Я, в сущности, не знаю хорошенько, был ли я рад или опечален, когда кончились мои школьные дни и настало время покинуть учебное заведение доктора Стронга. Я был очень счастлив в этой школе, очень привязался к ее директору; к тому же, я был персоной в нашем маленьком мирке. Вот в силу всех этих причин мне грустно было расставаться со школой; но были и другие основания, впрочем, не особенно существенные, заставлявшие меня радоваться окончанию курса. Туманные, неясные мысли манят меня вдаль. Мне кажется, что переступив порог школы, я сразу делаюсь самостоятельным молодым человеком; мне рисуется, что этот самый восхитительный молодой человек, появляясь в свете, где он видит массу поразительных вещей, производит на всех потрясающее впечатление, совершает удивительные подвиги… И все эти мальчишеские мечты так охватили меня, что, мне думается, я покинул школу без сожалений, которые были бы так естественны. Расставание со всем, с чем я так сжился, не произвело на меня того впечатления, какое обыкновенно производила разлука. Я тщетно стараюсь припомнить свои тогдашние переживания и сопровождающие их обстоятельства. Очевидно, это событие не сыграло большой роли в моей жизни. Мне кажется, что открывающиеся предо мною перспективы просто затуманили мне голову. Жизнь рисовалась мне какой-то длинной чудесной сказкой, которую мне предстояло сейчас вот начать читать…
Мы с бабушкой не раз обсуждали мою будущую деятельность.
Давно уже бабушка допытывалась у меня, кем желаю я быть. Больше года я, несмотря на все свое желание, не мог дать ей на это ответа. У меня не было ясно выраженной к чему-нибудь склонности.
Конечно, осени меня вдруг чудесным образом знание морского дела, я был бы совсем непрочь стать во главе экспедиции, отправляющейся на каком-нибудь быстроходном судне вокруг света в поисках великих открытий. Но раз такой фантастический проект не мог быть осуществлен, я хотел, по крайней мере, взяться за что-нибудь такое, где потребовалось бы как можно меньше денежных затрат со стороны бабушки, и добросовестно исполнять свои обязанности, каковы бы они ни были.
Мистер Дик всегда присутствовал на наших с бабушкой совещаниях, и всегда при этом вид у него бывал задумчивый и многозначительный. За все время, помнится, он единственный раз высказался, вдруг предложив для меня карьеру медника (уж, право, не знаю, почему это пришло ему в голову), но бабушка так неодобрительно встретила это его предложение, что он больше уж не решался открыть рот, а только побрякивал в кармане своими монетами и не сводил глаз с бабушки, когда та высказывала какую-нибудь свою мысль.
— Знаете, дорогой мой Трот, что я вам скажу? — обратилась ко мне однажды на святках бабушка, вскоре после того, как я окончил школу. — Так как до сих пор мы с вами никак не могли решить этот сложный вопрос, а надо насколько возможно постараться не сделать ошибки, будет лучше всего, если мы повременим с этим. А тем временем вам надо будет взглянуть на этот интересующий нас вопрос с иной точки зрения, не как школьнику.
— Буду стараться, бабушка.
— Мне пришло вот что в голову, — продолжала бабушка: — иногда переменить обстановку и попасть в новые условия жизни, даже на короткое время, бывает очень полезно. Что, если бы вы попутешествовали немного, ну, предположим, проехали бы к себе на родину и погостили у этой странной женщины с самым диким на свете именем, — закончила бабушка; она, видимо, до сих пор не могла простить Пиготти ее имени.
— Бабушка, да ничто на свете, кажется, не могло бы мне быть более по душе! — воскликнул и.
— Прекрасно, — отозвалась бабушка, — это очень удачно, так как эта самая мысль и мне улыбается. С вашей стороны вполне естественно и разумно желать побывать в своих родных местах, и я вообще уверена, Трот, то все, что вы когда-нибудь предпримете, будет всегда и естественно и разумно.
— Надеюсь, бабушка.
