зачем? Это Бог, а не я, пришел ему на помощь: вы же не благодарите скрипку после концерта за красоту мелодии.
Это был всего лишь рассказ о ребенке, но в России, как и в любой стране, именно в детстве в нас закладываются черты характера.
Объяснить обычному англичанину, как религия становится частью повседневной жизни русского человека, и особенно повседневной жизни крестьянина, довольно трудно. Сколько раз мне приходилось слышать и читать в газетах, что русский народ погряз во тьме суеверий! Наверно, если считать суеверием, когда религия для вас не сводится к докучной обязанности посещать воскресную службу, то русский крестьянин несомненно суеверен. Если относиться к религии без ложного стыда, не стесняться считать существование Бога непреложной истиной, молиться в присутствии других людей, ходить в церковь по воскресениям и праздникам, говеть в Пост и веселиться на Пасху, креститься перед едой, поминать святых, чтить иконы и мощи — суеверие, то русский крестьянин и правда суеверен. Но эту суеверность нельзя приравнивать к невежеству, ведь она была присуща таким людям, как Блаженный Августин, сэр Томас Мор, лорд Актон и Пастер[56] — а их уж никак не назовешь невежественными.
Заезжий иностранец порой видит, как русский крестьянин бьет земные поклоны перед иконой и раз за разом машинально крестится. Он скажет — это лишь пустой ритуал, не имеющий духовного значения. Но он будет не прав. Для русского крестьянина обряды и ритуалы его веры — нечто само собой разумеющееся. В их соблюдении он не более суеверен, чем суеверен англичанин, когда обнажает голову перед полковым знаменем. Если говорить о русском крестьянине, то для него неукоснительное соблюдение обрядов и ритуалов столь же естественно, столь же основано на здравом смысле, как и та неколебимая вера в Бога, в силу и волю Провидения, которую столь наглядно иллюстрирует Гарин в приведенном выше отрывке.
Русский крестьянин видит истинное соотношение вещей. Он верит в Бога естественным образом, поскольку существование Бога для него очевидно. Он ходит в церковь и соблюдает формальности своей религии, поскольку для него очевидно, что это правильно, как простой гражданин Англии считает правильным встать, когда заиграют «Боже, храни короля».
В других вопросах русский крестьянин может быть и бывает суеверным, но эти суеверия не вытекают из его религиозности. Его суеверия, как и у других народов, связаны с традицией; так, он верит в домового — духа, обитающего в доме, некогда хорошо известного и английскому крестьянину под именем духа-проказника. Мильтон[57] же называет его гоблином:
Другой о домовых толкует —
О Джеке с фонарем, о том,
Как Гоблин к ним забрался в дом,
Взял кринку сливок и за это
Так много им зерна до света
Успел намолотить один,
Что впору дюжине мужчин.
Затем косматый гость наелся,
У очага чуть-чуть погрелся,
Шмыгнул за дверь и был таков
Еще до первых петухов.
В России просто считается, что домовой обитает в домах. Не думаю, что кто-то приписывает ему склонность к трудолюбию. Он добродушен, но капризен. Домовой есть в каждом доме, он живет в уголке под полом. Если вы переезжаете в новый дом, следует уведомить об этом домового и пригласить его с собой. Забудете это сделать — и домовой обидится, останется на старом месте и будет враждебно относиться к другому домовому, которого привел с собой новый жилец. Два домовых начнут драться, бить посуду и ломать мебель, и так будет продолжаться до тех пор, пока не придет первый обитатель и не пригласит своего домового в новое жилище. После этого все опять будет в порядке.
Гарин рассказывает: «Спросишь [мужика]:
— Что же, по-твоему, домовой — чёрт?
Обидится: зачем чёрт — он худого не делает.
— Ангел, значит?
Плюнет даже.
— Один грех с тобой. Какой же ангел, когда он мохнатый?»[58].
Итак, крестьянин согласен с Мильтоном: у домового косматая шкура.
Домовой играет в семье роль своеобразного нравственного барометра, предсказывая будущие радости и горе. За ужином люди слышат, как он скребется, и тогда старший в семье спрашивает, что их ждет — хорошее или плохое. Если впереди что-то плохое, домовой бормочет «ху» (от русского слова «худо»), если хорошее — «ддд» («добро»).
