20

Ранние пробуждения никогда не были принадлежностью любимого образа жизни Гали Романовой. Но сегодня утром, когда в кромешной тьме в ее сны, скорее напоминавшие теплое беспамятство, ворвалось безапелляционно нарастающее «пи-и… ПИ-и-и… ПИ-И-И-И» кварцевого будильника, ей показалось, что лучше было бы не просыпаться. Совсем. Никогда. С отвращением придавив рычажок будильника, Галя поняла, что в Москве гораздо хуже, чем в Ростове-на-Дону. Жизнь не радовала, не веселила. Ненавистная ноябрьская тьма! Ненавистное общежитие! Вчера Иркины гости допоздна шумели на кухне, куда Галя не смеет и носа показать, орали пьяными голосами, без конца крутили на магнитофоне одну и ту же популярную песню, которая Гале поначалу нравилась, а теперь ее тошнит от этого пошлого мотивчика, от этих примитивных слов. «Раз таракан, два таракан. Здесь таракан, там такаран…» Кто только такую чушь в эфир пускает? Злость помогла Гале разлепить глаза. По домашней ростовской привычке, она едва не вывалила в коридор в ночной рубашке, но, вовремя сообразив, что находится не дома, накинула поверх ночнушки халат и только тогда побрела в ванную, спотыкаясь и наталкиваясь на стены, дезориентированная, как неудачно оживленный зомби. В ванной полно пара, зеркало, все в белых веснушках зубной пасты, запотело, на полу лужи, к раковине прилип обелокуренный волос… И эта неряха Ирка еще смеет жизни учить? Зальет соседей снизу, а отвечать заставит Галю. Вот погодите, Галя ей все выскажет, все…

Но Ирки поблизости не было, а теплый душ с ароматным мылом в виде арбузной дольки (это гигиеническое излишество Галя приобрела вчера, чтобы хоть чем-то себя подбодрить) помог прийти в хорошее настроение. Честно говоря, Галя не умела долго злиться: она девушка горячая, но отходчивая. А впереди ждет утренний чай с сырными крекерами на кухне, которая полностью в ее распоряжении, потому что Ирка ушла на работу еще раньше, а после ждет работа, ужасно сложная, но интересная, которую Галя полюбила заранее и к которой начинает понемногу привыкать. И, уже трясясь в полуподвешенном состоянии в набитом по-утреннему салоне автобуса, глядя в окно, за которым над быстро пробегающими мимо домами занимался рассвет, опер Романова оптимистично подумала, что все-таки жизнь хороша, несмотря на будильники.

На работе, в МУРе, ее ждали. Здесь уже успели оценить и ее хлебосольство, благодаря которому сотрудники питались домашними ростовскими консервами, и ее трудолюбие, не позволяющее отказываться от любой, самой неблагодарной работы.

— А у нас для тебя, Галочка, сюрприз, — одарил начинающего опера начальственной улыбкой сам Вячеслав Иванович Грязнов. — Надо допросить по делу Зернова неких Князевых, из квартиры которых звонили Питеру в вечер убийства. Ниточка толстая, основательная. Канат, можно сказать, а не ниточка. Действуй.

Допрос еще в годы университетской учебы был одной из сильных сторон профессионализма Гали Романовой. Ее склонность к полноте, карие глаза с коровьей поволокой и манера выслушивать человека так внимательно, словно перед ней находился ее родственник или любимый, производили неотразимое впечатление на самых нервных свидетелей. А те, кто были действительно виновны, расслаблялись, думая, что такой дуре можно скормить любое фуфло, и вовсю ораторствовали, забывая о естественной осторожности, и вот тут-то внешне безобидная Галя проявляла свою цепкую хватку, ловя их на противоречиях почище «детектора лжи», потому что, как выше было сказано, она действительно умела внимательно слушать, Галя набрала номер телефона, с которого был сделан роковой для Питера Зернова звонок, предполагая, что в такое время дома никого не застанешь, все но работе. Но трубку тотчас взяли. Откликнулся женский голос:

— Але?

— Здравствуйте, с вами говорят из Московского уголовного розыска. — Галя попыталась, насколько возможно, подавить украинское «гыканье» и прибавить строгости в интонации. — С вашего телефона позвонили…

— Ма-ам! — истошно завопили в трубке, и Галя сообразила, что ошиблась, приняв голос детский, возможно, мальчика-школьника, за женский. — Ма-а-ам, подойди сюда, тебе из милиции звонят!

Не выдержав собственного крика, ребенок закашлялся и никак не мог остановиться.

— Что за глупости, какая тебе милиция, — нарастая, пробился к Галиному слуху другой голос, приближаясь издалека. — Алло, Валентина Князева слушает!

— Здравствуйте, Валентина! — После того как женщина представилась, дело пошло на лад. — Меня зовут Галина Романова, я работник МУРа. — Может быть, следовало сказать «сотрудник», а не «работник»? А, как уж сказала, так тому и быть! — С вашего номера был произведен звонок иностранному журналисту Питеру Зернову, который стал причиной… это… его смерти…

— Я понимаю, — лихорадочно перебила Галю невидимая и неведомая Валентина Князева. — Я, наверное, должна приехать к вам и все рассказать. Я обязательно это сделаю. Только не сейчас. Мой старший сын болен, может быть, это воспаление легких, я вызвала врача. Когда врач придет…

— Вам удобно, — спросила Галя, — чтобы я приехала к вам домой?

— Да… Конечно. Если вы не боитесь заразиться.

