Сильней грело солнышко землю, небесная синева становилась все глубже и прозрачнее, на улицах чувствовалось пробуждение природы. Голые ветви деревьев, там и сям выглядывавшие из-за садовых изгородей, как-то вдруг почернели и приободрились, приготовляясь одеться молодой листвой. Дороги побурели от осевшей на них грязи и навоза. Снег на крышах и в сугробах по глухим проулкам города превращался в рыхлый, ноздреватый фирн и сверкал на солнечных лучах своими кристаллами- льдинками. В прозрачном воздухе резко и весело звучали людские голоса, смех, окрики, отчетливо выделявшиеся из общего нестройного гама и шума городского движения. Тротуары делались мокрыми и грязными от рассыпаемого на них песку. На башнях и корпусах губернской тюрьмы все чаще устраивали свою стоянку азартно галдевшие галки. По утрам под окнами слышалось бурливое воркование голубей, воробьи задорно чирикали, озабоченные устройством своих гнезд, а гимназисты старших классов начинали уже мечтать о вечной любви, бродить с меланхолическими лицами по бульварам и улицам и кого-то отыскивать грустно-задумчивыми взорами...
Прошла еще неделя -- и журчащие ручейки воды, змейками извиваясь по обнаженным от снега камням мостовой, весело побежали по всем улицам. На некоторых из них, более низменных, эти ручьи сливались в широкие бурливые потоки, и здесь с утра до вечера копошились грязные мальчуганы, открывшие уже навигацию своих самодельных лодочек и пароходов. Пешеходы, встречая неодолимые затруднения при переходах с одной стороны улицы на другую, не сердились, а добродушно смеялись и подавали друг другу любезные советы, как перебраться... Извозчики еще не сменили санок на пролетки, и их худые клячи с трудом тянулись по улицам, выбирая более снежные и твердые места дороги на теневых сторонах, где не так развело; железные полозья санок неприятно визжали, а кованные ноги лошадей звонко брякали на встречных камнях. На лавочках за воротами посиживали в приятном созерцании весенней оттепели кучера и дворники, посасывая трубочки и тихо мурлыкая себе в бороды заунывные песенки родной деревни. Чернорабочие-поденщики, обкалывая лед с панелей, то и дело отрывались от работы; облокотясь на лом или лопату, они задумчиво сосредоточивались на каком-нибудь предмете и лениво чесали за ухом, пока домовладелец, усмотрев в этом нарушение своих интересов, не выводил из задумчивости сердитым окриком: "ну, чего рот-то разинул? р-работай! работай!" Тогда лентяй, быстро очнувшись, поправлял шапку, плевал себе в кулак и снова принимался долбить и обкалывать... Теплые шубы с меховыми воротниками появлялись на улице уже редко и свидетельствовали теперь не столько о качестве погоды, сколько о почтенных летах, плохом здоровье или общественном положении лица в шубе; зато нетерпеливые губернские девицы все чаще порхали в легких кофточках на ватке, с перетянутыми рюмочкой талиями и с лицами, скрытыми прозрачною дымкою цветных вуалей с мушками, да молодые люди, с первым пушком на губе, желая щегольнуть, ходили в летних пальто нараспашку. Курицы, роясь на проталинах по дворам, мечтательно тянули свое "ко-о-о-ко-ко-ко-о-о", а по вечерам, при задумчиво-грустном лунном свете, улицы пополнялись гуляющими, по преимуществу парочками, слышался сдержанный смех и разговор вполголоса; нежно звучало сопрано и гудел, как шмель, молодой энергичный басок, прорывались задорные нотки грудного контральто и певучие -- сладкого легкомысленного тенора...
