Книга известного французского ученого, автора многочисленных исследовании по культуре Древнего Рима Пьера Грималя, более специальна, чем многие издания в серии ЖЗЛ. Соответственно, во вступительной статье к ней приходится прежде всего описать общеисторический фон, на котором живут и действуют герои книги, раскрыть общеисторическую логику, по которой разворачиваются описанные в ней процессы; обратить внимание читателя как на бесспорные и значительные научные достоинства книги, так и на некоторые уязвимые ее стороны; наконец, рассказать более подробно о «проблеме Цицерона» — главной проблеме, возникающей из монографии П. Грималя, но выходящей далеко за рамки Древнего Рима, дать читателю материал для раздумий и самостоятельных решений
Древний Рим играет ключевую роль в истории европейской, да и мировой культуры На протяжении столетий вклад его в эту историю оценивался очень неоднозначно, то резко отрицательно, то восторженно положительно. Причины были и для одной и для другой оценки, но как бы ни рассматривать роль Древнего Рима в истории, бесспорными остаются три капитальных факта Первый — начавшись как незначительное поселение на заболоченном левом берегу реки Тибра в Средней Италии, Рим на протяжении столетии переживал неимоверные трудности, много раз оказывался на волосок от гибели, горел и восставал из пепла и тем не менее неуклонно рос, расширял свои владения и к первым векам новой эры стал величайшей державой, объединившей весь тогдашний цивилизованный мир от Гибралтара до Персидского залива и от Шотландии до порогов Нила. В ходе борьбы с силой, в истории почти не встречавшейся, проявились свойства римского племени — поразительная жизненная энергия, выносливость, великая вера в свою звезду, самоотвержение, организаторский талант Рим навсегда остался как бы эталоном этих лучших народных свойств. Второй бесспорный факт связан с тем, что слова «завоевание» и «владение» характеризуют отношения Рима с окружающими народами односторонне и неполно Все было — истребление целых племен, разрушение огромных материальных и культурных ценностей, бесконечные насилия, прямой грабеж. Но после завоевания на покоренные страны и народы распространялось римское гражданство; они втягивались в экономическую, административную и правовую систему империи, а это избавляло их от бесконечных междоусобных распрей, приобщало к более высоким формам цивилизации и в конечном счете содействовало развитию их производительных сил Комплекс народов и стран, который мы до сего дня обозначаем словами «Западная Европа», со всей его долгой и столь важной для всего мира историей, в исходной форме своей создай Древним Римом и реально существует в пределах былой Римской державы. Наконец, третий факт: многие основополагающие духовные представления и нормы общественной жизни, традиционные ценности, социально-психологические стереотипы, переданные Римом Европе (независимо от того, усвоил ли он их от Древней Греции или выработал самостоятельно) на протяжении более полутора тысяч лет, вплоть до XIX столетия, составляли почву и арсенал, язык и форму европейской культуры. Не только основы права и государственной организации, не только устойчивый набор сюжетов и художественных образов усвоены Европой от античности через Древний Рим, но сами первоначала ее общественного бытия — идея демократии, гражданской ответственности, разделения властей, классический принцип в искусстве, проблема соотношения внутренней жизни личности и ее внешней общественной активности вышли из того же источника. Уже потому, что книга П. Грималя посвящена одному из самых крупных деятелей культуры и истории Рима, вобравшему в себя и выразившему в эстетически совершенной форме его исторический опыт, она заслуживает самого внимательного прочтения.
В жизни и творчестве Цицерона история Рима предстает на трагическом изломе, обнажившем ее внутренние противоречия. Рим и тот мир, который он представлял, при всем его величии, роскоши и блеске, был миром, в сущности, бедных наций, миром относительно примитивных производственных структур и сравнительно низкого уровня производительных сил. Основой производства и состояния оставалась земля и ее обработка, городское производство развивалось лишь в пределах ремесла. Масса населения жила и трудилась в рамках более или менее натурального уклада, не обеспечивала, следовательно, значительный рост внутреннего рынка и не стимулировала тем самым развитие товарного производства. Абсолютно преобладающей оставалась такая консервативная форма общественной организации, как община, а основой идеологии, морали и системы ценностей — идеализация общественной неподвижности, преклонение перед нравами предков и прежде всего автаркия, то есть замкнутость каждого очага производства, каждой ячейки народной жизни в себе.
Античная городская община называлась у римлян «цивитас», по-гречески «полис», причем это последнее название часто распространяется на все виды античных городов-государств. И цивитас, и полис были не просто местом обитания, административным центром или архитектурно оформленным пространством. Они были тем единственным местом на земле, где гражданин чувствовал себя защищенным от враждебного мира законами и стенами, чувствовал себя частью солидарного гражданского коллектива, находился под покровительством богов — мифических создателей города, его установлений и традиций. Но все живое развивается; в развитие — пусть медленное и ограниченное — был включен и консервативный организм полиса; развитие же означало создание избыточного продукта, его обмен и превращение в товар, усиление роли денег, имущественную дифференциацию и разрушение гражданской солидарности, рост торговли, импорт новых вещей, идей и форм жизни, В ходе исторического развития гражданская община оказывалась таким образом в противоречии с собственной консервативной природой, с основополагающим для нее принципом автаркии, короче — с самой собой. И чем шире раздвигал Рим границы своей державы, тем больше размывалась общинно-патриархальная основа цивитас, а реальной альтернативы ей на том этапе исторического развития не было. Деньги, рабы и сокровища потоком шли в Рим, но не поглощались полунатуральным укладом, а лишь вращались на его поверхности, обогащая многих, но и разлагая старинные установления и обычаи, общественную мораль, и чем больше стран покорялись Риму, тем интенсивнее шел этот процесс. Ко времени Цицерона кризис стал универсальным.