— Сестра ваша, Бетси Тротвуд, была бы самой милой, благоразумной девушкой из всех, когда-либо живших на земле, и вы, Трот, будете достойны ее, не правда ли? — проговорила бабушка.
— Надеюсь, что я буду достоин вас, бабушка, и этого будет с меня довольно, — ответил я.
— Настоящая милость божья, что вашей мамы, этой бедной детки, нет в живых, — продолжала бабушка, бросая на меня восторженный взгляд. — Теперь бы она так возгордилась своим мальчиком, что в ее нежной головке, пожалуй, все бы перевернулось вверх дном.
Бабушка имела обыкновение всякую свою слабость по отношению ко мне всегда сваливать таким вот образом на покойную мою матушку.
— Господи! До чего, Тротвуд, вы напоминаете мне ее!
— Надеюсь, что это не худо, — промолвил я.
— До чего он похож на нее, Дик! — обратилась к нему бабушка торжественным тоном. — Мне кажемся, я вижу ее такой вот, какой она была в тот вечер, перед тем как начались у нее боли. Боже мой! Да, он похож на нее, как две капли воды!
— В самом деле, он так похож? — заинтересовался мистер Дик.
— А вместе с тем он очень похож и на Давида, — решительным тоном объявила бабушка.
— Он очень похож на Давида, — повторил мистер Дик.
— Я хочу, Трот, — продолжала бабушка, — чтобы вы были не только физически, но и морально сильным, здоровым человеком. Физической силой и здоровьем бог вас не обидел, но вы должны быть у меня вообще молодцом: решительным, с твердой волей, — прибавила она, кивая своей головой в чепце и сжимая руки в кулак, — человеком с сильным характером, самостоятельным, который без основательной причины не подчиняется никому и ничему! Вот каким хочу я вас видеть, Трот! Таким, какими должны были бы быть ваши отец и мать, и тогда судьба их была бы совсем иная.
— Надеюсь, бабушка, осуществить ваши желания, — промолвил я.
— И вот для того, чтобы вы мало-помалу приучились быть самостоятельным и решительным, — добавила бабушка, — я и хочу вас отправить путешествовать одного. Сначала я думала было, что вы поедете с мистером Диком, но потом решила, что пусть лучше он остается дома и заботится обо мне.
В первую минуту мистер Дик, повидимому, огорчился, но, сейчас же сообразив, что ему оказывается великая честь заботиться о самой замечательной женщине на свете, снова просиял.
— К тому же, — заметила бабушка, — его мемуары…
— Да, конечно, Тротвуд, — торопясь, перебил бабушку мистер Дик, — я хочу их как можно скорее дописать; они действительно должны быть закончены. После чего, как вы знаете, они будут представлены куда следует, и тогда… — тут он остановился и довольно долго молчал, — заварится хорошая каша!.. — закончил он.
Бабушка не любила ничего откладывать в долгий ящик, и не успел я оглянуться, как она, снабдив меня туго набитым кошельком и чемоданом, отправила в путь-дорогу. Давая мне на прощанье кучу добрых советов и без конца целуя меня, бабушка сказала, что раз она видит цель моей поездки в том, чтобы я посмотрел на свет божий и расширил свой кругозор, мне необходимо по дороге в Суффолк или на обратном пути остановиться в Лондоне. Словом, в течение трех недель или даже целого месяца мне представлялась полнейшая свобода. Единственно, что от меня требовалось, — это внимательно осматриваться вокруг себя, размышлять о виденном да еще три раза в неделю правдиво писать о себе.
Я начал свое путешествие с того, что отправился в Кентербери, чтобы проститься с добрейшим доктором Стронгом, Агнессой и мистер Ункфильдом. Моя комната у них все еще оставалась за мной. Агнесса очень обрадовалась мне и заявила, что после моего отъезда их дом стал не похож на себя.