Еще неделя -- и кое-где, по бугоркам, уже зазеленела первая мурава. На обсохших площадках мальчуганы начали играть в бабки. Беспрерывная трескотня извозчичьих пролеток огласила город; отвыкшему от нее за зиму уху эта трескотня казалась страшно громкой, веселой, энергичной и вполне гармонирующей с тем особенным стремительным движением куда-то, которое проявлялось теперь везде и во всем. Волга сломала свои оковы, -- и зимующие в затоке под городом пароходы, готовясь возобновить прерванное плавание, разводили пары, тяжело вздыхали, ухали и нетерпеливо гудели протяжными свистками... Ветви деревьев сделались эластичными, почки березы, сирени и акаций наливались, готовые лопнуть и показать свежую нежную зелень. Прилетели далекие гости-певуны: ласточки и жаворонки. Высоко-высоко по синеве безоблачных небес тянулись с юга вереницы уток, по ночам слышался гармоничный, как пастушеская свирель в степи, сигнальный крик журавлей, и гоготание диких гусей, проносившихся высоко-высоко над городом...
Весна шла быстро, готовая осыпать землю цветами, напоить воздух благоуханиями, наполняя сердца людей восторгами радости, любви и счастья...
Ожили с весною и чужестранцы. В их жизни совершилось целое событие: "Вестник" перешел в их руки. Евгений Алексеевич числился редактором-издателем, фактически же им был Владимир Николаевич Промотов, который, редактируя газету, довольствовался званием секретаря, в то время как секретарем была Зинаида Петровна. Силин вел литературные заметки и обзоры политической жизни, Промотов писал серьезные статьи по экономическим вопросам и научные обозрения, Зинаида Петровна вела боевой отдел "отголосков печати" и переводила с новых языков, а Евгений Алексеевич вел отдел "театр и музыка". Из старых постоянных сотрудников остался в "Вестнике" только репортер Козлов, бывший технолог, сильно запивавший господин, обремененный большим семейством и занятый исключительной мыслью, написать как можно больше строчек, конторщик да редакционный сторож Ильич, служивший при газете бессменно двенадцать лет, переживший трех издателей, пять редакторов и столько же направлений, не говоря уже о сотрудниках, которых Ильич называл не иначе, как уменьшительным именем "сотрудничков"...
Событие это перевернуло вверх дном не только образ жизни чужестранцев, но даже и самое настроение их. До сих пор им приходилось только разговаривать между собою или, как выражался Силин, промеж себя революцию пущать; -- теперь они могли разговаривать со всем русским обществом; теперь у всех было определенное систематическое дело, хорошее дело, нравственно удовлетворяющее, у всех было радостное настроение. Даже Силин, пришедший, как известно читателю, к выводу, что им нечего делать, повеселел, перестал брюзжать и принялся лихорадочно работать.
Промотовы сняли большую квартиру в доме Захара Петровича и часть ее отвели под редакцию и контору "Вестника". Квартира была заново отделана, с лоснящимися паркетными полами, с большими окнами, такая светлая, высокая и просторная... Весеннее солнце с утра до вечера смотрело в нее и приводило в восторг и редактора, и секретаря, и сотрудников. К двенадцати часам обыкновенно все сотрудники были в сборе. Промотов беседовал в своем кабинете с авторами, сотрудники сдавали материал и просматривали последние газеты, репортеры наскоро строчили свои отчеты и заметки, секретарь принимал подписку, объявления, высчитывал и выдавал гонорар. То и дело заходили обыватели: одни, чтобы поговорить насчет того, нельзя ли "продернуть" какого-нибудь Петра Иваныча, другие -- вручить свои стихи, третьи -- потребовать объяснения, почему поздно доставляют газету... Все это суетилось, говорило и двигалось... Жизнь начинала бить ключом...
Ежедневно сюда забегал и бывший издатель-редактор, Борис Дмитриевич Сорокин. Газетная работа и обстановка так въелись во все существо Бориса Дмитриевича, что ему трудно было сразу покончить все счеты с прежней жизнью и деятельностью. Каждый
день он забегал в редакцию, печально здоровался с сотрудниками и присаживался к одному из редакционных столов: просматривая газету, он по старой привычке брал иногда в руки ножницы и вырезывал из газет кусочки и ленточки, аккуратно складывая их перед собою...
-- Вы меня извините... Не могу... Такая тоска, знаете ли, по газетам и по всей этой сутолоке... Точно овдовел, -- грустно говорил он.
-- Вы, Борис Дмитриевич, опять в последнем номере окошек в Западную Европу наделаете -- смеялся Силин, -- нате вот вам вчерашний номер, ножницы, клей и кисточку, а этот номер отдайте... Мне он нужен для обзора...