Галя не боялась заразиться детскими болезнями, она боялась только одного: что ей не удастся услышать от Валентины Князевой ничего полезного. Валентина согласна поговорить, и это хороший признак, но то, что она расскажет, может не иметь с убийством ничего общего…

Так сложилось, что в этот день служебная судьба мотала Галю по окраинам. Из общежития на Петровку, 38, с Петровки на «Петровско-Разумовскую», откуда пришлось добираться маршруткой до указанной Валентиной улицы. Примостившись на крайнем кресле, где ей оттаптывали ноги все входящие и выходящие (Галя не привыкла к московскому транспорту и все боялась пропустить нужную остановку, подозревая, что водитель проигнорирует ее и вовремя не затормозит), она искаженно видела через стекло кабины водителя и боковую дверцу жилые дома — серые, без балконов, с трубами, оставляющими ржавые следы по фасаду, и однообразными окнами, похожими на старческие непроглядные мутные зрачки. Может быть, на нее повлияло неудачное пробуждение и глухой ноябрьский день, но Гале пессимистически подумалось, что в таких домах должно происходить много убийств на бытовой почве. Вот так подкатит у жильца такого района что-то к сердцу, и воткнет он кухонный нож в горло жены, ребенка или соседа, а потом только головой сокрушенно покачает: «И что на меня нашло-то? Сам в толк не возьму…» А просто все сошлось — нож, район и ноябрь.

Дом, где проживала Валентина Князева, выглядел чуть привлекательнее — крашенный в редкий фиолетовый цвет. Коридор, куда выходят двери квартир, здесь был отгорожен запертой дверью; даже для наивной ростовчанки Гали это уже не показалось новостью. В ответ на упорное надавливание кнопки звонка под номером Валентининой квартиры не сразу донеслись справа по коридору легкие шаги, и узнаваемый, с певческими нотами, женский голос спросил:

— Вы из поликлиники?

— Нет, я… — Галя замялась. — Оттуда, откуда вам утром звонили.

Это прозвучало коряво, но для Валентины оказалось достаточно, и она открыла дверь. Перед Галей стояла женщина лет тридцати, не выглядящая моложе своих лет, но в своей красоте значительная так, как не бывают значительны двадцатилетние. Галя поймала себя на том, что в свои тридцать (если доживет, мысленно вздохнула она) хотела бы выглядеть так же. Пушащиеся рыжизной в свете тусклой коридорной лампочки волосы, ухоженные, благородной формы руки, лицо — умудренное и как бы смеющееся над своей умудренностью. Одета в домашнее платье, скромное, однако именно платье, а не бесформенный истертый халат. За подолом ее платья приплясывал шустрый мальчик лет восьми.

— Будьте добры, проходите… Владик, а ты что здесь делаешь? Быстро в постель!

— Мам, ну почему «в постель»? У меня же нет никакой температуры, я просто кашляю!

— Вот сейчас прохватит тебя ледяным ветром, так и правда температура подымется. Пойдем, Владик, пойдем.

Крепко взяв сына за руку, Валентина отвела его в одну из двух комнат, составлявших ее скромную квартиру, и заперла дверь на ключ. Слегка поныв за дверью, мальчик, очевидно, смирился со своей участью, и из комнаты донеслись звуки, свидетельствующие, что он увлекся электронной игрой. Галя тем временем оглядывала квартиру. Квартира выглядела чистенькой, обои в коридоре и видимая в конце коридора кухонная мебель подобрана со вкусом. Единственное, что можно было поставить в упрек, а может быть, и в заслугу обитавшим здесь людям, — отсутствие мелочей, придающих жилью индивидуальность. Ни картины на стене, ни настольного календаря, ни какого-нибудь замысловатого чайничка, отрады хозяйки, любящей украшать свое гнездышко. Впрочем, вдруг Галини представления об уюте безнадежно провинциальны, а отсутствие этих мещанских подробностей — новый столичный стиль?

На кухне было хорошо. Восьмой этаж скрадывал безобразие района, и открывающее перспективу вдаль и вширь окно радовало максимумом света, возможного в это печальное время года.

— Присаживайтесь, — пригласила Валентина. — Хотите чаю?

— Нет, спасибо, — сожалеюще ответила Галя. В плетеной вазочке на столе, такой же светлой и безликой, как вся кухня, красовалось сдобное печенье «курабье». Если пить чай, Галя не удержится, чтоб не попробовать этой вкуснятины, а ведь надо худеть!

— Вас не смущает, что мы будем разговаривать на кухне? — продолжала Валентина, не обидевшись, что предложенный чай был отвергнут. — Просто это самое уединенное место в доме. Ребенок нас не слышит, соседи тоже, к тому же они днем на работе. А мне есть что скрывать… У вас диктофон? Или вы будете вести протокол? Доставайте все, что нужно, записывайте. Итак, с Питером Зерновым я познакомилась в музее…

Егор, избавившись от пьянства, стал нормальным добытчиком и отличным семьянином, дети росли умненькими и здоровенькими, словом, все было отлично, и только Валентина, потратившая уйму сил, чтобы добиться этой семейной идиллии, подкачала. Ей все стало безразлично, она не чувствовала вкуса жизни, и ей даже не хотелось открывать глаза, просыпаясь по утрам. «Это депрессия», — дружно указывали авторы книг по психологии, но некогда любимые Берн, Фрейд и Ольга Арнольд больше не влекли Валентину, и, сказать по правде, ей было наплевать даже на собственную депрессию. Со стороны происходящие с ней перемены не были заметны: от мамы и подружек она даже слышала, что похорошела. Наверное, это объяснялось объективными причинами: раньше пьяные дебоши Егора убивали ее красоту, придавали глазам напряженное, тревожное выражение. Сейчас Валентинины правильные черты лица гармонировали с холодным равнодушием, которое пронизывало всю ее. Снежная королева! В равнодушии была своеобразна» прелесть, ему хотелось подчиниться, все, что нарушило покой, казалось лишним, ненужным. Особенно работа… Валентина бросила работу; говорила, что ищет новую, но не особенно-то утруждалась: на кухонном подоконнике у нее пылилась целая гора «Из рук а руки» и «Работа&Зарплата». Егор как будто бы не препятствовал ее сидению дома, вслух одобряя то, что она уделяет больше внимания детям, но Валентина осознавала, что рано или поздно начнется нехватка денег, потом попреки, так что работу все равно придется найти… Потом. А сейчас она отдохнет.