— Представьте, Агнесса, я тоже с тех пор, как уехал от вас, стал не похож на самого себя, — проговорил я. — Лишившись вас, я словно потерял правую руку… Но, впрочем, это неудачное сравнение, ибо правая рука ее в силах заменить ни головы, ни сердца. А каждый, кто имеет счастье знать вас, Агнесса, советуется с вами и слушает вас.
— А мне кажется, — улыбаясь ответила она, — что каждый, кто меня знает, балует меня и портит.
— Нет, нет! Все откосятся к вам так потому, что вы единственная в своем роде. Вы не похожи на других девушек. Вы такая добрая, такая кроткая, такого чудесного характера, и, к тому же, вы всегда правы.
— Вы превозносите меня так, точно я бывшая мисс Ларкинс, — мило расхохотавшись, проговорила Агнесса, берясь за работу.
— Ну, позвольте, Агнесса, это не хорошо так злоупотреблять моей откровенностью, — ответил я, краснея при воспоминании о моей голубой поработительнице. — Но я все-таки всегда по-прежнему буду с вами откровенен. Видно уж, с этой привычкой мне никогда не расстаться. И если вы позволите, то случится ли со мной горе, влюблюсь ли я, сейчас же скажу вам, — даже, когда всерьез влюблюсь.
— Да мне кажется, вы всегда всерьез влюбляетесь, — опять рассмеявшись, сказала Агнесса.
— Положим, тогда я был мальчишкой, школьником, — ответил я также со смехом, но вместе с тем немного смущенный. — Времена меняются, и не сегодня, так завтра, чувствую, я могу полюбить по-настоящему, всерьез. А вот меня удивляет, что вы до сих пор всерьез никого не полюбите.
Агнесса снова рассмеялась и покачала головой.
— О, я знаю, что вы не влюблены! — воскликнул я. — Вы, конечно, сказали бы мне об этом… или, — прибавил я, заметив, что она покраснела, — во всяком случае, дали бы мне возможность самому догадаться. Но, Агнесса, я не знаю пока никого, кто был достоин вашей любви. Предупреждаю: согласие свое я дам только в том случае, если встретится человек более благородного характера и вообще более достойный, чем все те, кого я здесь вижу. С сегодняшнего дня, Агнесса, я не спускаю глаз с ваших поклонников и, знайте, буду очень требователен к тому из них, кто завоюет ваше сердце.
И так мы продолжали болтать в полушутливом, полусерьезном тоне, столь привычном для нас при нашей долголетней дружбе, как вдруг Агнесса, подняв на меня глаза, заговорила совсем иным, серьезным тоном:
— Знаете, Тротвуд, я хочу спросить вас о том, о чем, быть может, не скоро еще представится случай поговорить с вами. Ни с кем другим я не решилась бы заговорить об этом. Не бросилось ли вам в глаза, что с моим папой за это время произошла какая-то перемена?
Я-то давно обратил на это внимание и не раз задавал себе вопрос, замечает ли эту перемену Агнесса. Видимо, она теперь прочла это на моем лице, так как опустила глаза, и на них заблестели слезы.
— Скажите мне, что это такое? — тихо проговорила она.
— Думаю… — начал я. — Но могу ли я говорить совершенно откровенно? Вы ведь знаете, Агнесса, как я его люблю.
— Да, говорите.
— Так вот, я думаю, что ему далеко не полезна та склонность, которую я заметил в нем еще давно, при моем появлении в вашем доме. С тех пор склонность эта значительно усилилась. Ваш папа часто бывает в очень нервном состоянии… или, быть может, это моя фантазия?
— Нет, не фантазия, — проговорила Агнесса, покачивая головой.
— Руки его дрожат, — продолжал я, — язык заплетается, взгляд растерянный. А обратили ли вы внимание, Агнесса, на то, что когда он бывает в наихудшем состоянии, к нему непременно являются по делу?
— Уриа? — спросила Агнесса.