Выход обозначался на том пути, по которому уже некогда пытались пойти союзы греческих городов, Александр Македонский и полководцы — его преемники: по пути создания надполисных структур, способных, сохраняя общинный уклад, включить полисы в обширные государственные образования, с единым центром управления, учитывающим интересы всех частей государства, единой системой административных норм и законов и — неизбежно — единым властителем. В Риме претенденты на эту роль при жизни Цицерона сменяли один другого — Сулла Лепид, Красс, Помпей. Последним в этом ряду был Цезарь. Он сумел не только стать диктатором, но и приступить к созданию нового государственного строя — ограниченной старинными установлениями, но в то же время им неподвластной и опирающейся на военную силу пожизненной и легализованной диктатуры. Самостоятельные общины-республики, полностью и подлинно управлявшие всеми своими делами, навсегда уходили в прошлое.
Старинные ценности античного мира, религиозные, гражданские, моральные, художественные, оказались под сомнением, из объективно заданных и инстинктивно усвоенных они стали предметом обсуждения, нравственных раздумий, философского осмысления и художественного анализа. Цицерон воплотил эту фазу духовного развития античного мира. В его сочинениях поставлены многие проблемы, над которыми Европе предстояло биться веками и тысячелетиями — соотношение принципов местного самоуправления и государственной централизации, личной власти и гарантий того, что она не перерастет в тиранию, взаимной правоты и неправоты частной морали и государственной необходимости в их неслиянности и нераздельности. Познакомившись с книгой П. Грималя, читатель сможет составить себе весьма полное представление обо всей этой стороне дела.
Столь же полное представление получит он и о самом герое книги. Ни в зарубежной литературе, ни на русском языке нет столь подробного свода изложенных для широкого читателя сведений о жизни и творчестве великого оратора. По обилию источников биография Цицерона, пожалуй, не имеет себе равных в истории античной литературы, и все их данные скрупулезно учтены П. Грималем. В книге нет ссылочного аппарата, и это как бы скрывает всестороннюю эрудицию автора — она, однако, живет в подтексте книги и сообщает ей высокую научную добротность. Нет, например, ссылок на источники или литературу при характеристике гражданской жизни Арпина, родного города героя книги, но специалист видит, как много материала частных исследований и археологических отчетов за ней стоит, как тактично введены в текст полуцитаты из трактата Цицерона «Об обязанностях». Точно так же, говоря о нравах форума в пору появления там юного Цицерона, П. Грималь не погружается в детальное описание теоретической контроверзы двух основных складывавшихся в те годы течений римского ораторского искусства — так называемых азианизма и аттикизма, но дает о них ясное представление, используя (опять же без ссылок и даже без упоминаний) многочисленные сочинения древних авторов по риторике и, в частности, малоизвестное, позднее и незаконченное сочинение Цицерона «О наилучшем виде ораторов».
Мы привыкли понимать под культурой совокупность достижений в области искусства, просвещения и науки. При этом за пределами внимания остается — или по крайней мере долго оставалась — та совокупность категорий мировосприятия, социально-психологических традиций, полуосознанных норм жизнеотношения и общественного поведения, привычек и вкусов, которые образуют реальную почву и реальный воздух истории, ту тональность жизни, что отличает одну эпоху от другой, один народ от другого, придает неповторимый колорит характерам, поступкам и мыслям людей, их произведениям. В последние два-три десятилетия, однако, именно эту совокупность черт, эту атмосферу и почву исторического процесса в научной литературе стало принято называть культурой. Понятие культуры тем самым существенно расширяется и углубляется, сближается с повседневной жизнью личностей и масс, с непосредственной исторической действительностью. Одна из лучших черт книги П. Грималя состоит в том, что деятельность Цицерона и его творчество рассматриваются в ней в непосредственной связи с культурой Древнего Рима в этом, современном смысле слова.
Так, важнейшей чертой римской культуры в указанном выше смысле является то обстоятельство, что человек в Риме никогда не выступал как изолированный индивид, полностью самостоятельно определяющий свое жизненное и общественное по-ведение. Он всегда принадлежал к небольшому плотному человеческому единству — фамилии, местной общине, религиозной или ремесленной коллегии, дружескому кружку. П. Грималь убедительно показывает, какое значение имели эти социальные микрообщности в мире, где жил и действовал Цицерон, как влияли они на его поступки и решения. Другим проявлением все той же специфической культуры римлян было их отношение к религии. Она никогда не выступала в роли внутреннего лирического переживания, которая характерна для многих форм христианства, а всегда была опосредована либо государственными интересами, либо чисто фетишистским отношением человека с богами — принципом «я приношу жертву и молюсь тебе, чтобы ты помог мне». В книге хорошо показано, какое значение имело такое восприятие религии и в жизни народа, и в жизни Цицерона (особенно, например, перед отъездом в изгнание, см. главу X).
Важность и научная актуальность темы, беспримерная полнота ее разработки, изображение главного героя на мастерски выписанном фоне обычаев и традиций, политических нравов Рима — таковы достоинства «Цицерона» П. Грималя.
Недостатки книги менее значительны, чем ее достоинства, но обратить на них внимание читателя все же следует. Первый из них, при чтении сразу бросающийся в глаза, — пеэкопомность словесного изложения, частые повторы и перекрестные ссылки («как было сказано выше», «как мы уже знаем», «нам уже приходилось говорить, что...» и т. п.). Наверное, все-таки не нужно на этом основании читать книгу с пропусками: среди, казалось бы, многословного, обильного повторами рассказа сплошь да рядом встречаются важные сведения, точные замечания, острые запоминающиеся формулировки. С указанным характером изложения связан и еще один недостаток, характерный главным образом для разделов, касающихся философских трудов Цицерона, — преобладание риторического изложения над аналитическим. Рассказы о философских произведениях сороковых годов, например, представляют собой скорее импрессионистические эссе, нежели общедоступно изложенные научные их характеристики.