В безработном безделье Валентина возобновила привычку, утраченную было в семейной жизни: она снова полюбила гулять по Москве. Заходила в музеи, в магазины; иногда покупала что-то нужное, но больше присматривалась. А то еще, бывало, садилась на первый попавшийся вид транспорта, сходила на первой же приглянувшейся остановке, иногда просто проезжала весь круг маршрута, в одну и в другую сторону, бездумно созерцая мелочи заоконной жизни, отдаваясь каким-то странным чувствам, которые не сумела бы перевести в слова, зная только, что они лечили прежнюю Валентину, спрятанную сейчас под ледяной коркой. Кажется, над этими чувствами преобладало ожидание… Ожидание чего?

Однажды бесцельные блуждания привели ее к метро «Цветной бульвар». Медлительно двигаясь от него в направлении проспекта Мира, Валентина обратила внимание на не исследованную пока в ее странствиях крутую горку по ту сторону Садового кольца: Зеленеющий склон горки приманчиво светился одуванчиками — дело было в мае, — а увенчивала ее старинная церковь с недавно, по-видимому, отреставрированным золотым куполом, придающим, как показалось, весеннему небу особенную синеву. Поодаль от церкви стоял симпатичный деревянный комик, приземистый на фоне окружающих его многоэтажных зданий, но такой радостно-желтый, точно одуванчик, сорванный ребенком, точно леденцовый петушок на палочке. И Валентина устремилась через порогу с оживленным движением к этому домику, еще но зная, так ли он хорош вблизи, как издали, и можно ни в него войти.

Войти, как оказалось, можно: в домике располагался музей Мещанской слободы — района между теперешними метро «Цветной бульвар», «Проспект Мира» и «Сухаревская». Музей, пустынный в это время дня, разочаровал Валентину. Подлинные предметы девятнадцатого века, вид Мещанской слободы в разные эпохи — все это ничего ей не говорило, было так чуждо, далеко! Экскурсовода, немолодую хрупкую женщину в ажурной белой шали, похожую на постаревшую тургеневскую девушку, все это музейное хозяйство явно увлекало, но восторг, с которым она показывала экспозицию случайной посетительнице, не заражал Валентину, а вселял в нее чувство вины. Зачем, спрашивается, она сюда заявилась, отвлекла от дела занятых людей? Бежать, немедленно! Однако прервать восторженную экскурсоводшу было все равно что ударить маленькую девочку по лицу, и Валентина послушно перемещалась вслед за белой шалью, наклоняясь к совершенно не трогающим ее экспонатам, подавляя зевоту и тяготясь.

— Присоединяйтесь к нам, — вдруг приветливо обратилась тургеневская престарелая барышня к кому-то за спиной Валентины, — а после я покажу вам часть экспозиции, которую вы еще не осматривали.

Валентина невольно обернулась: за ней, оказывается, стоял высокий длинноносый мужчина в деловом костюме серо-серебряного цвета. Волосы рыжеватые, как у нее, на макушке чуть потертые: еще не ранняя лысина, однако ощутимый намек на нее. Под глазами и на носу — веснушки. Валентина подивилась совпадению: надо же было случиться, чтобы в один день и час непопулярный музей, лежащий в стороне от туристических маршрутов, посетили двое рыжих!

— Прошу вас, не беспокойтесь. — Услышав это, Валентина сразу догадалась, что перед ней иностранец: не из-за акцента (никакого акцента у него нс было), а из-за книжного оборота «Прошу вас». Русские так не говорят… по крайней мере, в жизни Валентины никогда не. попадались русские ее возраста, которые бы так говорили. — Мне приятно созерцать вновь многие предметы, которые окружали меня в детстве.

Строение фразы тоже было какое-то нерусское, но Валентине это неожиданно понравилось. В том, как изъяснялся этот случайно встреченный человек, чувствовалось нечто открытое и беззащитное, словно, говоря о детстве, он на минуту превратился в ребенка.

— Моя прабабушка вывезла из России в эмиграцию такие в точности коробочки из-под конфет «Ландрин», полные швейных принадлежностей. Машинку «Зингер» она купила в Германии, откуда они с прадедушкой отправились в Америку, но мне всегда чудилось в очертаниях этой машинки что-то русское, особенно когда прабабушка шила в свете лампы, по вечерам… Простите, я некстати вас перебил. Продолжайте вести экскурсию, прошу вас, я больше не буду.

— Что вы! — всплеснула сухонькими ручками тургеневская женщина-экскурсовод. — Ведь это так интересно! Значит, вы сын русских эмигрантов в Америке?

— Не сын, а внук. Меня зовут Петр…

Оба смущенно посмотрели на Валентину: экскурсия совсем расстроилась! Но Валентина была рада. Ей было гораздо интереснее послушать о жизни русских эмигрантов в Америке, чем об археологии Мещанской слободы.

Зеленел крутой, пересеченный белеющей на солнце лестницей склон горки. Пахло близким летом, первой уличной пылью, одуванчиками, расцветающими на солнце надеждами. Питер провожал Валентину до метро. Валентина не строила никаких планов в отношении Питера, не пыталась его обольстить, ей просто было весело. Незамысловато, безоблачно весело. Впервые за целый год. Они болтали о чем придется, как давние, встретившиеся после долгой разлуки друзья, переходя от швейных принадлежностей к изменению русской психологии в результате революции 1917 года, от первых воспоминаний к литературным новинкам. Валентина успела много прочесть за время своего свободного от работы бездействия, но привыкла считать свою страсть к чтению за недостаток, потому что Егор, увидев ее за книгой или толстым журналом, принимался ворчать: «Чем глаза портить, лучше бы полы помыла», «А кто суп разогреет?» А вот, оказывается, есть на свете человек, который разделяет ее увлечение и даже некоторые ее мнения по поводу прочитанного. Перес-Реверте пишет увлекательно, но интеллектуализма, который ему приписывают критики, в его произведениях нет. Сорокин — содержание гадкое, однако безукоризненная стилизация то под советскую прозу, то под великую русскую классику доказывает, что он талантлив… Миновав красные арки «Цветного бульвара», они шли по Бульварному кольцу, сами не зная, где остановятся.