— Да, именно. И вот сознание того, что в эту минуту он не способен заниматься делами и что это замечают посторонние люди, так угнетает вашего папу, что на следующий день он чувствует себя хуже, а там еще хуже: вид у него унылый, глаза какие-то блуждающие. Я не хочу вас тревожить, Агнесса, но все-таки принужден сказать вам, что однажды вечером, совсем недавно, я видел вашего папу именно в таком состоянии: он припал к своей конторке и плакал, как ребенок…
Не успел я договорить последней фразы, как она тихонько зажала мне рот рукой и бросилась к двери; встретив там отца, она прижалась к его плечу. Когда я увидел их вместе, меня до глубины души поразило лицо Агнессы. Оно выражало столько печали, нежности, благодарности к отцу, и вместе с тем в нем читалась такая немая мольба, чтобы я был снисходителен к его слабостям, столько доверия ко мне… самые красноречивые слова не смогли бы больше сказать мне, больше тронуть меня.
Мы в этот вечер должны были пить чай у доктора Стронга. Придя к ним в обычное время, мы застали в кабинете у камина самого хозяина, его молодую жену и ее маменьку.
Доктор Стронг, в глазах которого моя поездка была чем-то вроде путешествия в Китай, встретил меня, как почетного гостя, и велел даже подбросить в камин дров, желая при ярком пламени лучше разглядеть лицо своего бывшего ученика.
— Знаете, Уикфильд, я не собираюсь иметь много новых учеников, — заговорил доктор, грея руки у огня. — Что-то я разленился, хочется покоя. Месяцев через шесть думаю отказаться от моих юнцов и начать вести более спокойную жизнь.
— Я не раз уже за последние десять лет слышал это от вас, доктор, — заметил мистер Уикфильд.
— Но теперь я на самом деле решил так поступить, — возразил доктор. — Я передаю свое дело старшему преподавателю, так что в недалеком будущем вам придется заняться нашим контрактом и в нем предусмотреть все так, словно мы оба с моим заместителем настоящие плуты.
— И позаботиться о том, чтобы вас не нагрели, — добавил мистер Уикфильд, — что неминуемо случилось бы, доктор, если бы вы сами вздумали составить такой контракт. Поэтому я с особенным удовольствием займусь этим делом. Да, в моей конторе проходили дела и похуже этого.
— Прекрасно. Значит, я могу об этом не думать, а только заниматься своим словарем да еще особой, с которой я ведь тоже связан контрактом, — моей Анни.
Миссис Стронг сидела за чайным столом рядом с Агнессой. Когда при этих словах доктора мистер Уикфильд взглянул на нее, мне показалось, что она старается избегнуть его взгляда и почему-то необычайно смущена. Это, видимо, возбудило в старом адвокате какие-то подозрения.
— Кажется, получена почта из Индии? — спросил мистер Уикфильд после некоторого молчания.
— Да, да. Кстати, есть письма от Джека Мэлдона, — заявил доктор.
— Вот как!
— Бедный, милый Джек, — начала миссис Марклегем, качая головой, — какой ужасный климат в Индии! Говорят, что там живут словно на куче песку под зажигательным стеклом. Вот подите же, бедняга Джек казался на вид таким здоровым, а на деле вышло совсем иное. Когда он так смело решился на это опаснейшее предприятие, то, очевидно, дорогой мой доктор, он рассчитывал больше на бодрость своего духа, чем на свои физические силы. Анни, дорогая, я уверена, вы должны прекрасно помнить, что ваш кузен никогда не отличался особенным здоровьем, не был крепышом, как говорится, еще в те времена, когда вы с ним детьми по целым дням прогуливались под ручку.
Анни ничего не ответила.
— Могу ли я заключить из ваших слов, мэм, что мистер Мэлдон болен? — обратился к маменьке мистер Уикфильд.
— Болен? — повторил Старый Полководец. — Как вам сказать?.. Да у него всё, что хотите.
— То есть, вы желаете сказать — всё, за исключением здоровья? — заметил мистер Уикфильд.
— Да, действительно, за исключением здоровья, — подтвердил Старый Полководец. — Чего только у него не было! Конечно, и солнечные удары, и лихорадки, и болотные и перемежающиеся, а что касается страдания печени, то, уезжая в Индию, Джек еще тогда примирился с мыслью, что придется ему умереть от этой болезни.