Самый серьезный упрек, который можно сделать автору, состоит в беглости и эскизности описаний собственно исторического — в отличие от культурного и хроникально-политического — фона. Поэтому будет, может быть, небесполезно напомнить основные события рассматриваемой эпохи в их логической связи. Кризис Римской республики, вызванный причинами, обозначенными выше, впервые стал очевидным в первой половине II века до н. э. Выйдя в 201 году победителем из тяжелейшей в своей истории войны с Карфагеном, могучим городом-государством Северной Африки, державшим под своим контролем все Западное Средиземноморье, Рим тут же погрузился в серию войн против городов-государств Греции, господствовавших в Восточном Средиземноморье, которые завершились уничтожением в 146 году богатейшего греческого города Коринфа и превращением Греции в римскую провинцию под именем Ахайи. Рим стал хозяином одного из главных мировых очагов древней цивилизации — всего античного Средиземноморья. Начался процесс интенсивного взаимодействия римского и греческого начал, которому предстояло в конечном счете привести к созданию единой синкретической культуры античности, а Римскую державу сделать мировым государством. Пока что было не взаимодействие, а насыщение Рима сокровищами, рабами и привозной роскошью, делавшее труд мелких и средних римских крестьян не конкурентоспособным, непрестижным и, следовательно, во многом бессмысленным — на протяжении II века из деревни ушли и пополнили ряды римских люмпенов 20 процентов крестьян, каждый пятый. Видя, как тает старое римское крестьянство, эта становая сила республики, поднялись на ее защиту лучшие люди из знатных и образованных. Братья Гракхи, Тиберий в 133 году и Гай в 122-м, попытались провести ряд законов, ограничивавших хозяйственное и политическое господство богачей, но оба были убиты в сражениях на улицах Рима. Знать, объединившаяся в своеобразный блок, получивший в Риме название «оптиматов», таким образом, все больше переходила к прямому террору, все более свирепо грабила провинции — в конце века народное собрание вынуждено было принять ряд законов против вымогательства наместников; все более продажно и бездарно вела себя при столкновении с окружавшими Рим пародами — полностью выявив оба эти свои качества, в частности, в 111—105 годах в ходе войны с африканским царьком Югуртой; все более нагло перекладывала тяготы непрерывных войн на плечи италиков. Все это, естественно, вызывало обостряющееся сопротивление, и начиная с рубежа I века Рим погружается в состояние, когда почти постоянно и почти одновременно шли крупные внешние войны (самая тяжелая — против восточного царя Митридата в 89—84 и 74—63 годах), войны междоусобные (так называемая Союзническая война Рима против италийских городов в 91— 88 годах) и гражданские («народной партии» Гая Мария против «аристократической партии» Корнелия Суллы в 83—82 годах), сопровождавшиеся взятием Рима то одной партией, то другой и резней на его улицах; восстания (Сертория в Испании в 80— 72 годах, Спартака в Италии в 74—71 годах). Дальше так государство жить не могло, и после ряда попыток установления режима единоличной власти, способного покончить с войнами, развалом и распрями, о которых было кратко упомянуто выше, Рим перешел в 40-е годы к новому государственному строю, увидеть торжество которого, весь его блеск и все его тени Цицерону суждено не было.
В той или иной связи многие из этих событий в книге упоминаются, а иногда и описываются довольно подробно, хотя связного, единого фона так и не образуют. Важно отметить следующее. Для нас остается незыблемым и очевидным, что в исторической жизни на любом ее этапе люди прежде всего обеспечивают свое выживание и воспроизводство, что они достигают этого трудом, что условия и характер труда, возникающие в процессе труда отношения образуют основу общественного бытия, что политика и торговля, реформы и войны в конечном счете тоже обусловлены интересами выживания, воспроизводства, улучшения условий существования. Книга П. Грималя не рассматривает историческую жизнь римлян в этих ее основах и целиком замкнута в политической сфере. Даже характеристика особенностей римского общественного мировосприятия, римской культуры дана имманентно, вне связи с условиями жизни и труда народа, с его историческим опытом. Подчас это ограничивает смысл описанных в книге исторических явлений. Так, схематизированным и упрощенным предстает движение социальных низов Рима, возглавленное и использованное Клодием. Авантюризм, нравственная нечистоплотность, грубая бесцеремонность Клодия не могут и не должны заслонять объективно обусловленное обострение социальных противоречий и всестороннее ухудшение положения римского плебса, вызвавшие это движение к жизни. Нередко П. Грималь объясняет события, имевшие социально-экономическую или социально-политическую природу, лишь политическими интригами и игрой честолюбий, отводя последним непропорционально большую роль — например, при освещении поведения Антония после Мартовских ид.
Было бы непростительно ограничиться при характеристике книги П. Грималя делением ее особенностей на положительные и отрицательные, на достоинства и недостатки. Главное в ней — постановка всемирно исторического значения политической, культурной и нравственной проблемы, которую можно условно назвать «проблемой Цицерона». П. Грималь предлагает для нее свое решение. Оно заслуживает обсуждения.
