В деле Секста Росция Цицерон добился победы. Клиент его был оправдан, а речь молодого оратора так прославила его имя, что отныне «не встречалось ни единого процесса, в котором его бы не сочли достойным выступить», как писал он сам позже в диалоге «Брут». В эти годы ему поручали защиту обвиняемых во многих процессах, но ни сами речи, ни даже воспоминания о них не сохранились. Правда, в одном месте «Брута» и в другом «Ораторе» упоминается речь «В защиту Титинии Котты» (жены Аврелия Котты?), но упоминания эти остаются не до конца ясными. Современные исследователи творчества Цицерона склонны считать, что имеется в виду какой-то процесс по обвинению в отравлении и использовании магии, но толкование это покоится на весьма зыбких данных. К тому же трудно предположить, что дело касалось жены одного из трех братьев Аврелиев Котта — Гая, Луция или Марка, которых Цицерон хорошо знал и которые представляли в его время эту знаменитую семью. Единственное, что можно утверждать бесспорно на основе двух свидетельств самого Цицерона, заключается в том, что женщина по имени Титиния, в остальном нам неизвестная, была обвиняемой в весьма важном процессе, что обвинителями ее выступили некий Сервий Невий и Скрибоний Курион и что последний на суде после выступления Цицерона окончательно растерялся, не сумел ничего возразить ему и сел на место, заявив, что обвиняемая колдовством лишила его памяти. Главным защитником выступал, по-видимому, один из Аврелиев Котта, а Цицерон говорил последним, оставив себе, как обычно, miseratio (призыв к милосердию) и аргументы скорее эмоционального, чем собственно правового характера. Все это, однако, тоже в высшей степени сомнительно. Цицерон не обнародовал речи, произнесенные в эти годы, а если даже они и были опубликованы, текст их пе сохранился.
Такими и остались в жизни Цицерона эти два года, 80-й и 79-й — два года ораторской деятельности, обеспечившей ему известность и деньги, поскольку судебные выступления в соответствии с обычаем бесплатными, разумеется, не были. Что касается общественного положения, то именно в эти годы Цицерон стал вхож в самые знатные дома Рима. Еще в пору обучения у Сцеволы он завязал отношения с молодыми аристократами, которых (в частности, Аврелиев Котта) встречал позже и на уроках Элия Стплона, а оправдание Секста Росция и осуждение (по крайней мере, моральное) Хрисогона было публичным, прозвучавшим в суде осуждением сулланской тирании; добившись такого исхода процесса, Цицерон оказал немаловажную услугу Цецилиям Метеллам и их политическим союзникам.
Доказательством того, насколько значительной стала общественная роль Цицерона, служит его женитьба. Он женился на некоей Теренции, принадлежавшей к роду того же имени, прославившемуся в эпоху Второй Пунической войны и входившему уже на протяжении нескольких веков в правящую олигархию. У Теренции была сводная сестра Фабия, чье имя опять-таки указывает на связь с одним из самых знаменитых родов Рима; принадлежность семьи к высшей аристократии находит себе дополнительное подтверждение в том, что Фабия была весталкой.
Женившись на Теренции, Цицерон не только вошел в круг знатнейших семей Рима, он взял также за женой значительное приданое, которое, если верить Плутарху, исчислялось суммой в сто тысяч денариев. К деньгам прибавлялось земельное владение в горах (пустошь, пастбища и леса, по всему судя, в окрестностях Тускула) и несколько доходных домов в Риме. Не исключено, что в личном владении Теренции находились еще и некоторые «государственные земли», то есть участки agri publici, издавна принадлежавшие семье на правах оккупации — ей придали более или менее законный вид, уплатив государству некую чисто символическую сумму. Во всяком случае, личное имущество Теренции превосходило личное имущество Цицерона. Когда был заключен брак, нам в точности неизвестно. «Переписка» ничем не может нам в этом смысле помочь, поскольку самые ранние из сохранившихся писем относятся к 68 году, и Теренция в них уже упоминается — впервые именно в этом году — в связи с тем, что она страдает от приступа ревматизма. Историки пытались датировать женитьбу, исходя из возраста детей Цицерона и Теренции, но ничего определенного не удалось достичь и на этом пути. Что же, если нельзя добиться определенности, удовольствуемся вероятностью.
Первый ребенок, родившийся от этого брака, дочь Туллия, в 70 году была еще маленькой. Именно как о дитяти упоминает о ней Цицерон в одной из речей против Верреса. Но тремя годами позже, в декабре 67 года, он пишет, что обручил ее с Гаем Кальпурнием Ппзоном Фруги. К сожалению, этого мало для установления ее возраста и, следовательно, для определения даты, позже которой свадьба с Теренцией не могла состояться. По римскому обычаю девочек обручали очень рано, подчас в возрасте восьми лег, свадьба же происходила чаще всего, когда невесте исполнялось тринадцать, и именно с тринадцатилетнего возраста брак рассматривался как правовое состояние со всеми вытекающими отсюда последствиями. Эта возрастная граница, однако, была самой ранней, но, разумеется, не единственно возможной.