Захар Петрович, на правах домохозяина считавший себя как бы членом редакции, тоже обязательно каждый день заходил в редакцию и неизбежно спрашивал:
-- Ну, господа писатели, что новенького слышно?
Потом обводил хозяйским оком комнаты и, заметив на полу чернильные пятна, нагибался, плевал и старался стереть их.
-- Вот это уж неладно... пол -- паркетный... Если в чернильницы налить чернил не много, а так наполовину, -- этих капель не будет... Ильич! -- звал он сторожа, -- надо, братец, за этим последить... Посмотри -- что тут... словно дождик чернильный прошел...
-- Без этого нельзя, -- строго и сухо отвечал Ильич, -- теперича где мы ни жили, без этого нельзя. Где пьешь, там и льешь...
Евгений Алексеевич заявлялся лишь к двум часам. Он спрашивал, нет ли каких-нибудь неприятностей, не придется ли ему ехать к цензору объясняться и, если все было благополучно, уходил, говоря: "ну, валяйте, валяйте"; когда же ему сообщали, что надо побывать у цензора, он морщился и сетовал на свою участь:
-- Моя роль -- самая жалкая: объясняться за всех, принимать на свою голову все нахлобучки и неприятности, быть может, со временем даже сидеть за диффамацию, -- и ни капельки славы! -- Эгоисты!
-- Зато у вас -- "театр и музыка", самый веселый и приятный отдел, -- укоряла его Зинаида Петровна.
-- Ну, до свидания, господа, я исчезаю...
-- Оставайтесь сегодня обедать.
-- Не могу... Я обедаю у Елены Михайловны...
-- Ну, так убирайтесь...
Однажды в контору "Вестника" зашел черноволосый с закоптелым лицом молодой парень в рыжих сапогах и спросил себе 120-ый номер газеты. Сверкавшие на черном лице белки глаз этого человека, закорузлые руки с порезами и шрамами и весь костюм в пятнах, лоснящийся и потертый, изобличали в нем рабочего. Бывшая в конторе Зинаида Петровна заинтересовалась, зачем этому парню понадобился 120.
-- Вас кто-нибудь прислал?
-- Нет, для себя.
-- Зачем же вам 120-ый номер? Вы купите свежий, нынешний.
-- Нет, мне надо 120-ый... Там одна статейка напечатана.
-- Вы кто такой?
-- На заводе у Картошкина работаю, литейщик.
-- Что же вам интересно в 120-ом номере?
-- Там есть одна штука... Про нашего брата.
Зинаида Петровна вспыхнула: ей было так приятно убедиться, что не на ветер бросают они свои слова.
-- Покажите мне, где эта статья! -- попросила Зинаида Петровна, раскрывая номер 120-ый "Вестника".
Парень сморщил лоб, тряхнул вихрами и стал водить закорузлым пальцем, обмотанным грязною тряпкою, по широкому полю газетного листа.
-- Где же она... тут должна быть... "Наши корреспонденции"... "Внешние"... А вот где: Германия! Тут!
-- Разве интересно?
Парень усмехнулся и кашлянул.
-- Конечно, интересно, -- сказал он и начал свертывать номер.
-- Пятачок? -- спросил он, положив медную монету на стол к Зинаиде Петровне.
-- Ничего не надо. Возьмите деньги! Как вас зовут?
Парень опять ухмыльнулся и, поматывая картузом в руке, спросил:
-- А вам зачем?
-- Хочу с вами познакомиться...
-- Когда так, -- Петр Максимыч Коровин! -- сконфуженно произнес парень и подержал в своей жесткой и сильной руке протянутую ему Зинаидой Петровной руку.
Присутствовавший при этой сцене Ильич стоял, заложив руки за спину, и не без удивления смотрел на это знакомство. "Чудит барыня", -- подумал он и заметил парню:
-- А ты, братец, натоптал тут порядочно...
-- Ничего. Где вы, Петр Максимыч, живете? Скажите свой адрес, -- я вам буду посылать газету бесплатно... Вы любите читать?