Проблема, о которой идет речь, в общем виде может быть сформулирована весьма просто: если одной из важнейших целей государства, социальной группы или личности является выживание и самоутверждение, то в какой мере согласуется реализация этих целей с верностью нравственным нормам, возможно ли их осуществление, говоря словами Маркса, «а la hauteur des principes» — «на уровне высоких принципов». Или еще проще: никакое развитое общество, никакой живущий в нем человек не могут жить без соблюдения нравственных норм: следование этим нормам предполагает, если надо, отказ от успеха и выгод; но никакое развитое общество и никакой живущий в нем человек не могут также не стремиться обеспечить себе успех и выгоды. «Если полагать цель жизни в успехе, — написал однажды Жан-Жак Руссо, — то гораздо естественнее быть подлецом, чем порядочным человеком». Так ли это? Нельзя ли все-таки объединить оба императива? Как? Цицерон одним из первых в Европе всю жизнь пытался их согласовать. Важно посмотреть, каково найденное им — или воплощенное в его судьбе и творчестве — решение. Практическое совмещение реальной политики и нравственной ответственности в сознании и в деятельности политических руководителей — а Цицерон был оратором прежде всего политическим и в определенные моменты руководителем государства — представляет собой одну из самых трудных, самых трагических задач, известных истории. «Добродетель и власть несовместны», — утверждал римский поэт; все дело в том, однако, что длительное время оставаться «несовместны» они тоже не могут.
Нравственное сознание римлян эпохи Цицерона имело особую структуру. Их прадеды еще не относились к себе как к автономным личностям, выделенным из гражданского коллектива, и потому самостоятельно ответственным за моральный смысл своего общественного поведения. Потомки римлян Цицероновой поры, пережившие крушение полисной системы ценностей, духовный опыт позднего стоицизма, протохристианские и около-христианские настроения, уже не сомневались в том, что нравственная ответственность носит личный характер. Цицерон и его современники находятся посредине этого пути. Они уже воспринимают действия государства рефлектированно, как подлежащие нравственной апробации, но критерии такой нравственной апробации носят еще внеличный характер, принадлежат еще той же государственной сфере. В основе таких нравственных критериев лежала верность государства своему внутреннему принципу, своей идеальной норме, то есть прежде всего заветам предков и законам — как созданным людьми, так и данным Риму его богами.
В III веке до н. э. знаменитый полководец этой эпохи Клавдий Марцелл вел войны потому, что это было нужно сначала для расширения владений Рима и укрепления его могущества, потом для спасения римской общины от Ганнибала; обосновывать свои действия чем-либо, кроме практической целесообразности и выгоды государству, ему не приходило в голову. Цицерон развил целую теорию войн, которые лишь в той мере соответствуют величию Рима и подлинно полезны ему, в какой оправданы с точки зрения права и потому справедливы. «Не может быть справедливой никакая война, — утверждал он, — если она ведется не ради возмездия или отражения врагов». Величие Рима и его бесчисленные победы были в глазах Цицерона следствием таланта его руководителей и самоотвержения его народа, но могли принести свои плоды лишь «благодаря благочестию и вере, благодаря той никому больше не свойственной мудрости, что позволила нам понять: всем руководит и всем управляет воля богов; вот этим-то мы и превзошли остальные племена и народы».
Поэтому как никто, кажется, до него и мало кто после него, подчеркивал Цицерон нравственные аспекты общественно-политической деятельности, ее обязательное соответствие законам государства и законам божественным. Обосновывая необходимость предоставления чрезвычайных полномочий Помпею, он говорит об особой божественной благодати, которая должна отличать каждого государственного руководителя, достойного этого имени. О нравственной природе власти говорится в обращенных к Цезарю речах 40-х годов «В защиту Лигария» и «В защиту царя Дейотара». Сочетание верности римской традиции, чувства ответственности перед народом и нравственного достоинства — обязательные черты того верховного правителя Рима, образ которого намечен в диалоге «О государстве» и который на последующие полтора столетия сохранит значение идеала и нормы для первых принцедсов от Августа до Тита. Цицерон бесконечно говорил о торжестве закона и законности, о бесстрастии, неподкупности и непреложности этой главной силы подлинной и свободной республики. Он посвятил специальное сочинение, трактат «Об обязанностях», характеристике высших моральных ценностей римского общества и обратился с этим сочинением к сыну, дабы утвердить и следующие поколения на пути добродетели. Даже римские социальные микромножества представляются Цицерону допустимыми и оправданными лишь в том случае, если в основе личных связей лежит служение государству и гражданская доблесть — об этом идет речь в позднем диалоге «Лелий, или © дружбе». Цицерон — теоретик и защитник нравственной природы государства и государственной деятельности, наверное, самый красноречивый моралист из римских политиков.
И в то же время никто, кажется, из моралистов среди римских политиков до него и мало кто после него не нарушал столь часто принципы морали, которые проповедовал, из честолюбия, ради утверждения своей политической программы, а главное — ради самого принципа политической деятельности, цель которой — победа и успех и которая даже по самым высоким соображениям отсыпаться от этой цели не может. Но между аморальным поведением «во имя высших целей» и аморальным поведением во имя собственных интересов граница очень зыбкая. Цицерон всю жизнь отстаивал принцип согласия сословий, ибо только в единении всех сил государства полагал возможность сохранить республику с ее традициями и ценностями, но во имя осуществления этой программы шел на политические интриги, на сомнительные, а то и просто противозаконные сделки, которые не оставляли и следа от морального содержания самой программы; так было, когда он произносил речи в защиту Фонтея или Гая Рабирия, так выглядит многое в Филиппинах. В книге П. Грималя описан также ряд случаев, когда Цицерон добровольно или вынужденно брался защищать людей, которых ранее сам же разоблачал как насильников, грабителей, подлых интриганов, как в середине 50-х годов, когда после возвращения из изгнания он выступал адвокатом им же некогда заклейменных Габиния и Ватиния. Красноречивый защитник неподкупности судов и судебных ораторов, он систематически нарушал, находя для этого разнообразные и хитроумные способы, старинный Цип-циев закон, запрещавший судебным ораторам получать денежные вознаграждения от подзащитных. Так было, например, в процессе Корнелия Суллы.