Бесспорно, что в 79 году Цицерон уехал на Восток, и, может быть, именно это обстоятельство способно пролить некоторый свет на интересующий нас вопрос. Когда родилась Туллия и, следовательно, когда состоялся брак — до отъезда Цицерона или после? День рождения Туллии известен — 5 августа, остается установить год. Если Туллия появилась на свет до поездки, то приходится предположить либо что Теренция оставалась в Риме все то время, пока Цицерон находился в путешествии, из которого, как нам предстоит увидеть, отнюдь не торопился возвращаться, либо что Теренция вместе с новорожденной дочерью ездила с мужем. Оба предположения не слишком вероятны, и естественнее думать, что брак состоялся по возвращении Цицерона в 77 году либо был заключен до 79 года, Теренция путешествовала с мужем, но в этом случае Туллия появилась на свет лишь на третий год супружества, то есть самое раннее в 76 году. Тогда получается, что в декабре 67 года, когда она была обручена с Пизоном, ей было 8 лет, а в пору ее вступления в брак в 63 году — тринадцать. Полное соответствие возраста Туллии римским традициям в обоих случаях исключает возможность видеть здесь простое совпадение.
В 67 году Цицерон рассказывает своему другу Аттику об остроумной выходке своей дочери. Аттик обещал ей какой-то подарок, и девочка требует выполнения обещания, беря отца в свидетели, что такое обещание было ей действительно дано; при этом она называет его «поручителем», то есть пользуется юридическим термином, столь неожиданным в устах ребенка; в конце того же года Туллия сообщила отцу, что она назначает Аттику «предельный срок» для выполнения обещания. Подобные выражения, показывающие, что девочка присутствовала при разговорах взрослых, могли быть употреблены и восьмилетним ребенком, и девочкой лет двенадцати, но лишь в первом случае они звучат по-настоящему забавно. Все это делает наиболее вероятным, что Туллия родилась 5 августа 76 года, после возвращения отца из поездки на Восток, и что брак с Теренцией, следовательно, состоялся годом раньше, то есть в 77 году.
В 78 году, когда умер Сулла, Цицерон, еще неженатый, находился в Афинах. Смерть диктатора была важным событием: даже в своем добровольном уединении Сулла представлял для независимой аристократии значительную потенциальную угрозу, и лишь теперь знать вновь обретала полную свободу действий. В эти дни Антиох Аскалонский, у которого Цицерон брал в ту пору уроки, побуждал его вступить наконец на дорогу почестей, как и подобало молодому оратору, обнаружившему столь яркий талант. По обеим этим причинам Цицерон возвращается в Рим, твердо решившись войти в круг государственных деятелей, с которыми познакомился и которыми так восхищался в отрочестве. Брак с Теренцией был одним из шагов к достижению этой честолюбивой цели.
Мы недоумеваем и испытываем некоторую неловкость при мысли, что такой человек, как Цицерон, мог принести личную жизнь в жертву карьере. Однако серьезных оснований утверждать, что здесь действительно что-либо принесено в жертву, нет. Брак этот просуществовал тридцать два года, и супруги расторгли его по обстоятельствам, предвидеть которые за столько лет было невозможно, которые были вызваны кризисом, оказавшимся для них обоих непреодолимым и последним. Развод Цицерона с Теренцией никак не может характеризовать чувства, с которыми они вступали в брак. Нельзя забывать и о другом. В среде старой римской аристократии брак был составной частью политической жизни и одной из ее форм; он оформлял политические союзы, менял расстановку сил на общественной арене, прокладывал путь к власти молодым людям, которых часто и избирали в зятья с расчетом на их будущее. Семья была слишком важной ячейкой римской общины, чтобы судьбы ее можно было ставить в зависимость от лирических чувств. Кроме того, стыдливость, входившая в число традиционных и особенно чтимых римских добродетелей, требовала, чтобы чувства супругов не выставлялись напоказ, а оставались тайными и как бы подразумевались. Жена живет славой своего мужа, испытывает восхищение перед его гражданской доблестью и теми чертами личности, благодаря которым он играет заметную роль в жизни государства. Она ценит его воинскую доблесть, его влиятельность в сенате, его популярность. Уже в «Амфитрионе» Плавта самая римская римлянка из всех героинь латинского театра Алкмена описала в своем знаменитом монологе идеал женщины, которая скрывает нежность под холодной гордостью и подчиняет всю себя интересам рода.
Создается впечатление, что Теренция была женщиной подобного склада, весьма похожей на Алкмену Плавта. Плутарх подчеркивает, что она отличалась довольно жестким нравом, была по натуре резка, честолюбива и, как признал однажды Цицерон в письме, до нас не дошедшем, с большей охотой вмешивалась в его политические дела, чем позволяла ему вмешиваться в дела дома. При той высочайшей репутации, которой он к этому времени пользовался, Цицерон представлял для такой женщины весьма удачную партию. Мы не знаем, в каком возрасте вступила Теренция в брак, но известно, что она значилась «девицей» и это было первое ее замужество. Первое, но не единственное, поскольку после развода в 47 году она вышла замуж за историка Саллюстия, умершего в 35 году, а затем за Мессалу Корвина. Есть сведения, что она умерла в возрасте 103 лет. По всей вероятности, Теренция была моложе Цицерона лет на 10. Впрочем, все это одни лишь догадки.