— Я замужем, — в момент какого-то суетливого бытового пробуждения от весеннего сна предупредила Валентина.

— А я женат, — ответил Питер.

— У меня двое детей. Сыновья.

— У меня тоже двое. Сын и дочь.

И больше- эта тема не поднималась.

В тот бесконечный просторный весенний день Валентина Князева и помыслить не могла, что встретилась с Питером Зерновым, имя которого, конечно, слышала, но оно для нее представляло пустой звук. Вроде бы это какой-то особый, очень важный журналист, а люди такого ранга никогда не соприкасаются с простыми смертными. У них конечно же есть свои машины, и они никогда не ездят на метро. И не заходят в отдаленные от классического московского центра музеи, чтобы встретить женщину с такими же, как у него, рыжеватыми волосами. Просто так, невзначай…

Несколько встреч спустя Питер ненавязчиво выведал у Валентины ее проблемы с работой и согласился, что женщине с тонким художественным вкусом и независимым мышлением грешно погибать в секретаршах. Печатать на компьютере можно научить каждую, а с литературным вкусом нужно родиться, научить этому нельзя. Похвалы Питера не воспринимались как комплименты, может быть, потому, что он произносил эти слова серьезно, с деловым настроем. Как посмотрит Валя на то, что Питер порекомендует ее в редакцию одного журнала, где требуется корректор? Услышав название журнала, Валя вспыхнула — название было громким, кроме того, ей нравились публикуемые там рассказы и повести. Но справится ли она? Не получится ли так, что ее возьмут по протекции и будут держать из милости? Питер рассеял ее сомнения: редакция не станет держать сотрудника, который не справляется со своими обязанностями, но Валентинины способности выше того, что требуется для этого скромного места. В дальнейшем не исключена возможность служебного роста… Отчего бы не попробовать?

Только спустя неделю в редакции, где Валентина сразу же ощутила себя на своем месте и прижилась, ее спросили:

— А ты кем приходишься Питеру Зернову? Родственница, дворянка?

У пораженной Валентины глаза распахнулись сами собой.

— Питеру Зер-но-ву? А почему вы спрашиваете?

— Ну как же! Ведь он тебя к нам привел!

Валентина стиснула зубы, пережидая первый приступ волнения и ощущая, как на щеки вползает краснота. Потом изобразила нейтральную улыбку и сказала:

— Так, никто. Просто случайная знакомая. Мы встретились в музее и разговорились о литературе.

Самое примечательное, что, отвечая так, она не лгала. Они на самом деле оставались просто знакомыми, и литература составляла главный предмет их продолжавшихся разговоров. Встречи стали редки: Валентина была занята новой работой, Питер тоже то и дело уезжал по служебной надобности. Случайная встреча в музее отступила в прошлое, и Валентине казалось, что все это было всего лишь прелюдией к ее поступлению в редакцию.

Это случилось поздней осенью, примерно год назад. Начало ноября? Нет, конец октября… Перед этим Питер уехал по заданию в одну из исламских стран, о чем предпочитал не распространяться. От Валентины он, однако, не скрыл, что задание опасное. Он может никогда не вернуться назад… Когда Валентина об этом задумывалась, то застывала, точно статуя, как была — с корректурой, поварешкой или детскими колготками в руках. Почему-то раньше она не сознавала, насколько близок ей стал Питер. И когда его не было в ее жизни, она смутно тосковала о нем, но теперь, когда он появился, из мечты стал реальностью, до чего же страшно потерять такого друга!

Вернувшись с задания, Питер впервые пригласил ее к себе, в сталинский дом на Котельнической набережной, где он снимал квартиру. Он бродил по этой чудовищно величественной и нежилой, похожей на офис, квартире, взволнованный, с перевязанным предплечьем, обтянутым грязноватым сетчатым бинтом. Авантюрист, сильный мужчина, он казался совсем другим, чем тот скромный Петя, который на Цветном бульваре вспоминал швейную машинку бабушки. Они чуть-чуть выпили за его возвращение — хорошего вина, совсем немного, всего по два неполных бокала, но, как ни странно, на Питера спиртное подействовало сильней, чем на Валентину. А может, причина заключалась в долгой разлуке, в близости смерти на протяжении почти месяца, и не стоит обвинять вино… Во всей квартире Валентина не увидела ни одной фотографии жены и детей Питера. Возможно, он нарочно их снял. Чтобы облегчить им обоим то, что рано или поздно должно было случиться.

Этот первый опыт супружеской измены Валентина вспоминает словно со стороны. Они с Питером были деликатны и вежливы, как посторонние люди, которые, выполняя учтивый ритуал, боятся сделать больно один другому. Как ни парадоксально, Валентина не страдала от того, что изменяет мужу и что Питер изменяет Норе с ней. Она как бы заменила на посту Нору, которая по какой-то важной причине не могла исполнить свои обязанности. Когда мужчина приходит домой после важного задания, его должна ждать женщина, и так ли важно, кто из женщин это будет? О, женская солидарность! Валентина была бы довольна, если бы Егор в похожем случае не остался одинок… То, что происходило между ней и Питером, сопровождалось с ее стороны внутренними размышлениями, сравнениями, оценками. Ничего похожего на их с Егором постельные столкновения, сопровождающиеся смехом, интимными, непонятными другим, шуточками, откровенными, порой грубыми, ласками, от которых она угорала, улетала в никуда. Как странно. Получается, близость духовная и телесная могут не соприкасаться? Из литературы Валентине было это известно, но то, что познаешь на собственном опыте, кажется далеким от книг, кажется принадлежащим тебе, и только тебе, словно ни с кем на свете до сих пор не случалось ничего подобного.