Какой же из двух Цицеронов подлинный — защитник высоких духовных норм государственной жизни или хитрый и трусливый интриган? Французские революционеры эпохи Конвента и якобинской диктатуры, русские декабристы видели в Цицероне воплощение исторического и нравственного величия Римской республики. «Ив Цицероне мной не консул — сам он чтим За то, что им спасен от Катилины Рим», — писал Рылеев. В ту же эпоху, однако, нравственный пафос речей и трактатов Цицерона уже начинал восприниматься как далекая от жизни или лицемерная декламация, скрывающая в лучшем случае политическую наивность, а в худшем — обыкновенное корыстолюбие. Подобный взгляд получил подтверждение и развитие в академической историографии Древнего Рима (прежде всего немецкой) и сохранял свою силу вплоть до середины нашего столетия. Перелом произошел в 1930—1950-е годы, когда сначала в коллективной статье многотомной международно авторитетной «Реальной энциклопедии классической древности», а потом в трудах ряда крупных ученых (прежде всего покойного Карла Бюхнера) акценты оказались переставленными, и на первый план снова вышли высокие духовные и нравственные достоинства самого Цицерона и дела, которое он делал, — его противостояние темным погромным силам общества, создание европейской либеральной традиции, неприязненно настороженное отношение к единоличной власти.
Не скрывая, что в некоторых случаях мотивы политического, общественного и даже личного поведения Цицерона были довольно низменны, П. Грималь в целом рассматривает своего героя в духе последней из изложенных концепций, всячески подчеркивая благородство мотивов, которыми в ряде случаев руководствовался Цицерон, его верность своим принципиальным установкам и его умение рассматривать политические вопросы с философских позиций. В начале книги верность великого оратора своим нравственным убеждениям, с одной стороны, и теневые стороны его судебной и политической деятельности — с другой, еще в какой-то мере предстают как две стороны единого противоречивого и сложного явления, имя которому Марк Туллий Цицерон. Но чем дальше развивается рассказ, тем чаще считает автор необходимым найти для своего героя оправдание любой ценой. Если, например, в 66 году в речи «В защиту Клуенция» Цицерон отстаивает интересы людей, которых несколькими годами раньше сам же осуждал, и это неоднократно вызывало порицания у современников и у ученых нового времени, то автор будет упорно искать в деталях процесса поводов оправдать переменчивость оратора. Поводы для оправданий такого рода подчас вполне очевидно искусственны и произвольны: в 60 году, например, Цицерон выпускает сборник своих речей 63 года, как он их называет «консульских». Исторический и литературный контекст не оставляет сомнений, что то был один из шагов, направленных на увековечение Цицероном собственного консульства и продиктованных крайним тщеславием. Автор ради оправдания оратора создает очень сложное, искусственное и, главное, ни на какие источники не опирающееся построение: в издании консульских речей он предлагает видеть попытку укрепить свой авторитет — только и именно ради того, чтобы поставить этот авторитет па службу Помпею, который, по расчетам Цицерона, мог в те годы сыграть значительную роль в объединении разнородных общественных сил и тем содействовать согласию сословий, и, следовательно, усилению римской общины в целом. Таких примеров в книге немало. Каждый из них, взятый сам по себе, может быть более или менее убедительным; благородные мотивы, которые автор книги стремится разглядеть в основе подчас совсем не благородных поступков его героя, — более или менее остроумно найденными. Суть дела от этого не меняется — рядом с теоретическими построениями и декларациями гражданской доблести все равно остаются поступки, им прямо противоречащие.
Есть еще одно в высшей степени существенное обстоятельство, осложняющее положение. Внимательно познакомившись с книгой П. Грималя, читатель убеждается, что Цицерон отнюдь не только провозглашал моральные заповеди в речах и трактатах и нарушал их в практическом поведении — он неоднократно доказывал также на деле, что готов в соответствии с ними жить и действовать. В 80 году до н. э. Римом недолго и единовластно правил диктатор Корнелий Сулла. Его приближенные и в первую очередь всемогущий вольноотпущенник Хрисогон под разными предлогами грабили граждан, убивали каждого, кто стоял на их пути, и никто не решался оказать им сопротивление. Очередной жертвой Хрисогона оказался некий Росций из городка Америи. Все попытки пострадавшего добиться справедливости были тщетны. Ни один из адвокатов Рима не брался за это дело, и только начинавший двадцатишестилетний Цицерон согласился защитить Росция, разоблачил козни всесильного временщика и добился восстановления справедливости. Процесс не принес Цицерону никаких материальных выгод; мало того — после суда он вынужден был бежать из Рима. Ситуация повторилась в 63 году, когда на долю Цицерона-консула выпала обязанность пресечь опасные замыслы заговорщиков — Катилины и его сообщников. Необходимость такого шага была ясна всем, но брать на себя ответственность за казнь римских граждан не решался никто. Цицерон решился. Это опять-таки не принесло ему ничего, кроме преследований, опасностей, нареканий и... славы в потомстве. А ведь то были поступки в его жизни отнюдь не единичные.