После успехов на форуме, привлекших к нему внимание не только граждан, но в первую очередь «старинной знати», Цицерон тем не менее не вступил сразу на путь политической деятельности, а отправился прежде на Восток, то есть в Афины, в другие области Греции и в провинцию Азия. Историки нового времени неоднократно пытались определить, что именно могло заставить молодого честолюбца пробыть так долго вдали от Рима, рисковать тем, что его забудут, предоставить свободу действий соперникам. Причины здесь были, надо полагать, разнообразны, но при этом далеко не все из тех, что предлагали историки, равно важны. Плутарх, например, утверждает, что победа в процессе над Росцием поставила Цицерона в опасное положение и что он счел необходимым уехать из Рима, дабы избежать мести Суллы и его приближенных. Это, конечно, возможно, но подобная осторожность плохо согласуется с тем, что, прекрасно зная все обстоятельства дела, Цицерон все же решился сыграть главную роль в процессе. Показательно также, что Цицерон отнюдь не торопился покинуть Рим и уехал, по всему судя, лишь весной 79 года, то есть через несколько месяцев после процесса; если враги его жаждали мести, у них было более чем достаточно времени для ее осуществления.
В том месте «Брута», на которое мы уже ссылались, Цицерон указывает иную причину. Напряжение голоса при произнесении речей, явное общее истощение становились опасными для жизни. Врачи настаивали, чтобы он вообще отказался от занятий красноречием. Этот совет Цицерон отверг категорически, но решил, по собственному признанию, изменить стиль выступлений, усвоить более сдержанную манеру красноречия, приведя тем самым заботы о здоровье в согласие с честолюбивыми замыслами, и отправился на Восток с целью усвоить там новый стиль судебных речей. Он рассчитывал почерпнуть его на Родосе у Аполлония Молона, с которым встречался еще в Риме. Что можно сказать по поводу подобного объяснения? Представляет ли оно собой, как некоторые утверждали, лишь попытку замаскировать другие мотивы менее почтенного свойства? Разве Цицерон не мог усвоить новые приемы красноречия в Риме? Зачем нужно было ехать за ними в Азию?
Замыслы его и желания предстанут перед нами с большей очевидностью, если мы представим себе состояние Цицерона в первые месяцы 79 года. Уроки греческих философов, выступления греческих риторов, посещавших Рим, открыли перед ним духовный мир Эллады и стран эллинистической культуры. Многое из того, что рассказывали ему родосцы, афиняне, сирийцы, будило его любознательность, требовало более глубокого знакомства. Его путешествие представляло собой нечто подобное той поездке «по большому кругу», которую два века назад так охотно предпринимали молодые английские аристократы с целью ознакомиться с мыслящей континентальной Европой. Постоянная любознательность Цицерона, страсть, с которой он поглощал все новые и новые знания, вполне объясняют стремление молодого оратора побывать в странах, о которых он грезил еще подростком. В будущем ему как магистрату предстояло проводить дни между форумом и курией либо предпринимать лишь те поездки в провинции, от которых нельзя было отказаться. В 79 году он не мог еще добиваться даже первой из магистратур, квестуры: по сулланским законам ее запрещалось отправлять лицам моложе тридцати лет. Цицерону должно было исполниться тридцать в 76 году, именно тогда можно было выставить свою кандидатуру, и присутствие его в Риме становилось необходимым. Два года до той поры оказывались свободными.
Не исключено также, что Цицерон стремился повидать Помпония Аттика, который поселился в Афинах и жил, казалось, вполне счастливо в обществе философов и художников, пользуясь двойным преимуществом положения римлянина в захваченных Суллой Афинах и своего обширного состояния, позволявшего не только оказывать материальную поддержку городу, спешившему устранить следы разрушений, причиненных осадой, но и облегчить денежные дела афинян, расстроенные и запущенные их легкомыслием, небрежностью и недобросовестностью.