В двух словах все это можно подытожить так: религия для русского крестьянина, если мы проанализируем этот вопрос (чего сам крестьянин, конечно, никогда делать не станет), — это рабочая гипотеза мироздания или, как выразился Мэтью Арнолд[59], «критика жизни», но кроме того еще и решение, философия, которую он почерпнул не из книг, не от профессоров или учителей, а из самой жизни. Она — плод его врожденного здравого смысла. И, соблюдая религиозные ритуалы, он опять же следует тому, что ему диктует: а) здравый смысл и б) обычай, существующий с незапамятных времен.
Поначалу может показаться, что подобную точку зрения усвоить нетрудно. Однако на собственном опыте я убедился, что англичанам ее понять нелегко. Они ездят в Россию, видят, как крестьяне бьют земные поклоны в церквях, целуют иконы, снимают шапки, проходя мимо храма, они видят толпы людей, стекающихся на службу по престольным праздникам, паломников, собирающих милостыню. И они говорят: «Какой отсталый народ! Какой суеверный!» Или, что еще хуже: «Какие очаровательные люди! Какие колоритные!» В первом случае они осознанно считают себя выше русских, во втором — неосознанно относятся к ним покровительственно. Первые жалеют людей, которых считают неразвитыми и отсталыми, вторые восхищаются ими, но источник их восхищения — презрение. Они не осознают, что презирают русских, но тем не менее это так. Их убежденность в собственном превосходстве столь непоколебима и тверда, что оно для них так же очевидно, как для русского крестьянина очевидно существование Бога.
С таким же добродушным, незлобивым презрением относится к иностранным коллегам английский рабочий, если ему случается трудиться за границей.
Припоминаю историю с английским садовником, работавшим во французском поместье. Заезжий англичанин спросил его, как он относится к французам. «О! — ответил садовник. — Французы — неплохие люди, если правильно с ними себя вести. Тогда с ними можно поладить. Нельзя им грубить, говорить с ними надо ласково, по-доброму. Но конечно, нельзя ожидать, что они будут работать так же, как англичане». Он относился к ним дружелюбно, терпимо, словно это были люди другой расы, страдающие не по своей вине некими серьезнейшими врожденными недостатками. Можно подумать, что он говорил о неграх, а не жителях Иль-де-Франс.
Именно так многие английские путешественники, и некоторые англичане, живущие в России, относятся к русскому народу. Они не знают, поскольку этому их не учили — ни в пансионах, ни в частных школах, ни в казенных школах, ни в гимназиях, и уж тем более в университетах — что когда-то все европейцы, и особенно англичане, воспринимали религию так же, как сегодняшние русские крестьяне. Если же им это известно, то они благодарят небеса, что некоторые европейские страны, и главное Англия, уже переросли эту отсталость и невежество, эту непросвещенную философию.
Ради объективности необходимо упомянуть, что такое отношение к религиозности русского крестьянина отчасти — но совсем по другим основаниям — разделяется просвещенными классами России, и особенно классами полуобразованными. На этом мы подробнее остановимся ниже. Но здесь есть огромное различие — русские из просвещенных и полуобразованных классов порой считают представления русских крестьян о религии детскими, но не потому, что они считают крестьянина низшим существом, дикарем или «туземцем». Они считают религиозность крестьянина детской потому, что для них всякая религия — нечто детское (будь то религия Папы Римского, Патриарха, Архиепископа Кентерберийского, миссис Эдди[60], Магомета или Будды), нечто такое, из чего сами они уже выросли. Но, как указал один российский писатель, русский интеллигент в среднем стоит не выше, а ниже религиозной мысли, поскольку попросту остается вне ее — и в этом смысле позиция интеллигента напоминает позицию среднего англичанина. По отношению к религии средний англичанин полагает, что он неизмеримо выше, просвещеннее русского крестьянина: ему и в голову не приходит, что он может стоять ниже. И пока его не посетит эта смиренная мысль, он не в силах понять религиозности русского крестьянина.