Объяснение этим противоречиям можно искать — и обычно ищут — в сфере морали либо в сфере истории. Самым уязвимым оказывается чисто моральный подход. Он состоит в том, что коль скоро личное и политическое поведение Цицерона сплошь да рядом противоречит нравственным суждениям самого оратора, оно, это поведение, заслуживает безоговорочного осуждения. Никакой внутренней связи с содержанием творчества Цицерона оно не имеет и, наоборот, является изменой проповедуемым там принципам. Многие из западных отцов церкви — Иероним, Лактанций, Августин — читали Цицерона постоянно, но никогда не могли простить ему его переменчивость и способность применяться к обстоятельствам. «Мои упреки обращены к твоей жизни, не к твоему духу или красноречию», — писал Петрарка в созданном почти через полторы тысячи лет после смерти оратора риторическом письме, ему адресованном. На трагедию религиозных войн во Франции XVI века поэт Агриппа д’Обипье откликнулся замечательными, до сих пор недостаточно оцененными стихами. «Катоном лучше умереть, чем жить, как Цицерон», — призывал он в одной из поэм. Создателю современной историографии Древнего Рима Теодору Моммзену (1817—1903)
Цицерон был неприятен во всех своих проявлениях, но наиболее язвительные замечания историк отпускает все-таки не в связи с его философией или государственными речами, а в связи с его политическим и личным поведением, называя его «слабохарактерным», «боязливым», «политическим флюгером». Подобные упреки не содержат ответа на коренной вопрос — как совмещались столь низменные черты в облике Цицерона с другими, прямо противоположными, и потому идут мимо проблемы, анахронистичны. В сознании Нового времени высшим критерием нравственного поведения является внутреннее согласие с самим собой, его соответствие самостоятельно добытым личным убеждениям, свобода выбора и ответственность за этот выбор, ответственность за измену этим убеждениям ради внешней необходимости. Критерии эти в эпоху Цицерона даже еще не начинали складываться; классической античности они неведомы. Римлянин I века до н. э. знал обязательства перед государством, перед родом, группой, перед семьей, ее положением и достоянием, и в той мере, в какой поведение его отвечало их интересам, оно заслуживало одобрения. С точки зрения таких норм общественного и государственного интереса поведение Цицерона могло быть предосудительным из-за его непоследовательности, нерешительности, тщеславия, но о морали в собственном, позднейшем смысле слова, о совести говорить не приходилось. В число ценностей, завещанных Европе античной культурой в целом и Цицероном в частности, совесть не входила. «Проблема Цицерона» к ней отношения не имеет, на этом пути она не находит себе решения.
Отношение к такой постановке проблемы в книге, с которой читателю предстоит познакомиться, противоречиво. Антиисторических рассуждений о том, что Цицерон вел себя «не по совести», в ней нет, но в основе столь часто проявляющегося стремления его оправдать, добиться снисхождения или прощения, вполне очевидно, лежит тот же ход мысли, пусть проявляющийся не в прямой, а в косвенной форме. К счастью, этим дело не исчерпывается, и в книге содержится также гораздо более глубокое объяснение общественного поведения Цицерона, основанное не на морали как таковой, а на истории.
Выше мы уже упоминали, что государственный интерес не был для римлянина абстрактной, всеобщей, чисто правовой категорией, а был, напротив того, всегда опосредован интересами той ограниченной, конкретной, на личных отношениях основанной и в этом смысле неотчужденной группы, к которой принадлежал каждый — фамилии, «партии», дружеского кружка, коллегии, местной общины. В трактате «О законах» Цицерон писал, что у римлянина две родины — великая, требующая служения и жертв, воплощенная в римском государстве, и малая — любимая горячо и непосредственно, составляющая плоть и суть повседневной жизни — местная община. Десятью годами позже в трактате «Об обязанностях» он рассказал о связях, объединяющих людей каждой «малой родины»: «Связь между людьми, принадлежащими к одной из той же гражданской общине, особенно крепка, поскольку сограждан объединяет многое: форум, святилища, портики, улицы, законы, права и обязанности, совместно принимаемые решения, участия в выборах, а сверх всего этого еще и привычки, дружеские и родственные связи, дела, предпринимаемые сообща, и выгоды, из них проистекающие». Государственная сфера, поскольку она не была полностью отчуждена от повседневного существования граждан, от их непосредственных интересов, реализовалась в прямых, внятных каждому, очевидно мотивированных формах. Нельзя, например, представить себе в республиканском Риме государственную полицию, разгоняющую сходку граждан, или народное собрание, принимающее за спиной народа антинародные решения. Но в силу той же неотделимости государственной сферы от личных интересов и отношений всякое политическое или даже граждански-правовое действие могло быть успешным, только если оно лично кого-то устраивало, приносило выгоду семье, клану или группе, и любая успешная карьера, а подчас и судебный приговор зависели от нее же.
Противоречие между частным интересом, государственным делом и его моральной санкцией в Риме вообще и в жизни Цицерона в частности во многом объясняется этой двойной соотнесенностью и двойной ответственностью каждого гражданина. То, что нам представляется аморальным своекорыстием и изменой принципам, на самом деле было всего лишь верностью «второй морали», которая, естественно, не могла быть универсальной: то, что устраивало одних, вызывало критику других. Возвращением из изгнания Цицерон был больше всего обязан Помпею. Это создавало между ними определенные отношения, которые в Риме назывались «дружбой» и порождали обязательства, столь же непреложные, сколь обязательства перед законом. Отсюда упоминавшиеся уже речи в защиту Габиния или Ватиния, произнесенные по настоянию Помпея. Того же происхождения многие другие речи и поступки Цицерона. В классическую пору римского государства обе системы обязательств как-то уживались одна с другой (хотя всегда порождали конфликты, недоразумения, взаимные обвинения). В кризисные, предсмертные годы республики конфликт между ними существенно обострился. Обращая внимания на эту сторону дела и раскрывая ее, П. Грималь полностью прав: так называемый аморализм Цицерона рос из общественных условий, из органической, естественной двойственности римских нравственных норм и ценностей, и характеризовал скорее их, чем его.
Так на чем же все-таки основано значение Цицерона для многовековой европейской культуры, для наших дней? Исчерпывается ли его роль сменой «положительного» и «отрицательного» его образов? И если оба они имеют объективное основание в истории, то откуда же взяться еще одному, третьему — тому, что заключает в себе свою особую разгадку «проблемы Цицерона»? И есть ли вообще разгадка?