— И обо всем этом он пишет в своих посланиях? — поинтересовался мистер Уикфильд.
— Он чтобы стал писать об этом! — воскликнула миссис Марклегем, качая головой и обмахиваясь веером. — Вы, сударь, видно, мало знаете моего бедного Джека Мэлдона, раз задаете такой вопрос. Чтобы он мог это сказать!.. Никогда! Он скорее даст привязать себя к хвостам четырех диких коней и разорвать себя на части…
— Маменька… — попробовала остановить ее миссис Стронг.
— Анни, дорогая моя, — оборвала ее мать, — прошу вас раз навсегда не вмешиваться в то, что я говорю, кроме тех случаев, когда вы собираетесь подтвердить мои слова. Вам известно так же хорошо, как и мне самой, что ваш кузен Мэлдон готов скорей быть разодранным на куски не только четырьмя конями, как почему-то сорвалось у меня с языка, а любым количеством диких коней, чем пойти против планов доктора Стронга.
— Вернее сказать, планов Уикфильда, — заметил доктор, поглаживая себе лицо и с покаянным видом поглядывая на своего советника. — Собственно говоря, планы эти наши общие с ним. Я лично высказал только ту мысль, что место для Мэлдона нужно приискать «здесь или за границей».
— А я, — прибавил с серьезным видом мистер Уикфильд, — сказал, что лучше «за границей». И беру на себя ответственность за это.
— О, зачем говорить об ответственности! — воскликнул Старый Полководец. — Все было сделано с наилучшими намерениями, дорогой мистер Уикфильд. Да, с наилучшими, — мы все это прекрасно знаем. Но если бедняжка не может там жить, то, повторяю, он скорее умрет, чем пойдет против планов доктора. Я знаю Джека, — тихо проговорил Старый Полководец пророческим тоном, в котором сквозила печаль.
— Ну что ж, мэм, — с веселым видом заговорил доктор, — я вовсе не такой уж фанатик своих планов и сам могу менять их. Если мистер Джек Мэлдон приедет по болезни домой, то мы не позволим ему вернуться снова в Индию и постараемся отыскать для него более подходящую службу на родине.
На Старого Полководца великодушные слова доктора произвели такое сильное впечатление (о, конечно, он их ее ждал и не добивался!), что он смог только произнести: «Подобное великодушие похоже именно на вас». Тут она начала целовать ручку веера и кокетливо похлопывать им по руке своего добрейшего зятя. Вслед за этим маменька принялась нежно журить свою дочку Анни за то, что она не проявляет чувства благодарности к своему мужу за доброту, оказанную им, — конечно, ради нее, — товарищу ее детских лет. Кончил Старый Полководец тем, что сообщил нам некоторые подробности о других членах своего семейства, которые, видимо, также были достойны поддержки.
Все время, пока она ораторствовала, ее дочь Анни сидела молча, потупив глаза в землю. Мистер Уикфильд не сводил с нее глаз. Мне кажется, ему и в голову не приходило, что кто-нибудь может следить и за ним самим, до того он был поглощен своими собственными наблюдениями и мыслями, связанными с ними. Но когда миссис Марклегем наконец замолчала, он спросил ее, что именно пишет мистер Джек Мэлдон о себе и кому он пишет.
— Да вот оно, это самое письмо, — промолвила маменька, беря его через голову доктора с камина. — Тут он, милый, жалуется и самому доктору… Где же это место?.. Нашла. «К сожалению, должен сообщить вам, что здоровье мое в очень плохом состоянии, и я боюсь, что буду принужден временно вернуться на родину. Это единственная надежда поправить свое здоровье». Ясно, что для бедняги это, конечно, единственная надежда поправиться. Но в письме к Анни это еще яснее сказано… Анни, покажите-ка мне еще ваше письмо.
— Не сейчас, маменька, — вполголоса взмолилась та.