Тем временем Помпей Младший, вскоре получивший прозвание Великого, провел, не имея на то никаких законных полномочий,, набор в армию, отдал ее и себя в распоряжение Суллы и на протяжении нескольких лет одерживал победу за победой. Непосредственно перед отъездом Цицерона он разгромил африканскую армию и, казнив отложившегося от Суллы мятежного наместника
Домиция Агенобарба, вернул провинцию в подчинение Риму. Сулла, по-видимому, отнюдь не был в восторге or успехов юного «императора», который, не пройдя еще ни одной магистратуры, уже требовал триумфа. Сначала он отказал — из зависти, но потом вынужден был уступить, и в марте 79 года двадцатишестилетний Помпей отпраздновал триумф. Мы ничего не знаем о чувствах, которые испытал Цицерон, наблюдая события и стремительную карьеру бывшего своего товарища. Скорее всето они должны были вызвать у него и восхищение, и беспокойство — восхищение felicitas Помпея, той постоянной удачей, которую ниспослали ему боги, беспокойство же — явно заметной склонностью молодого полководца пренебрегать законами и утверждать свое положение вопреки им. Позже Цицерон выступил в поддержку закона, присваивавшего Помпею чрезвычайные полномочия на Востоке, но выступил в тот момент, когда вопрос был уже почти решен. До той поры он продолжал отмалчиваться, может быть, из чувства настороженности, которое вызывал в ном этот необычный человек, столь же необходимый, сколь и опасный для государства. В 62 году, когда Помпей возвратился в Италию после победы над Митридатом, Цицерон сделал все, чтобы стать его советником, предупреждать и сдерживать его порывы; триумфатор, как нам предстоит увидеть, относился к этой опеке раздраженно и вскоре постарался от нее избавиться.
Помпей праздновал свой триумф 17 марта 79 года. Через несколько дней, скорее всего в апреле, когда открывался мореходный сезон, Цицерон взошел на корабль, отправлявшийся на Восток. С ним ехали его брат Квинт, с детства разделявший любовь Марка к литературе, но предпочитавший красноречию поэзию, двоюродный брат Луций, уже нам знакомый, и Марк Пупий Пизон, которому была отведена в некотором роде роль наставника. Подробности того, как добрались молодые люди до Афин, неизвестны. Наиболее вероятно, что следовали они традиционным путем — морем из Брундизия в Коринф, а оттуда по суше. Существует предположение, что по пути в Брундизий Цицерон и Пупий Пизон свернули с дороги, дабы посетить Метапонт — оба хотели повидать места, связанные с жизнью Пифагора. Предположение это не лишено оснований, но доказано, разумеется, быть не может. Бесспорно, во всяком случае, лишь, что Цицерон всегда остро чувствовал особую атмосферу городов, зданий, местностей, отмеченных памятью о великих людях. Связь между великим прошлым и сегодняшним днем будила его собственную мысль и помогала откликнуться на те голоса, что доносились из исторического далека. Места и пейзажи, на фоне которых протекала жизнь великого человека, обладали в глазах Цицерона духовным смыслом, и в его описаниях можно расслышать ноты почти романтические.
То не было, правда, чисто платоническое наслаждение, и мысль его обращалась в подобных случаях все же больше к настоящему, чем к прошедшему. В начале V книги «О пределах добра и зла» Цицерон описывает свой разговор с попутчиками (к которым присоединился и Аттик) в рощах афинской Академии. Обращает на себя внимание, что все эти молодые римляне находятся под властью тех же впечатлений, что и сам автор. Квинт взволнован видом акрополя Колоны, где жил его любимый Софокл, Луций в восхищении от мест, где Демосфен укреплял свой голос, стараясь перекрыть шум морских волн, и испытывает чувство восторга при виде могилы Перикла. Цицерон, задумавшись, отходит в сторону и, глядя на экседру, где так часто сиживал Карнеад, воскрешает перед умственным взором облик этого героя Скептической Академии. Аттик, разумеется, избирает местом своих раздумий «сад» Эпикура. Нам нелегко представить себе римлян в столь сентиментальной ситуации, однако здесь они сами расспрашивают друг друга о своих чувствах, и Пизон, выражающий в этой части диалога мнение Цицерона, поясняет, что стремление увидеть достопримечательные места, связанные с людьми, особенно чтимыми, вызвано не пустым любопытством: каждый из юных путников стремится узнать сколь возможно больше о великом человеке, особенно ему близком, дабы принять его за образец поведения и жизни. Рассуждение это важно еще и с той точки зрения, что раскрывает, как рассматривали римляне познание. Для них, да и для очень многих греков оно не предполагало исключительно или даже преимущественно накопление знаний, а состояло в обнаружении образца для подражания. Познание было формой жизни, оно проникало человека целиком и потому не могло исчерпываться лишь содержанием памяти.
Так они жили, Цицерон и его спутники, на протяжении долгих месяцев, осененные воспоминаниями о великих людях, чьи образы господствовали в ту пору в духовной жизни Афин. Они прибыли в столицу Аттики, по всей вероятности, летом 79 года, и там же застала их смерть Суллы в марте 78-го.
Некогда Цицерон с жадностью слушал в Риме лекции Антиоха Аскалонского и, прибыв в Афины, прежде всего отправился разыскивать своего бывшего учителя. Пупий Пизон одобрял его, поскольку сам принадлежал к ученикам Антиоха, стоявшего в те годы во главе Академии и полагавшего вернуть школу к учению ее основателя Платона.