Начиная с того вечера секс с Питером стал неотъемлемым атрибутом Валентининой жизни… Только ли секс? А может, любовь? Да, она любила Питера, она не могла обходиться без его внимательной ласковости, с которой он исполнял все ее, впрочем скромные, желания, без их интеллектуальных бесед, когда они взахлеб обсуждали все на свете, без их совместных посещений театра и кино. И в то же время она не прекращала любить Егора и также не могла обходиться без его мужской напористости, без их совместных ужинов, когда у нее сердце радовалось при виде того, как основательно он поедает приготовленные ею простые блюда, без рожденных от него и так похожих на него детей. Наверное, такие чувства испытывают только плохие женщины? Развращенные женщины? Валентина не ощущала, что то, чем она занимается, плохо: она делила свою жизнь на часть, принадлежащую Питеру, и часть, принадлежащую Егору, так же, как раньше делила ее по схеме «работа — дом». В некотором роде, она восприняла усложнение жизненных обязанностей как новую разновидность работы. Валентине пришлось отчасти превратиться в разведчицу, резидентшу, чтобы случайным словом или жестом не дать Егору заподозрить, что у нее есть другой мужчина. Еще один мужчина.

Ее другой мужчина, как ей казалось, не претендовал на то, чтобы стать единственным. Ведь все, что ему нужно, он от Валентины получал, не так ли? Она тоже не претендовала на то, чтобы занять место Норы. Предельно банальная история: встретились заезжий конквистадор и туземная женщина. Рано или поздно он вернется на родину, и Валентина никогда больше его не увидит. Останется только вспоминать время, проведенное с ним, как сказку. Печально, но успокоительно. Так думала Валентина, рассчитывая, что Питер солидарен с нею. Однако в чужую голову не залезешь, и Питер, которого она, представлялось, узнала насквозь, отколол штуку, которая ее поразила.

— Валя, я делаю тебе предложение, — сказал Питер. Они обнимались на кровати в его обширной спальне, голые, вспотевшие и удовлетворенные; июльский ветер задувал в раскрытое окно, трепал занавески, колыхал ее небрежно брошенное на спинку стула летнее платье.

— Делай, — мурлыкнула Валентина. По ее мнению, предложение могло касаться только журнальной деятельности; она и сама понимала, что, начав с корректора, значительно выросла и накопила опыт.

— И ты согласишься? — расцвел Питер, сохраняя при этом на веснушчатом лице тень неуверенности. Возможно, на него влияла летняя жара: иначе непонятно, с чего бы это он так распереживался.

— Смотря что ты предложишь.

— Но как же… Валя, я люблю тебя. И предлагаю тебе стать моей женой.

Валентина не произнесла ни слова, но инстинктивно отодвинулась. А Питер, не обращая внимания на это красноречивое движение, продолжал раскрывать ей свои сокровенные мысли:

— Видишь ли, тогда, в октябре, я был негодяем. Война и зрелище смерти делают людей негодяями, только те, кто никогда не были на войне, могут толковать о ее благородстве. Когда человек ощущает кожей, что вот-вот его разнесет в клочья мина, разметав по окружающему пейзажу его кишки, или его бьющееся сердце пропорет нож десантника, или враги захватят его и заставят съесть, пардоне муа, собственные яйца, — критерии оценки окружающего становятся несколько иными… совсем иными. О том, что будет после смерти, совсем не думается, думаешь только об утерянных возможностях жизни; о том, сколько ты не сделал, не написал, не прочитал, недолюбил. О том, сколько не смог себе позволить из-за того, что был скован моральными нормами. Мне вспоминалась ты, вспоминалась ты вся, до последнего мизинчика на ноге, вспоминалось твое обнаженное тело, которого я ни разу не видел. И я дал себе слово: если вернусь, добьюсь, чтобы у нас с тобой все свершилось. Не в мечтах, а наяву. Наяву все было лучше, чем в мечтах… лучше, чем я заслуживал. Я так тебе благодарен…

Валентина не могла себя заставить смотреть в лицо Питеру: взгляд ее был устремлен максимально далеко — на его ноги. Ноги были волосатые, но светлая рыжизна этого леса перепутанных волос казалась наивной, почти немужской. На миг Валентина припомнила, как ее, еще девственницу, испугала и едва не оттолкнула зверовидная черная растительность, покрывающая переднюю часть туловища и ноги Егора. Это потом она приучилась находить удовольствие в его волосатости и вонючести — он часто брал ее, едва войдя в дом, прежде ужина, а душ перед сексом вообще считал баловством, ведь все равно потом вспотеешь, снова мыться придется.

— Но сейчас я переосмыслил себя, — продолжал Питер. — Я еще негодяй, но понемногу излечиваюсь. Я отдаю себе отчет в том, что обманывать твоего мужа и Нору — это грех.

— Грех? — Это слово в лексиконе Валентины отсутствовало. В нем имелись слова «измена», «развращенность», «непорядочность», но «грех»? Ее мама была атеисткой, хотя верила в приметы и гороскопы, сама Валентина никогда всерьез не задумывалась о религии. Правда, и существования Бога не отрицала, но он всегда был где-то вдали, на периферии. Что такое «грех»? Если «измена», «развращенность», «непорядочность» — слова для людей, то, скорее всего, «грех» — то, как все вышеперечисленное называется с точки зрения Бога. Вот новости! На секунду ей представилось, как они с Питером, голые, в совместном поту, лежат здесь на кровати, видимые с невероятно отдаленной высокой точки (с неба), и ей стало смешно, противно и жаль чего-то. Такие скользкие, беспомощные розовые червячки с ручками и ножками, с пахучими половыми органами. Стоит ли на них обрушивать тяжелый раздавливающий камень под названием «грех»? Они виноваты, но ведь они уже наказаны тем, что такие жалкие!