Как-то я разговорился о России с одной английской дамой, оказавшейся в Москве. Она заметила, что Москва очень интересна, но добавила: «Наверно, я говорю ужасную вещь, но во всех этих мечетях (мечетями она назвала христианские соборы и церкви, ритуалами и обрядами больше напоминающие о ранних столетиях христианства, чем церкви всех других стран Европы) всегда полно бедняков, и эти люди такие грязные». Мысль о том, что церковь — это место, где между богатыми и бедными не существует различий, куда и богач и бедняк может зайти в любое время, где богатые и бедные толкаются и стоят рядом в густой толпе на воскресной службе, была для нее абсолютно неизвестной и чуждой. И тем самым, осмелюсь заметить, она показала, что стоит не выше, а ниже религиозных норм русского крестьянина.
Что же касается суеверий, то они у русского крестьянина полностью отделены от религии. Они для него заполняют некий пробел. В области необъяснимого все, чего не касается религия, например приметы, крестьянин приписывает действию других сил, и как правило сил безвредных, вроде домовых; и в этом он опять же следует обычаю.
Я уже упоминал, что в основе религиозности русского крестьянина лежит здравый смысл. Точно так же здравый смысл — это становой хребет или движущая сила его материального, а не только духовного опыта, ключ к его методам работы и характеру его развлечений, его общественному кодексу, привычкам и обычаям: одним словом — не только к теории, но и к практике.
В прошлом много было написано об отсталости русского крестьянина, его косности, пристрастии к привычному, склонности цепляться за старое, нелюбви к новшествам, враждебности по отношению к любым формам прогресса. Во многих отдельных случаях эти обвинения, конечно, содержат немалую долю истины, но здесь следует сделать оговорку. Сейчас мы начинаем понимать: то, что на первый взгляд представляется косным упрямством, слепым и бессмысленным консерватизмом, на поверку в девяти случаях из десяти оказывается просто выбором наименьшего из двух зол, выбором, явно продиктованным здравым смыслом.
Теперь большинство специалистов-практиков по сельскому хозяйству в России признает: причина, по которой крестьянин упорно цепляется за устаревшие методы и остается глух к современным улучшениям и новшествам, не обязательно заключается в том, что он глуп или упрям, а связана с тем, что предлагаемые ему улучшения и новшества, какими бы превосходными они ни были сами по себе, в его ситуации скорее всего принесут ему больше вреда, чем пользы. Главное вот в чем: он слишком беден, чтобы ими воспользоваться, и старые методы для него — это меньшее зло, а новые — большее.
Поясню свою мысль на нескольких примерах.
Общепризнано, что в странах с континентальным климатом почва сохраняет необходимую влажность лишь тогда, когда ее вспахивают ранней весной, и все лето она должна пребывать распаханной. Следовательно, землю, лежащую под паром, надо пахать ранней весной для посева озимых. Крестьянин отлично это знает, но вспахивает ее не ранней весной, а уже под осень. Если спросить его почему, он ответит вам вопросом на вопрос, причем вопросом, на который у вас нет ответа: «Если я буду пахать ранней весной, куда мне девать мой скот?» Единственное место, где он может пасти скот, — это поле под паром, поскольку на остальной его земле растут посевы. А после сбора урожая он, естественно, может перегнать туда скот, чтобы тот питался стерней. Вот пример того, как кажущееся глупое упрямство на деле оказывается целесообразностью — выбором меньшего зла, продиктованным здравым смыслом.
Одно время крестьян изо всех сил убеждали пользоваться современным усовершенствованным плугом вместо того примитивного инструмента, что они предпочитали, — казалось, изобретенного еще в библейские времена. Многие отказывались. Но почему? Не потому, что новый плуг им чем-то не нравился как орудие труда, а потому, что у них не хватало капитала на его покупку (усовершенствованный плуг стоил 50 рублей, или 5 фунтов). А если бы для этого крестьянин занял деньги у богатого соседа-кулака, он рисковал потерять все свое имущество — в случае неуплаты долга его участок мог пойти с молотка. Так что в данном случае плуг старого образца (он стоил всего 5 рублей — 10 шиллингов) был меньшим злом, чем полное разорение.