Для Цицерона и Пизона Платон — «Бог», живой источник всякой философии. Они отдают себе отчет, однако, что именно в силу своей глубины и мощи мысль Платона допускает различные пути дальнейшего развития. Сама Академия, разрабатывая некоторые стороны учения Платона, пошла по пути пробабилизма, чтобы не сказать скептицизма, и отрицала вообще возможность научного, то есть основанного на разуме, познания. Эта теория была наиболее последовательно развита Карнеадом в середине
II века до н. э., и в тот период, когда Цицерон слушал Филона из Лариссы, он целиком подпал под ее обаяние. Антиох не был до конца солидарен с этим направлением, которое рассматривал как отклонение от подлинного, изначального платонизма. Он полагал, что обнаружил в мьтсли Платона основы истинного догматизма, и называл свою школу Старой Академией в противоположность Новой Академии Карнеада и Филона. Он доказывал, что к Платону восходят два учения, каждое из которых признает возможность познания, то есть способности человеческого разума воспринимать и перерабатывать данные чувств, объективно и точно отражающих реальность. Одно из этих учений принадлежало Аристотелю, другое — стоикам. Антиох же взялся за разработку доктрины, созданной им самим и соединявшей некоторые элементы изначального платонизма с элементами философии обеих школ, из него вышедших.
Следующий пример поможет понять, что представлял собой подобный синтез. Центральным пунктом любой философии той эпохи было понятие Высшего Блага, Абсолютного Блага, которое составляло завершение и высшую точку бытия. Для стоиков таким Высшим Благом была «честность» — поступок, характеризовавшийся как нравственно «прямой» и «прекрасный» (римляне обозначали его словом honestum, которое по своему полю значений характерным образом связывалось для них с семантическим кругом «славы»). Отсюда следовало, что Мудрец, то есть человек, развивший у себя способность к прямоте поведения, тем самым обретает и совершенное блаженство даже среди всякого рода бед и несчастий. Нищий и больной., он тем не менее с полным основанием вызывает зависть. Напротив того, Аристотель, стоявший ближе к обыденному сознанию, видел, разумеется, в нравственности составную часть Блага, но при этом полагал, что блаженство может быть достигнуто лишь там, где к нравственному совершенству присоединяются блага, даруемые Судьбой: если не красота, то по крайней мере здоровье, состояние, избавляющее от нищеты, и принадлежность к числу граждан города, хорошо устроенного, пользующегося славой и уважением остальных эллинов. Между двумя учениями, таким образом, существовало вполне очевидное различие: для стоиков Мудрец независим от Судьбы и не нуждается ни в каких внешних благах, для перипатетиков же внутреннее совершенство было лишь составной частью и проявлением упорядоченности общественного целого, так что счастье человека зависело не от него одного. Дабы сделать свое учение более приемлемым для обычного человека, руководствующегося простым здравым смыслом, стоики ввели в свое понимание Высшего Блага смягчающие моменты. «Мнимые блага» (здоровье, богатство, слава и т. д.) согласно внесенным уточнениям не блага в собственном смысле слова, но составляют категорию «предпочитаемого» и «приятного» — ими, конечно, желательно обладать, но отсутствие их не должно делать человека несчастным.
Антиох, чья доктрина изложена в V книге «О пределах добра и зла», указывал, что стоики в собственной жизни не способны полностью соответствовать своему определению Высшего Блага, покоящегося на одной лишь нравственности, и для видимости доказательства прибегают к словесным уловкам, называя лишь «предпочитаемым» то, что для всех нормальных людей составляет бесспорно один из видов блага. Отсюда он делал вывод, согласно которому наилучшее учение должно основываться на трудах Аристотеля, поскольку он рассматривает человека в его реальной цельности, в единстве души и тела и тем самым дает ему возможность полностью рос-крыть все задатки и таланты, заложенные природой. Цицерон за Антиохом не последовал, но беседы с ним не прошли для него даром. Они укрепили его в мысли, что стоицизм может быть важен и может играть свою роль не только в тех крайних обстоятельствах, о которых говорили ученики и последователи Зенона.
Антиох, кроме того, познакомил слушателей с течениями послесократической философии, которые, начиная с IV века до н. э., множились с поразительной быстротой. Цицерон научился рассматривать эти философские учения в их единстве и историческом становлении, поскольку Антиох обращал особое внимание на филиацию идей, на переходы, соединяющие одну школу с другой, и цель его во всех случаях состояла в выявлении внутренних, внешне неочевидных связей. Слушатели его приучались видеть общее в самых разных учениях и устанавливать гармонию между ними. Так возник или, во всяком случае, так развился пресловутый эклектизм Цицерона, который никогда не был результатом смешения разнородных философских направлений или торопливых и приблизительных их оценок, а был направлен на обнаружение глубинных связей между ними. Может быть, в этом и состояло наиболее ценное, что воспринял Цицерон от Антиоха, — методу, здесь описанному, он следовал всю жизнь.