Центральная проблема античной культуры, античной истории и всей жизни древних Греции и Рима — соотношение идеальной нормы гражданского общежития с реальной общественной практикой. «Я знаю, какое государство основали наши предки, — говорил в римском сенате один из весьма влиятельных его членов, — ив каком государстве живем мы. Древностью должно восхищаться, но сообразовываться приходится с нынешними условиями». Сенатор выразил жизненную коллизию, с которой повседневно сталкивался каждый римлянин. Суть античного миропорядка, однако, состояла в том что в его пределах «древность» и «нынешние условия» не только друг другу противостояли, но и друг друга опосредовали, дополняли, друг в друге жили. Основу этой диалектики составлял, как отмечалось, общинные уклад, который с неизбежностью предполагал, с одной стороны, сохранение старинных институтов и ценностей общины и их идеализацию, а с другой — постоянное их разрушение поступательным развитием жизни. По мере углубления кризиса общины противоречие между обоими полюсами обострялось, соединение политической, хозяйственной и любой иной практики с «древностью, которой должно восхищаться» становилось все иллюзорнее, и люди вели себя все менее последовательно, все более лицемерно. В книге П. Грималя читателю предстоит познакомиться со многими из них, и Цицерон, пока он старался жить «как люди», мало чем от них отличался. Скорбел в письмах об унизительной непоследовательности своего поведения — и снова возвращался к конформизму, хитрости и интригам. Но в годы, на которые приходились его деятельность и его творчество, община Рима продолжала существовать — ив своих экономических основах, и в своих политических формах, и в своей идеологии. Кризис — это тоже форма жизни. И пока общинный уклад был жив, он регенерировал заложенные в нем ценности и нормы, возвращал их в реальность, сплетал с противоречившей им практикой, создавая тот тип истории и культуры, который мы вслед за Гегелем называем классическим. Если употреблять это последнее слово не как оценку, а как термин, то оно и означает тип истории, культуры, искусства, при котором противостоящие полюса общественных противоречий остаются в состоянии неустойчивого, динамичного, но длящегося равновесия, а идеал и жизнь неслиянны, но и нераздельны. Зайдите в музей, взгляните на статуи атлетов, изваянные Поликлетом, перечитайте «Энеиду» Вергилия или в «Истории» Фукидида речь Перикла над павшими афинскими воинами, и вы удостоверитесь в классическом характере античной культуры.
В Риме этот тип исторического развития имел реальные жизненные основания, еще сохранявшиеся в эпоху Цицерона. Ограничимся в доказательство одним примером.
Идеальной нормой римского общежития была непритязательность быта, суровая и честная бедность, уравнивавшая членов общины. В государстве, накопившем несметные сокровища, где богачи владели тысячами гектаров, по сути дела, краденой земли и устраивали пиры, на которые свозились диковинные яства со всей земли, эта норма была явной бессмыслицей, а попытки миллионера Цицерона эту норму прославить и утвердить — смесью наивности и лицемерия. Но с того момента, как богатства со всего Средиземноморья обрушились па Рим, сенат упорно принимал законы против роскоши — в 215, 182, 161, 143, 131, 115, 55 годах и еще несколько раз впоследствии. Их повторяемость показывает, что они не исполнялись, но ведь что-то заставляло их систематически принимать. Моралисты, историки, школьные учителя пели хвалу героям древней республики за их бедность, их хижины, их деревянную посуду, земельные наделы в семь югеров (1,7 га). Это выглядело не более чем олеографией. Но, как ныне подсчитано, при выводе колоний размер предоставляемых участков был ориентирован примерно на те же семь югеров, а огромные имения, если земля в них не обрабатывалась, могли быть по закону конфискованы — закон этот не применялся, но его упорно не отменяли. Сенека в I веке н. э. прославлял честную бедность и восхвалял за нее Сципиона, который, удалившись в добровольное изгнание, мылся в темной крохотной баньке, им собственноручно сложенной из камней, — звучало это как назидательная выдумка, но ведь Сенека эту баньку видел своими глазами. Противоестественное богатство Верреса фигурирует и обвинительных речах Цицерона как одна из презумпций обвинения, но речи были рассчитаны на очень широкую аудиторию — по-видимому, и в ее глазах такое богатство, независимо от его происхождения, могло быть предосудительно.
Что же заставляло сенат систематически принимать законы, которые явно противоречили практике жизни и чаще всего не выполнялись? Что заставляло Помпея, когда он в декабре 62 года после своей азиатской кампании высадился в Италии с огромной лично ему преданной армией, отказаться от захвата власти — чего все от него ожидали — и распустить солдат по домам? Из чего исходил «политический флюгер» Цицерон, вступая в борьбу с Хрисогоном, казня сообщников Катилины, выступая — хотя это стоило ему жизни — против монархических замашек юного Октавиана? Откуда шли стимулы такого поведения, если реальная, эмпирическая жизнь их вроде бы отнюдь не порождала? Римляне не знали, что такое совесть в ее позднейшем, христианском или современном смысле слова, но они знали другую форму нравственной ответственности — перед тем идеализованным образом своего государства, тем героическим мифом сурового простого Рима, живущего по законам и заветам предков, потребность в котором, как мы видели, была заложена в идеологической структуре гражданской общины, в культуре греков и римлян, а следовательно, в самой природе классической античности. События и эмпирия жизни — далеко не единственное, что есть в истории. Такой же органической ее частью является отражение всех этих действительных битв в сознании времени — отражение, которое, в свою очередь, воздействует на ход и исход действительных битв.