При этом уже доказано: как только крестьянин накопил нужный капитал или получил возможность взять заем в кооперативном кредитном товариществе, он без колебаний приобретает стальной плуг или даже канадскую кукурузную жатку и вообще любое из существующих современных приспособлений.
В России сегодня широко преподается сельскохозяйственная наука. Открывается все больше сельскохозяйственных училищ, а число студентов-агрономов растет каждый день. Но самые сведущие ученые-аграрии твердо убеждены: все, что можно сделать для крестьянина, — это открыть ему глаза на имеющиеся возможности, объяснить, что можно сделать. Учить же его тому, как что-то надо делать, бесполезно. Он сам знает, как все делать, лучше любого теоретика. Многие столетия тесного и постоянного общения с землей дали ему больше знаний, чем любое образование и все теории на свете. Вы можете обратить его внимание на новые методы, которые стоит попробовать, на новые эксперименты, можете показать ему новые возможности, бесконечно расширять его кругозор, просвещать его, предоставить ему новые орудия труда — но в практическом приложении и использовании знаний вам надо не учить его, а у него учиться. Он обладает опытом, который может дать только практика — многовековая практика.
Недавно один из самых известных русских ученых-агрономов наставлял своих студентов в том же духе. Помните, говорил он: ваша задача — лишь раскрыть крестьянам глаза на новые возможности, но если вы столкнетесь с неприятием, ни в коем случае не настаивайте на своем. Возможно, крестьянин лучше понимает суть дела, его знания — плод опыта, накопленного бесчисленным множеством поколений. На мой взгляд, и я знаю, что многие русские согласны со мной, история, жизнь, философия и религия русского крестьянства иллюстрирует один архиважный факт: в конечном итоге большинство всегда право. Vox populi, vox Dei (глас народа — глас Божий). У него могут быть преходящие заблуждения, но дайте ему время, и в конце концов его точка зрения окажется верной.
На это могут возразить: «Неужели вы сторонник опасной и доктринерской точки зрения о том, что земля должна находиться исключительно в руках крестьян — ведь вы уже заявили, что крестьянин считает всю землю своей, и что она должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает? Неужто вы поддерживаете повальную экспроприацию земли — ликвидацию класса помещиков?»
На это я отвечу так: «Да, я думаю, что в конечном счете крестьянин прав, и думаю, что он прав, полагая, что рано или поздно земля не только должна, но и будет принадлежать ему».
В настоящее время в России существуют две категории помещиков: во-первых, это «отсутствующие землевладельцы», сдающие землю крестьянам в краткосрочную (как правило, от года до шести лет) аренду и не вкладывающие никакого капитала в постройки и другие усовершенствования{2}. Как я уже упоминал, в 1905 году значительная часть этих земель, арендовавшихся у отсутствующих помещиков, была продана крестьянам в собственность с помощью государственных земельных банков, и все в принципе признают, что остаток таких земель — все земли, которые крестьяне по-прежнему арендуют — тоже должны стать их собственностью на постоянной основе. На деле так и происходит (медленно и постепенно), опять же при помощи земельных банков.
Что же касается земли, обрабатываемой самими помещиками, то здесь дело обстоит по-иному. Это, как правило, крупные хозяйства, и в землю вкладываются большие капиталы.
Одно время (в 1905 году) некоторые политические партии и отдельные деятели предлагали решить земельный вопрос в России путем полной и немедленной экспроприации всех земель, принадлежащих помещикам. Но если в один момент провести полную экспроприацию земли, это не только вызовет экономический кризис, который ударит по помещикам, но и приведет к снижению стандартов ведения хозяйства и уменьшению продуктивности земель, что обернется обнищанием для самих крестьян.
Крестьяне, обладающие небольшим капиталом, а то и не имеющие его вовсе, не смогут поддерживать такие же высокие стандарты ведения хозяйства, как те, что мы наблюдаем у помещиков, и если землю, обрабатываемую по этим высоким стандартам, внезапно передадут им, они, пытаясь хозяйствовать на ней без необходимого капитала, будут получать меньший доход, чем сейчас, когда трудятся на помещичьей земле.