Так или иначе, начиная с этого времени, Цицерон поверил вслед за Платоном, в чьих диалогах идеи служат как бы введением в мир мифа, что высшие истины не достигаются одной лишь силой рассудка — поверил и стал искать истину если не в откровении, то на пути обнаружения и толкования символов. Следуя этим путем, он приобщился к Элевсинским мистериям. Может быть, тут сыграла роль просто мода: многие римляне, попадая в Афины, старались стать мистагогами Деметры (тем более что, если период инициации уже завершился, они всегда могли потребовать, чтобы церемонию провели специально для них!). Может быть, некоторый свет на причины, по которым Цицерон приобщился этих таинств, проливает поведение Аттика. Он тоже прошел инициацию в Элевсине, невзирая на свои эпикурейские убеждения, согласно которым человеческая душа никогда и ни в каком случае не может обрести бессмертие. Для эпикурейца богопознание не было проявлением пустого любопытства; оно приучало душу к высшей безмятежности, позволяло созерцать величие и блаженство богов и приготовляло ее тем самым к восхождению на высоты мудрости. Мифы, учили эпикурейцы, нельзя понимать как рассказы о реальных событиях. Так, Деметра никогда не вручала Триптолему семена злаков, дабы он научил людей их выращивать;
она никогда не скиталась по миру при свете факелов в поисках похитителя своей дочери, дочь ее вовсе не разделяет ложе Гадеса в Аиде. Мифы эти, как и некоторые другие, связанные с культом Деметры, содержат истину другого, более духовного порядка. Они показывают, как с познанием земледелия люди оставили бродячую, исполненную насилия жизнь диких пастухов, как перешли к оседлой жизни земледельцев, тем заложив основы государственности и твердых законов. Деметра, таким образом, не просто богиня плодородия; она создала уклад существования, позволяющий людям обретать внутреннее спокойствие и безмятежность, которую эпикурейцы называли атараксией и в которой для них заключалось Высшее Благо.
Для Аттика скорее всего значение Элевсинских мистерий этим и ограничивалось. Цицерон шел дальше и принимал также мистические учения, в них содержавшиеся. Похвальное слово этим мистериям содержится в начале II книги трактата «О законах». Сначала Цицерон говорит здесь о том, как эти таинства открывают путь к счастливой жизни, но затем прибавляет, что они, кроме того, учат нас «и в самой смерти не терять добрую надежду». Цицерон, следовательно, верит в то, что жизнь продолжается и после смерти, выражая, впрочем, не столько твердую уверенность, сколько надежду. Скорее всего здесь продолжено рассуждение, содержащееся в Платоновом «Федоне», где Сократ приводит доводы в пользу бессмертия души; ни один из них, говорит Платон, не убеждает полностью, но в совокупности своей они внушают «добрую надежду». Совпадение формулировок у Цлатона и Цицерона, без сомнения, говорит и о совпадении мысли. Со времени первого пребывания в Афинах определяется известная склонность Цицерона к мистицизму и открытость такого рода влияниям, его способность черпать в них вдохновение для творчества. Он вспомнил об этом источнике своей духовной жизни много лет спустя, работая над «Тускуланскими беседами», но тот же источник можно обнаружить и раньше — в мифе, завершающем трактат «О государстве». Нет ничего удивительного в том, что Цицерон — поэт, столь чуткий к красоте словесного выражения мысли, оратор, умевший словом подчинять себе души слушателей, не остался навсегда во власти скептицизма Новой Академии и сумел выйти за те пределы, где господствует безраздельно разум.
Итак, в марте 78 года, когда умер Сулла, Цицерон находился в Афинах и уже в течение шести месяцев слушал Антиоха. Антиох и призвал его расстаться с отрочеством и вступить на «дорогу почестей». Подобный совет естественно вытекал из философии, которую исповедовал Антиох, верный и в этом случае учению Аристотеля и политическим традициям Афин, где считалось, чго люди выдающихся способностей обязаны служить ими родному городу. Наградой им была слава.
Цицерон, однако, отправился в Рим не сразу и не прямо. Мотивы его разгадать нетрудно: до достижения возраста, позволявшего добиваться квестуры, оставался еще примерно год. Мы не знаем, в это время или раньше Цицерон посетил Спарту. Он не мог противостоять искушению повидать город, который на протяжении веков обладал для римлян странным обаянием и «словно марево в пустыне» постоянно притягивал их взоры. В «Тускуланских беседах» разбросано несколько замечаний, из которых явствует, что Цицерон в Спарте был и выразил восхищение — несколько сдержанное и нигде не переходящее в подлинное одобрение — теми испытаниями, что полагалось проходить юным лакедемонянам. Они должны были молча перенести боль и муки перед алтарем Артемиды и драться друг с другом «кулаками, ногами, ногтями, наконец, зубами, готовые скорее умереть, чем признать себя побежденными». На взгляд Цицерона, все это явно отдавало неумеренным тщеславием и архаическим варварством — неслучайно в связи со спартанскими обычаями он вспоминает о ритуальном убийстве вдов у индусов. В Пелопоннесе он встречался также с коринфянами, жившими в изгнании все семьдесят лет, прошедших со времени разрушения их города. Их не так уж много, замечает Цицерон, душевные раны их зарубцевались, и они мало чем отличаются от других эллинов. Повидав этих стариков изгнанников, постоянно погруженных в мелкие заботы повседневной жизни, Цицерон, по-видимому, еще на пути в Афины посетил развалины их города. «Внезапно вставшие перед моим взором руины Коринфа, — замечает он, — произвели на меня большее впечатление, чем на самих коринфян». Город Коринф был разрушен за 60 лет до того римской армией, и римский полководец допустил его разрушение. Это вызывает у Цицерона нечто вроде угрызений совести. Не один Цицерон, по-видимому, испытывал подобное чувство: несколькими годами позже римский сенат решил восстановить
Коринф и, насколько возможно, вернуть ему былое процветание. Следовательно, не все в Риме были так уж горды победами своего государства, некоторые все же стремились залечить раны, этим государством нанесенные.