Где и чем живет возвышенный миф каждого общества, его идеализированное представление о самом себе, о своих ценностях, об обязательной верности им? Трудно ответить на этот вопрос четко и однозначно. Где и чем в феодальном обществе, грубом, жестоком и ленивом, жили рыцарская честь и рыцарская любовь — понятия, которые до сего дня играют для нас едва ли не важнейшую роль в наследии средних веков? Научный критический анализ исторических процессов дает нам бесконечно много; он раскрывает их подлинную структуру — хозяйственную, социальную, политическую, идеологическую, раскрывает их движущие противоречия. Но что-то очень важное остается за его пределами. Общественный миф и общественный идеал формируются и отражаются в самосознании — в искусстве каждого времени, и прежде всего в слове; в преданиях и легендах, которые время по себе оставляет; в том образе, основанном на исторической практике и не исчерпывающемся ею, в котором видят его последующие поколения. Такое знание былых исторических эпох не хуже и не лучше научно-дискурсивного, критико-аналитического их познания — оно другое, и лишь в совокупности их обоих восстанавливается перед нами прошлое во всей его полноте. В этом мире слова и памяти противоречие нормы и эмпирии в его повседневной конкретности перестает существовать, растворяясь, как говорили в старину, в «послании», которое время оставляет потомству.
Цицерон постоянно был связан с историей событий и эмпирии и обречен ее противоречиям, в том числе противоречию нормы и практики. Но чем дальше, тем больше погружался он в ту тональность существования, где человек реализует себя в первую очередь в размышлении и слове, где он ориентируется на образ времени, на его итоги и ценности, передаваемые в эстафете культуры, и тем самым как бы переходил в регистр существования, где эти противоречия упразднялись. В 45 году, за два года до смерти, он написал обо всем этом диалог «Гортензий» — о преимуществе философии перед политическим красноречием. В те же годы, когда он удалился от дел, жил на своих виллах и думал больше об истории, о философии и искусстве, чем о практической политике, возникли другие его поздние произведения, где эта мысль не формулируется, а как бы растворена в ткани повествования — в первую очередь диалоги «Катон Старший, или О старости» и «Лелий, или О Дружбе». В обоих действие отнесено к середине II века — к эпохе, современников которой Цицерон еще застал и которая среди ужасов и конвульсий гражданских войн казалась царством традиционных римских доблестей. В обоих выведены известные государственные деятели той эпохи — Сципион Эмилиан, Катон Цензорий, Лелий Младший. То были вполне реальные люди, знакомые знакомых Цицерона, и в то же время великие тени, уже наполовину растворившиеся в традиции римской славы. В Катоне сплавлены воедино образ уединенного мудреца греческого облика, каким он скорее всего никогда не был, и образ государственного деятеля, каким он действительно был. Точно так же, как соединение документальной исторической реальности и внутренней, соотнесенной с идеалом и нормой, логики развития, строится образ Сципиона в диалоге «О дружбе».
То был итог целой жизни. На всем ее протяжении для творчества Цицерона была характерна тенденция рассматривать реальную действительность на фоне действительности возвышенной и нормативной. Рядом с реальным Римом деловых писем стоял Рим диалога «О государстве»; рядом с практическим судебным красноречием — красноречие нормативное, разбираемое в трактате «Оратор»; рядом с естественной народной речью — художественная речь, которой посвящен «Брут»; рядом с довольно циническим описанием собственного общественно-политического поведения — героизированная самооценка в письме Луцию Лукцею от мая 56 года; рядом с современниками, обрисованными во многих письмах со всем реализмом, — их интеллектуализированные и монументализированные образы, как, папример, Лукулла в диалоге, носящем его имя. Цицерон долго верил в спасительную возможность лавировать между обоими этими рядами. Кончил он убеждением в том, что противоречие между ними снимается не в сфере практики как таковой и не в сфере идеала как такового, а в особом регистре исторической жизни, их объединяющем, но лежащем как бы вне них — в общественно-историческом мифе и в сфере эстетически «доведенной» действительности, этот миф отражающей.
Решение это было не слишком надежным и уж очень неуниверсальным. Практика, противоречия и политическая борьба оставались неотъемлемой частью жизни, уйти от них было невозможно. В ходе гражданской войны между Цезарем и Помпеем и в первые годы после Цицерон нет-нет да и делал им нехотя уступки, а после убийства Цезаря не выдержал, очертя голову бросился в огонь начинавшейся новой гражданской войны и там сгорел.
И тем не менее, если мы две тысячи лет его помним, если мы читаем о нем толстые книги, то не потому ведь, что он хорошо управлял Сицилией, был во время гражданской войны в лагере Помпея или не справился с Антонием. И не потому, что он произносил речи и писал трактаты, а в жизни подчас вел себя не так, как в них было написано или сказано. Все это делали десятки, если не сотни людей, чьи имена навсегда канули в Лету. Помним же мы его потому, что, человек античной культуры, он одним из первых осознал и выразил урок, ею оставленный. Урок состоял в том, что поведение людей в истории определяется, в не меньшей мере чем их потребностями, их общественными идеалами, их представлениями не только о том, что есть, но и о том, что должно быть, заложенными в структуре общества и времени, отличными от его повседневной практики, но особым образом включенным в ткань исторического процесса. Образ республики римлян, ее величественный миф, встающий из речей Цицерона, из его диалогов, писем и стихов, веками вдохновлял борцов за свободу и торжество права. В душе человека, который не вгляделся в этот образ и не пережил его, остается важный пробел. Чтобы его восполнить, надо читать Ливия, читать Вергилия, но прежде всего Цицерона. «Сторонники «реальных взглядов», — писал проницательный современный историк, — всегда стремятся разрушить метафоры истории. Дело это верное и нетрудное, но является ли подлинной реальностью то, что остается в итоге?»