— Да или нет? — настойчиво требовал ответа Питер. — Валя, ты согласна? Как только ты скажешь «да», я немедленно подам документы на развод. Со стороны Норы препятствий не будет: она привыкла видеть меня раз в два года, а то и реже. Конечно, ее адвокаты обдерут меня как липку, но я не против: меня глодала бы совесть, если бы я не обеспечил бывшую жену и детей.

— А мои дети? — Впервые Валентина заговорила о сыновьях. — Ты о них подумал?

— Если они захотят остаться с отцом, ты будешь часто с ними видеться. Если ты захочешь забрать их, я постараюсь стать им надежным старшим другом. Поверь, Валя, все не так страшно. В Америке я встречал многих разведенных супругов, каждый из которых создал новую семью. Все они были счастливы и даже проводили вместе летний отдых. Цивилизованные люди способны договориться и прийти к правильному решению…

— Извини, Питер. — Валентина стремительно села на кровати и сорвала со спинки стула платье. — Боюсь, у нас, в отличие от Америки, люди нецивилизованные. Для нас любовь — обладание. Русский отдает любимой не кусочек, а всего себя целиком, с тем чтобы и она всю себя отдала. Ты вроде бы русский, но ты не понимаешь. Можно отдать вещь, которая взята на время, но как отдать то, что приросло?

— Валя, — Питер смотрел на нее из постели растерянными глазами, — я действительно не понимаю… Ты же интересовалась психологией…

— Я сама себя не понимаю. Может, это и не нужно объяснять. Потому что все равно не объяснить.

Отношения Валентины и Питера продолжались, но теперь они мучили друг друга. Питер был ласков, но непреклонен, Валентина то уступала, чувствуя, что готова бросить все и спрыгнуть с ним с обрыва в неизведанное, то спохватывалась и брала свои слова обратно. Это было трудно перенести, это неминуемо должно было чем-то закончиться. К тому же наступила осень — время, ненавидимое Валентиной со школьных времен, и проблема выбора, который летом казался до такой степени невероятным, что не заслуживал серьезного осмысления, осенью приобрела остроту скальпеля. Скальпеля, который резал ее по живому, открамсывая от нее… кого, Егора или Питера? Это она и сама хотела бы понять.

Осенние капли нудного непрерывного дождя брызгали на серые стекла, когда они с Питером сидели в кафе — сидели, как после оказалось, в последний раз, Валентина допускала такую возможность, хотя и не могла предположить, что все закончится так, как закончилось. Посетители окружали их, тесно сидели за соседними столиками, толпились у стойки, место было бойкое — возле метро «Тургеневская», но у всех были свои заботы, никто не обращал внимания на мужчину и женщину, которые вполголоса обсуждали свои взаимоотношения, зашедшие в тупик. Мало ли у людей собственных тупиков, и к чему им интересоваться чужими?

— Валя, я не могу без тебя.

— Хватит! — в отчаянии воскликнула Валентина — так, что на нее обернулась даже буфетчица, нацеживающая пиво в пластмассовый поллитровый стакан. Заметив реакцию, Валентина продолжила тише: — Дай мне время. Я хочу взвесить свои чувства, и хочу обдумать все в тишине. Давай не встречаться… некоторое время. А потом я сообщу тебе свое решение.

— Хорошо. Даю тебе неделю. — Питер тоже начинал раздражаться, его чувствительная, как у рыжеволосых, кожа покрылась красными пятнами. Валентина знала и за собой такую черту, и наличие ее у Питера раздражало, но, с другой стороны, делало его таким родным, что дыхание перехватывало. Не хватало еще разреветься в тот самый момент, когда она так нуждается в стойкости! Чтобы отвлечься, Валентина открыла сумочку и долго искала в боковом кармане, полном всякой ерунды, наподобие помады, зеркальца и носового платка, вещь, которая должна ей помочь. Это был глянцевый календарик.

— Вот, смотри. — Валентина положила календарик перед Питером на аккуратно протертый перед этим тряпкой стол. — Крайний срок — шестое ноября. — Она обвела фатальную дату шариковой ручкой; чернила, вопреки нажиму, не оставили следа на глянцевой поверхности, но сдавили дату белесоватой петлей. — Шестого ноября, в восемь часов вечера, жди дома у телефона. Я тебе позвоню. До этого — никакого общения, никаких встреч.

— А если меня не будет дома? Может, созвонимся по мобильному?

— Нет, — отвергла компромисс Валентина. — Ты будешь ждать меня у домашнего телефона. В восемь вечера шестого ноября. Иначе мы никогда не созвонимся.

По мере приближения к шестому ноября она становилась все спокойнее, с удивлением открывая новые черты действительности. Оказывается, Питер делал для нее терпимыми недостатки Егора; без его уравновешивающего влияния, по контрасту, Егор казался примитивным и грубым, его дети (его! — словно уже и не совсем ее…) — бессердечными озорниками, думающими только о себе. Правда, в этом остывающем семейном очаге еще сохранялось достаточно тепла, чтобы согреть сердце, — ну что ж, разве они с Питером не сумеют согреть друг друга? А иногда она мечтала, что от разрыва всем станет лучше: Егор найдет себе добрую простушку, подходящую ему по уровню развития, Владик и Даня пойдут учиться в американский колледж, потом в американский университет, и все устроится…

За несколько дней до шестого ноября Валентина начала складывать вещи. Она подарила подруге редкие цветы розаны, за которыми, она знала, никто, кроме нее, не станет следить, убрала подальше дорогие для нее предметы, которые намеревалась взять с собой. У нее так и не хватило силы воли вернуть все на прежние места, когда она узнала о Том, что случилось с Питером: это до сих пор кажется кощунством, предательством памяти покойного. Так и живет, словно на чемоданах.

В назначенный срок Валентина набрала нужный номер на своем домашнем телефоне. В доме она была одна: муж еще не пришел с работы, дети играли во дворе.

— Алло? — услышала она голос Питера.

— Я люблю тебя, — договаривала она уже сквозь короткие гудки. После «алло» связь прервалась.