Цицерон и его спутники покинули наконец Афины, но и на этот раз направились не в Италию, а еще дальше на Восток: подлинных наставников красноречия можно было встретить не в Афинах, где Цицерон слушал из риторов лишь некоего Деметрия, сирийца родом, о котором, кроме этого, мы ровно ничего не знаем, а в провинции Азии и в первую очередь на Родосе.
Путешественники начали с Малой Азии. В «Речи в защиту Клуенция» содержится упоминание о том, что Цицерон присутствовал на судебном процессе в Милете: женщина, повинная в вытравлении плода с целью передать право наследования родственникам по боковой пинии, была здесь приговорена к смертной казни. Побывал он и в Смирне, где встретился с Публием Рутилием Руфом, жившим в ту пору в этом городе изгнанником вследствие процесса, подстроенного откупщиками, чью алчность он как наместник тщетно пытался обуздать. Осужденный трибуналом, состоявшим из одних всадников, он удалился в ту самую провинцию, которую пытался защитить, и был встречен здесь жителями весьма дружественно. Сулла предложил ему вернуться в Рим, но Рутилий отказался, подчеркивая тем самым свою преданность законности: несмотря на явную несправедливость обвинения, он не захотел облегчить свою участь, опираясь на поддержку человека, которого считал тираном. Решение было им принято явно не без воспоминаний о Сократе. Рутилий был стоиком, и уважение к законам, пусть неправедным, считалось у философов этой школы качеством непреложным.
О беседах молодого Цицерона с Рутилием в Смирне мы кое-что знаем. Рутилий, который некогда был близок с Сципионом Эмилианом, с Лелием, со всеми почти выдающимися людьми его поколения, делился воспоминаниями о своем времени, и одно из этих воспоминаний весьма примечательно. Речь шла об уголовном деле — о резне, случившейся в Сильском лесу, в которой обвинили компанию публиканов, взявших в этих местах на откуп поставки смолы. Откупщиков защищал Лелий, рассказывал Рутилий, говоривший, как всегда, точно и красиво, но тем не менее не сумевший убедить судей.
Заседание созвали наново, Лелий произнес еще одну защитительную речь, но судьи по-прежнему оставались в нерешительности. Тогда Лелий посоветовал своим подзащитным обратиться к Сервию Сульпицию Гальбе и поручить отстаивать их интересы. Гальба был горячим оратором; в тот день он превзошел самого себя, «он говорил так напористо, с такой силой убеждения, что едва он завершал очередную часть своей речи, раздавался гром аплодисментов»; он взывал к жалости, испускал вопли отчаяния — и добился оправдания откупщиков. Несложно понять, по каким причинам Рутилий стал делиться с Цицероном этими воспоминаниями. Цицерон, как мы уже знаем, много размышлял о различных видах ораторского искусства; рассказ Рутилия сводился к тому, что в своей защитительной речи он отказался от всякого пафоса, — и потерпел поражение, живое же и страстное красноречие его соперника оказалось убедительным. Между этими двумя видами красноречия Цицерону предстояло сделать выбор.
Позже в диалоге «О государстве» Цицерон рассказывал, что несколько дней, проведенных им в Смирне, прошли в постоянном общении с Рутилием. В ходе рассказа он, хотя ему было в то время без малого тридцать лет, называет себя adulescentulus: по-видимому, как показывает само это слово, годы, проведенные на Востоке, он считал «годами учения», «годами поисков», когда разум его и дух еще только формировались под самыми разными воздействиями.
На Восток Цицерон приехал в поисках идеального красноречия, соединяющего в себе красоту и истину. В Афинах он слушал главным образом философов, ясно отдавая себе отчет в том, какое значение имела философия для становления мастера красноречия. В «Ораторе» он напишет: «Признаюсь, что если я действительно оратор, то стал им не в школах риторов, а в аллеях Академа...» С точки зрения реального судебного красноречия, однако, мысль Платона витала в заоблачных сферах; повседневная судебная практика требовала покровительства музы не столь возвышенной и более деловой. Риторы, преподававшие на Востоке, и предоставили Цицерону возможность познакомиться с применявшимися в этой практике разнообразными приемами и манерами ораторского искусства, дабы сделать затем свой выбор.