-- Конечно... Мало только время у нас... Весьма благодарен. Я живу в Слободке... Очень далеко... не найдут меня... Кабы можно было, -- я лучше приходил бы иногда за газетой...
-- Заходите! Я велю давать вам номер бесплатно.
-- Очень благодарен. Счастливо оставаться! -- сказал парень и сам уже протянул руку.
-- А меня зовут Зинаидой Петровной; если вам надо будет увидать меня, -- я всегда здесь... Приходите и велите меня позвать... Я вам могу, если хотите, интересных книжек дать почитать...
-- Если заблагорассудите, очень буду благодарен. Я читать очень люблю. Конечно, времени нет у нас, а то...
-- Зайдите-ка ко мне в воскресенье, вечерком!
-- Отчего же... Весьма благодарен.
Парень ушел, а Зинаида Петровна побежала в редакцию и поделилась своей радостью с товарищами. Этот день был для Промотовых целым праздником: так приятен был этот неожиданный отклик грязного человека с закорузлыми руками. Зинаида Петровна весь день ходила, как-то подплясывая, смеялась и спорила с Силиным о значении этого явления.
-- Уж и "явление"! Пришел один чумазый парень, так у вас уж целое явление... -- говорил тот, хотя и ему был очень приятен этот приход чумазого парня.
С тех пор Петр Максимыч начал похаживать в контору за номерочком, а по праздникам заходить к Зинаиде Петровне. Скоро он перестал чувствовать неловкость в обществе чужестранцев, называл всех по фамилии, прибавляя "господин", и говорил с ними, сидя за чайным столом, о своей жизни, о своем заводе и о своих товарищах, о том, какие порядки на заводах в чужих краях, о том, как живется там рабочему человеку... Зинаида Петровна взяла под свое покровительство этого смышленого парня и шла навстречу любознательности Петра Максимыча, ссужая его популярными книжками по разным отраслям знания, беседуя с ним по поводу прочтенного и объясняя непонятное:
-- Что-то вот здесь непонятно мне... Коли больше плата -- лучше живется; коли лучше живется -- народ множится... И опять загвоздка: коли народ множится -- деться некуда, цену сбивают... Что ж теперь против этого делать? -- спрашивал Петр Максимыч, и в его глазах было столько напряженного ожидания, столько жажды услышать разрешение, понять, что не только Зинаида Петровна, но и Владимир Николаевич, и даже Сплин начинали наперерыв пространно и торопливо объяснять. Когда Петр Максимыч понимал, -- его глаза светились детскою радостью, и он поматывал своей вихрастой головой, но как только переставал понимать, так лоб его морщился, рот как-то приоткрывался, и во всей фигуре Петра Максимыча было столько беспомощности, столько отчаяния и досады на себя, что Зинаида Петровна спешила его утешить:
-- Непонятно? Ничего. Нельзя все сразу... Потом поймем...
-- Голова тугая, -- конфузясь и виновато улыбаясь, говорил Петр Максимыч...
Когда Петр Максимыч уходил, Зинаида Петровна, довольная успехами своего ученика, бросала Силину:
-- Что, нечего делать, а? Дела много, только не надо задаваться скороспелыми проектами геологических катастроф...
-- Ха-ха-ха!.. Отыскали бедного Максимыча и готовы разорвать его на части...
И начинался спор.
-- Все это, сударыня, не ново, все это -- старая штука... Такое дело всегда делалось и составляло лишь одну крупицу одного большого дела...
-- Вот в том-то и ошибка, -- вступал в спор Владимир Николаевич, -- в том и ошибка, что на это смотрели, как на крупицу, в то время, как эта крупица и есть то именно зерно, которое способно прорасти... Наша интеллигенция былого времени слишком надеялась на свои силы и полагала, что она на своих плечах поднимет всю тяжесть социальных зол... Ну, и надорвалась!.. А силы наши очень маленькие и надо использовать их с возможною пользою... Не надо сражаться с ветряными мельницами и совершать геркулесовского подвига... Теперь ясно, что одно геройство не поможет...
-- Что-то похоже на "наше время -- не время широких задач!" -- замечал Силин.