Что случилось? Питер бросил трубку? Валентина не могла в это поверить! Она снова набрала его номер — на сей раз ей достались только длинные гудки. Потрясенная и растерянная, она вскочила со стула, не рассуждая, бросилась в прихожую и рванула пальто с вешалки, когда услышала звонок в дверь. Может быть, оттого, что она волей случая оказалась прямо под дверью, звонок прозвучал особенно громко. На пороге стоял Егор.

— Собралась куда-нибудь? — спросил он таким обычным голосом вернувшегося с работы мужа. На папе висли, как обезьянки, их дорогие мальчики. К Валентине вернулось ее резидентское самообладание.

— Собралась звать этих красавцев ужинать, — ответила она так естественно, как только могла, — а ты их уже привел. Идите мойте руки.

Сама же поспешила на кухню, где в быстром темпе выворотила на сковороду содержимое трех консервных банок с болгарскими голубцами. Женщина, которая собиралась бросить семью, конечно, не подумала об ужине…

Из выпуска новостей Валентина Князева узнала о трагической участи Питера. С тех пор она была готова к визиту сотрудников МУРа, а то и ФСБ. И вот, дождалась…

— Большое спасибо, Валентина! — поблагодарила Галя Романова, заканчивая протокол. Валентина рассказала ей все, исключая самые интимные подробности, в которых уголовный розыск не нуждался. — Как вы считаете, кто мог знать о том, что вы позвоните Питеру ровно в восемь шестого ноября?

— Никто, — твердо ответила Валентина. — Я сама постоянно об этом думаю… Никто из знакомых мне людей. Правда, может быть, в кафе, когда я назначала встречу, нас подслушали?

— Очень может быть, — согласилась Галя. Ее тяготил какой-то очень важный, забытый вопрос, который она упустила, не успела задать, и со своей всегдашней добросовестностью опер Романова терзала память, пока на свет не выплыло необходимое: — А ключи? Питер дал вам ключи от квартиры на Котельнической набережной?

— Да, ключи у меня были. И сейчас есть.

На минуту отлучившись, Валентина принесла и вручила Гале темно-коричневый кожаный мешочек, содержавший улику.

— Они хорошо открывали дверь? — уточнила Галя, помня о том, что, по данным экспертизы, дверь была открыта именно ключами, а не отмычкой, но ключами, которые очень плохо прилегали и оставили на замке царапины.

— Да, идеально, — подтвердила ничего не подозревавшая Валентина. — Мы с Питером изготовили их в мастерской, использующей компьютерную технику.

В конце концов, подумала Галя, легко будет проверить, те ключи или не те. А в остальном она все, что надо, выяснила…

— Пожалуйста, распишитесь.

— Вы позволите мне узнать результаты расследования?

Взглянув в это красивое, усталое от собственной и чужой лжи лицо, Галя воздержалась от пустых обещаний.

Уже приехав обратно на Петровку, Галя обдумывала со всех сторон, что можно выжать из этой любовной истории, попивая чаек с айвовым вареньем. Запах варенья, напоминающего дом, еще недавно ввергал ее в ностальгию, но сейчас, по уши в работе, она была свободна от прежних чувств. Из погруженности в расследование Галю вывел только рыжий таракан, который, будучи привлечен запахом варенья, уставился на нее, шевеля членистыми, похожими на микроскопический бамбук усами. Очень осторожно, еле двигаясь, Галя взяла канцелярскую подшивку, нацелясь на незваного гостя, но он, чувствительный к колебаниям воздуха, встрепенулся и ускользнул. Подшивка бесполезно шарахнула по столу, подняв облачко архивной пыли, припорошившей Галин чай, словно плавающая на поверхности заварка.

— Раз таракан, — сказала Галя и рассмеялась.

Вова Поремский любил наружное наблюдение.

Нет, говоря начистоту, не всегда он пылал такой благородной страстью к исполнению грязной черновой оперативной работы, которой, как ни крути, в его звании не избежать. Просто с течением времени наружное наблюдение стало у него чем-то вроде хобби; он втянулся, вошел во вкус. Так человек, которому подарили спиннинг, постепенно втягивается в такое на первый взгляд скучное, а на самом деле медитативное занятие, как рыбалка. Было и еще одно обстоятельство: Поремскому нравилось влезать в шкуру того, за кем он наблюдал. Это было вроде как у актера, создающего образ на сцене, только герой слежки существовал в действительности, и от того, насколько Поремский разгадал его характер и намерения, зависело то, насколько удачным будет результат слежки.

По предварительным данным, объект наблюдения не сулил особенных трудностей, но имел в голове довольно оригинальные прибабахи. Лев Кондратьевич Феофанов, тридцати шести лет, сын генерала КГБ Кондратия Львовича Феофанова, некоторое время занимал в той же структуре, сменившей свое название, некрупную должность, но с очередной реорганизацией подал заявление об увольнении, и чем он с тех пор занимался, один черт разберет. Насколько можно судить по партийным спискам, состоял то в одной, то в другой партии радикального направления (иногда, для разнообразия, умудрялся записываться в две или в три сразу), параллельно участвовал в бизнес-проектах, которые — не без его содействия — разрушительно прогорали. Публиковал в мелкотиражных газетах, наподобие «Советской Родины», небольшие статейки, полные недоговоренностей и разоблачительных намеков — порой на лидеров той же радикальной оппозиции, к которой он как будто бы принадлежал. После того как один из оскорбленных феофановскими намеками подал на него в суд, публиковаться перестал, в результате чего судебное дело удалось уладить миром. Уязвленный в своих творческих замыслах, Феофанов залег на дно.

«Пьет небось, бродяга, — предположил Поремский. — Если есть на что пить».