История сохранила имена риторов, которых он посетил. То были Дпонисий из Магнесии, Эсхил из Книда, Ксенокл из Адрамита. Каждый из них занимал высокое положение в своем городе, но мы тем не менее знаем о них очень мало и должны опираться на разрозненное свидетельства самого Цицерона. Все эти риторы занимались красноречием, которое принято называть «азианийским». Стиль этот определен в «Бруте». Существует, говорит Цицерон, две разновидности азианийского стиля. В одних случаях для него характерны краткие стремительные фразы, в которых изящество выражения и гармония звуков важнее смысла. В других — главное требование азианизма состоит в том, чтобы слова неслись бурным потоком, но при сохранении изящества и даже некоторой утонченности в их выборе. Гортензий, по словам Цитрона, в молодости умел сочетать эти два регистра азианийского красноречия, чем вызывал восхищение молодежи и иронию или даже раздражение людей более зрелых. В целом Цицерон находит эту манеру речи чрезмерно легкомысленной и мало подходящей для оратора в расцвете лет, выступающего в серьезных процессах: можно предположить, что она, на его взгляд, к тому же плохо сочеталась с серьезной важностью, столь обязательной для римлянина.
Вот так, сопоставляя сухость аттического красноречия с азианийской пышностью, подводя итоги занятиям в Афинах, которые отточили и углубили его мысль, но носили уж очень односторонний, чисто философский характер, Цицерон добрался до последнего пункта своего путешествия — острова Родоса. Жители острова составляли гражданскую общину, которая никогда не знала царской власти и сумела выстоять во время осады города Деметрием Полиоркетом. Родосцы издавна поддерживали с Римом налаженные дипломатические отношения и то спокойно подчинялись политике сената, то позволяли себе пофрондерствовать. Мы уже знакомы с двумя посланцами родосцев — Посидонием и Аполлонием Молоном, которые были отправлены в Рим, в первый раз — дабы развеять подозрения, вызванные слухами о якобы готовившемся сотрудничестве жителей острова с Митридатом, во второй раз — чтобы принять награду за помощь, оказанную ими римлянам во время войны с тем же Мптридатом. В начале 77 года Цицерон прибыл на Родос снова послушать Молона и, по его словам, присутствовал при выступлениях маститого оратора на вполне реальных судебных процессах, читал ого сочинения, посещал уроки, прислушивался к его критическим замечаниям. Читал, слушал и говорил Цицерон по-гречески, поскольку латинского языка Молок не знал.
У Плутарха сохранился рассказ о первом занятии, на котором Цицерон выступил перед Молоном с речью по-гречески. Наставник выслушал молодого человека молча. Когда тот кончил и все присутствующие, продолжает Плутарх, разразились рукоплесканиями, Молон долго еще хранил молчание и наконец сказал: «Тебя, Цицерон, я хвалю и твоим искусством восхищаюсь, но больно мне за Грецию, когда вижу, как единственные наши преимущества и последняя гордость — образованность и красноречие — по твоей вине тоже уходят к римлянам». Может быть, в этих словах родосца, друга Рима, и содержалась некоторая доля преувеличения и лести, но не подлежит сомнению, что уже в это время поразительный талант Цицерона обнаружился полностью. Сам он считал, правда, что еще далек от совершенства, и был благодарен Молону за замечания, предупреждавшие недостатки. Молон сумел удержать красноречие юного римлянина в пределах хорошего вкуса и избавил его от склонности ко всякого рода излишествам. Это оказало к тому же благотворное влияние на здоровье Цицерона, который, как признает он сам, перестал отныне слишком напрягать голос и избавился от привычки к чрезмерной жестикуляции. В Рим Цицерон вернулся, излечившись от молодости.
В те же месяцы на Родосе находился Посидоний, и Цицерон еще раз присоединился к толпе его слушателей. Эта вторая встреча породила множество научных гипотез, связанных с содержанием так называемого «сна Сципиона» в диалоге «О государстве». Ныне, однако, большинство исследователей от них отказалось, и мало кто верит, будто образ Сципиона в этом диалоге внушен Посидонием, будто именно он сформировал основные стоические воззрения Цицерона и посвятил его в тайные учения о жизни в Аиде и о посмертном бытии душ. Для столь глубокого воздействия, впрочем, просто не могло хватить времени, поскольку встречи Посидония с Цицероном продолжались всего несколько недель; да и, кроме того, у Цицерона существовало множество других возможностей познакомиться с основными течениями современной ему философии. Пребывание в Афинах и шесть месяцев, проведенные с Антиохом Аскалонским, бесспорно дали ему много больше. Другое дело, что разговоры с Посидонием утвердили оратора в его взглядах на философию Платона, избавив его от рационалистического оптимизма правоверных стоиков, поскольку сегодня можно считать установленным, что в своем учении о душе Посидоний выдвигал на первый план роль иррациональных ее элементов. Подобные мысли имели для юного римлянина весьма существенное значение. Он понимал все яснее и яснее, что невозможно убедить никого и ни в чем с помощью одних лишь логических доказательств, что людей связует не только разум, но также самые разнообразные чувства и ощущения. Воззрение это складывалось у него издавна на основе поэтического творчества и, пусть кратковременного, опыта ораторских выступлений на форуме. Постоянная работа Цицерона над собой обнаруживала, высвобождала самые разные его задатки и склонности. В ближайшие годы им предстояло развернуться во всей полноте.