-- Совсем непохоже... Задачи могут быть очень широкие, но способ их разрешения совсем не геройский... Только и всего! -- горячилась Зинаида Петровна. -- Я, например, не пойду в сермяжный люд, потому что он меня раздавит своим невежеством и не поймет, не пойду к буржуазии, потому что нечего мне там делать, не пойду к солдату...
-- Только к одному своему Максимычу, значит?
-- Да, к Максимычу... Да и нечего мне ходить: вы видели, что он сам идет ко мне. Мне его не приходится водить на помочах, он сам идет, и ему нужно только посветить на темной дороге...
-- Иначе собьется? -- Не дойдет? Или в участок забредет?
-- Дойдет и сам, но почему не помочь? Скорей дойдет, не будет колесить зря и спотыкаться...
-- Тех же щей, да пожиже влей! -- острил Силин. -- Светить можно везде и всегда полезно... И почему, спрашивается, надо светить только Максимычу?.. Это такое дело, которое делает каждый совершенно невольно.
-- А вам что же, как Архимеду, хочется непременно отыскать ту точку, которая даст вашей руке силу повернуть всю землю сразу? -- спокойно замечает Промотов, а Зинаида Петровна сердится:
-- Чего с ним, Владимир, говорить?! Попусту только время тратить...
-- Конечно, с Максимычем интереснее...
-- Совершенно верно.
И они расходились.
Только Софья Ильинична осталась в стороне: к литературному труду она не чувствовала склонности да и не считала себя способной. В то время, как все другие сплотились, благодаря газете, в тесный кружок людей, связанных между собою ежедневным общим делом, Софья Ильинична, чуждая этому делу, осталась совершенно одинокой. На первых порах она тоже заходила в редакцию, но скоро поняла, что ей тут нечего делать: весь интерес, все разговоры вертелись по преимуществу около газеты, и то, что все остальные принимали близко и горячо к сердцу, ей было чуждо, а иногда даже просто непонятно; все здесь были заняты, торопились, горячились и часто совершенно забывали о присутствии Софьи Ильиничны... И она перестала ходить в редакцию.
Утешало Софью Ильиничну теперь одно: ей разрешили повесить вывеску... Быть может, скоро у нее будет тоже свое дело -- дело, для которого она готовилась и в которое она постарается уйти от тоски и одиночества!..
Ах, это одиночество так вырастает и так сильно гнетет в эти тихие весенние вечера и лунные ночи.
Сидя на бульваре над Волгой, лунной ночью, -- Софья Ильинична смотрит на звезды, на огоньки пароходов; прислушивается к отголоскам засыпающего города, к протяжным свисткам и к шуму колес убегающих куда-то пароходов, -- и ей становится так грустно-грустно, и хочется плакать... Как ей хотелось бы быть рядом с хорошим, добрым и близким человеком; ни на мгновение не сомневаясь в нем, доверить ему всю себя, со всеми скрытыми в тайниках сердца мыслями, душевными движениями, без боязни, что это откровение будет осквернено и поругано!.. О, как она жаждала искренности, как хотелось ей обнять этого близкого человека, выплакать на груди его свою скорбь, рассказать ему, как ей грустно, и увидеть, что этот другой человек жалеет ее!.. Но такого человека у нее не было в целом мире; никто не придет на призыв сердца, потому что некому прийти...
Долго сидит Софья Ильинична на бульваре и смотрит вперед под гору. Через реку луна бросает золотистую искрящуюся полосу. На плотах, медленно спускающихся вниз по течению, мигает огонек, оттуда доносится грустная задушевная песня... Сколько горя, искреннего горя и тоски, щемящей сердце тоски, звучит в этом напеве!..
На мгновение Софье Ильиничне кажется, что близко, с нею рядом, есть кто-то родной, жалеющий ее. Но луна прячется за легкую тучку, мечты отлетают, и Софья Ильинична видит свою одинокую фигуру на лавочке и понимает, что мужичок, растрогавший ее своей песней, -- далеко, посреди Волги, да и не подозревает этот мужичок, что его песня растрогала какую-то ноющую "жидовку", сидящую на берегу реки и роняющую никому не нужные, смешные слезы...
Жутко одной. Холод пробегает по всему телу. Софья Ильинична порывисто встает с лавочки и торопливо уходит...