Но если полную и немедленную экспроприацию нельзя считать разумным, практичным и благотворным шагом, почему же крестьянин прав, ожидая того дня, когда вся земля будет принадлежать ему?
Прежде чем это может случиться, крестьянину нужны две вещи. Он должен приобрести: а) капитал и б) больше познаний в области агрономических методов и в других областях — иными словами, повысить свой образовательный уровень.
Все это уже происходит. Благодаря существованию кооперативных кредитных товариществ и земельных банков крестьянин получил возможность приобрести капитал. Кроме того, сегодня везде, по всей России, множится число сельскохозяйственных курсов и распространяются знания о передовых методах ведения сельского хозяйства. Это достигается благодаря учреждению корпуса участковых агрономов при земствах с задачей консультировать крестьян и фермеров по вопросам сельского хозяйства и повсеместному созданию опытных полей.
Когда крестьянин будет иметь достаточно капитала и знаний (а такая перспектива, судя по всему, — отнюдь не утопия), чтобы конкурировать с помещиком, обрабатывающим собственную землю, он попросту постепенно вытеснит последнего. Получив в свое распоряжение те же средства, что и землевладелец, крестьянин не просто сравняется с ним, но и превзойдет, заменит его, он станет хозяином положения и в силу этого со временем — собственником всех сельскохозяйственных земель в России. Таким образом, это преобразование может произойти без всякого экономического кризиса и риска для интересов государства.
У читателя может возникнуть вопрос: почему во время революционного брожения 1905–1906 годов, когда идея экспроприации буквально носилась в воздухе и всю страну сотрясали крестьянские волнения, мужики попросту не захватили все земли, принадлежащие помещикам? Ответить, что это предотвратила армия, оставшаяся верной властям, будет недостаточно. Солдаты — те же крестьяне, и, вероятно, все они были убеждены, что земля по праву принадлежит тем, кто ее обрабатывает.
Хотите верьте, хотите нет, но я в качестве ответа на этот вопрос повторю тот демократический тезис, который, как я знаю, многим не по вкусу, — большинство всегда право. А значит крестьяне, не зная этого четко, смутно осознавали или «нутром чуяли», что единственным непосредственным результатом такого захвата будет повальная анархия: присущий им здравый смысл подсознательно подсказал, что настаивать следует на частичной продаже земли, арендуемой у помещиков, и пока удовлетвориться этим предварительным шагом. Конечно, они не смогли бы так четко объяснить суть дела, но именно этим, по всей вероятности, и объясняется их поведение.
Повторю еще раз, чтобы читатель не думал, будто я навязываю ему свои фантазии или идеалистические теории: отдельный крестьянин зачастую действительно бывает упрямым, ленивым и отсталым, и все крестьяне нуждаются не только в обучении новым сельскохозяйственным методам, но и в общем, всестороннем образовании.
Отдельный крестьянин не изложит вам теорию наименьшего из двух зол. Он скорее всего будет отстаивать свои отсталые методы, говоря, что они наилучшие, или что мужики использовали их всегда, с незапамятных времен.
И все же, несмотря на это, те привычки крестьян, что стали результатом накопленного опыта, имеют, если приглядеться, прочную основу в виде здравого смысла — пусть даже отдельный крестьянин этого не осознает. Заложенные в незапамятные времена народные традиции и обычаи, сохраненная и накопленная мудрость крестьянства (древо, листьями которого служит бесчисленное множество русских пословиц и поговорок), в соответствии с которыми оно совокупно действует, рано или поздно будут признаны разумными и верными, хотя отдельный средний крестьянин, возможно, не в состоянии назвать причину, из-за которой он поступает по велению этой мудрости, доставшейся ему в наследство. Более того, вполне вероятно, что он не только не способен определить эту мудрость, но и сам не сознает ее. Тем не менее, как член сообщества, к которому он принадлежит, крестьянин будет по обстоятельствам применять унаследованную от предков мудрость, выражать ее своими повседневными поступками, и его отдельный голос вольется в тот общий хор, который мы порой считаем гласом Божьим.