Однако появившийся из подъезда многоэтажного дома в районе Борисовских прудов стройный подтянутый человек, которого Поремский легко узнал по фотографии из служебного удостоверения, пьющим не выглядел. Сравнительно с фотографией, его лицо слегка одрябло, покрылось ранними морщинами, но сохраняло достойный вид — скорее всего, благодаря тому, что его освещали глаза. О, какие это были необыкновенные органы зрения! По стосвечовой лампочке в каждом. Такие глаза могут быть только у человека, который накануне обнаружил, что потерял цель жизни, и вот какие-то доброжелатели нашли эту цель и принесли ему обратно, перевязав розовой ленточкой.

Дав Феофанову фору, чтобы он по асфальтовой дорожке между двумя грязноватыми, но зелеными газонами (зимостойкая трава «Канада грин», которой засеяли все газоны в столице, перестала вызывать у москвичей какие-либо эмоции) достиг остановки, где его вместе с толпой обитателей ближайших домов подобрал автобус, Поремский неспешно тронулся следом за автобусом, вместе с ним простаивая в неизбежных пробках. Служебная машинка, маленькая, да удаленькая, сочетавшая непритязательную внешность с приличным мотором, не вызывала подозрений и отлично слушалась руля. Поремский подумал, что надо все-таки быть поосторожнее: как бывший сотрудник органов, Феофанов не до такой степени первозданно туп, чтобы не различить за собой слежки.

Автобус благополучно дотряс пассажиров до метро «Каширская». Там Поремский оставил машину на стоянке и смешался с устремляющейся в метро толпой. Феофанов не подозревал о слежке и не старался ускользнуть; его белое, в мелкую черную клетку пальто и толстая бежевая кепка с козырьком обладали приметностью светофора. На эскалаторе Поремского и Феофанова разделяли всего три ступеньки и массивная туша тетеньки средних лет с моложаво-красными полосами. В вагоне метро Феофанов рассеянно занял освободившееся место между двумя пожилыми дамами, одна из которых осуждающе на него покосилась; Поремский остался стоять. Пару раз сияющие глаза Феофанова останавливались на том, кто вел за ним наблюдение, но, судя по исходящему от них свету, не способны были исполнять такую будничную функцию, как зрение. Свойство замечать подозрительные подробности можно было автоматически вычеркнуть из списка того, на что способны феофановские гляделки. Поремский решил, что это может быть ловкий маневр, и на всякий случай укрылся за спинами вошедших на станции «Автозаводская».

Пересев на многолюдной «Новокузнецкой» на желтую линию метро, Феофанов так же целеустремленно, с тем же лицом, сияющим и непреклонным, точно у героя советского фильма, идущего на казнь, оказался на станции «Октябрьская». На секунду Поремский сумасбродно заподозрил, что Феофанов захотел посетить памятник Ленину, от которого в недавние годы начинались краснознаменные шествия с лозунгами, проклинающими антинародный режим, однако Лев Кондратьевич, по всей вероятности, лелеял иные намерения. Не задерживаясь под грандиозной, отдающей чем-то Мавританским, аркой выхода из метро, свернул направо и за углом погрузился в подземный переход, по которому побрел не спеша, рассматривая витрины длинного торгового ряда. Навстречу ему, так же неторопливо, перемещался человек примерно его же, феофановских, лет. Толстые очки в роговой оправе делали незнакомца скромным, интеллигентным и слегка беззащитным; первому впечатлению противоречили могучие мускулы, которых не мог скрыть даже мешковатый неподпоясанный плащ. Поремский отметил и мускулы, и профессионализм, с которым этот новый объект наблюдения сосканировал обстановку, обдав пространство цепким взглядом, — опер замер, притворяясь, что страшно увлечен товарами, продающимися в «Лавке здоровья». У киоска с компьютерной литературой Феофанов и мускулистый очкарик встретились и обменялись короткими, с безразличной интонацией, фразами; со стороны могло показаться, что один спрашивает, как пройти к метро, а другой ему объясняет, или один интересуется компьютерной литературой, а другой выдает информацию, где еще ее можно приобрести, или… что-то столь же нейтральное.

Наблюдение еще не было закончено. Но оно уже принесло свои плоды, которыми Поремский имел основание гордиться. Встречавшийся с Феофановым человек, который прятал под широким плащом тугое накачанное тело, а под роговыми, недавно вынырнувшими в современную моду из пятидесятых годов очками — лицо, далекое от интеллигентности, был подручным могущественного Саввы Сретенского, босса центральной московской уголовной группировки. Очки не являлись необходимостью — бандит, на счету которого насчитывалось как минимум двенадцать трупов, мог похвастаться острым, как у степного орла, зрением, — они были фирменным штрихом, благодаря которому он получил кликуху Водолаз. Ну вспомните детскую дразнилку: «У кого четыре глаза, тот похож на водолаза…» При случае Водолаз не колеблясь разрешал возникшие проблемы при помощи оружия, но, в целом, был не так уж прост: в своем арсенале он числил не только физические, но и финансовые методы устранения соперника. Непрост был и Савва, чью широкую, но умную физиономию вы можете иногда увидеть на телеэкране, где-то среди Очень Важных Персон представителей нашей власти. Вы даже имеете право спросить: «Кто это такой?» — правда, вряд ли получите откровенный ответ…

Поремский вспомнил, как Александр Борисович Турецкий, проводя оперативное совещание, на днях упомянул, что своими публикациями Зернов затронул русскую мафию — ту настоящую русскую мафию, о которой первым написал именно он, в то время как другие западные издания лишь перепечатывали его публикации. То, что уголовники имели основания его убрать, было всего лишь закономерно. Если прибавить к этому грубые угрозы, которые получил Питер буквально в день смерти, картина приобретает полноту.

Вдохновленный результатами Поремский проявил досадную для оперативника невнимательность. В то время как он засек идиллическую сцену беседы Феофанова с Водолазом, некто другой, с чисто выбритым лицом без выраженных опознавательных признаков, запечатлел эту сцену с помощью Микроскопической фототехники.

В оправдание Поремского надо сказать, что владелец фототехнического приспособления действовал с идеальной ловкостью. В этом заключалось его ремесло.

Загрузка...