— Дорогая моя, вы в некоторых отношениях самый странный человек на свете, и до чего только вы равнодушны к горестям вашей cобственной семьи! Я уверена, что мы так никогда ничего и не узнали бы об этом письме, не потребуй я его от вас. Неужели, душа моя, вы думаете, что этим вы оказываете доверие своему мужу? Удивляюсь! Вы не так должны были бы поступать.
Анни неохотно достала письмо, и когда я передавал ею миссис Марклегем, то видел, как дрожит рука ее дочери.
— Теперь отыщем это место, — проговорил Старый Полководец, надевая очки. — «Воспоминание о былых днях, любимая моя Анни…» и так далее. Нет, не то… «Милейший старый проктор…» Кто бы это мог быть?.. До чего неразборчив почерк у вашего кузена, Анни!.. Ах я, старая дура! Да ведь это не «проктор», а «доктор»! «Милейший»! Да какой еще милейший!
Тут маменька снова с помощью своего веера послала воздушный поцелуй доктору, а тот глядел на нас, безмятежный и довольный.
— Ах, вот наконец это место! — обьявил Старый Полководец. — «Вы не будете удивлены, Анни, когда скажу вам, что, выстрадав столько здесь, я решил во что бы то ни стало уехать отсюда. Если будет возможно, возьму отпуск по болезни; если не добьюсь этого, совсем выйду в отставку. То, что я вытерпел в здешних местах и продолжаю терпеть, просто невыносимо…» А не будь великодушного порыва этого лучшего из людей, — закончила маменька, снова посылая доктору воздушный поцелуи своим веером, — невыносимо было бы и мне думать о муках бедного Джека.
Мистер Уикфильд не проронил ни слова, хотя Старый Полководец и бросал на него взгляды, как бы приглашая высказаться по поводу полученных вестей; но адвокат сурово молчал, устремив глаза в землю. Разговор давно уже перешел на другие темы, а мистер Уикфильд все продолжал сидеть также безмолвно и только время от времени задумчиво поглядывал то на доктора, то на его жену.
Доктор Стронг был большой любитель музыки, а Агнесса и миссис Стронг — обе пели прекрасно и с большим выражением. В этот вечер они исполняли дуэты, играли на рояле в четыре руки, — словом, получился настоящий маленький концерт. Но в этот вечер мне бросились в глаза две вещи: во-первых, что между миссис Стронг (хотя к ней скоро и вернулось самообладание) и старым адвокатом чувствовалось какая-то неловкость, совершенно отдалявшая их друг от друга, а во-вторых, мистеру Уикфильду, видимо, была не по душе близость между его Агнессой и женой доктора. Тут, должен признаться, я впервые, вспомнив все происходившее тогда, при отъезде Мэлдона, посмотрел на это другими глазами, и беспокойное чувство закралось в мою душу. Красота миссис Стронг мне уже не казалась такой невинной, и я с каким-то предубеждением стал относиться к ее прирожденной грации и прелестной манере себя держать. Когда я видел рядом с ней нашу чудесную, чистую Агнессу, мне начала приходить в голову мысль, что дружба эта для нее совсем неподходящая.
Однако обе подруги черпали в этой дружбе столько радости и веселья, что благодаря этому вечер наш пролетел совсем незаметно. В конце вечера произошел инцидент, который врезался в мою память. Агнесса, прощаясь с Анни, только что собиралась обнять и поцеловать ее, как мистер Уикфильд, будто случайно очутившись между ними, быстро отвел дочь от подруги. Тут на лице миссис Стронг я увидел то самое выражение, которое ужаснуло меня тогда, в час отъезда в Индию ее кузена.
На следующее утро я должен был покинуть старый дом, где царила Агнесса. Естественно, я не мог думать ни о чем другом. «Конечно, — утешал я себя, — скоро я опять вернусь сюда и не раз, быть может, буду еще ночевать в своей бывшей комнате», но тем не менее я чувствовал, что прожитое в этом доме время ушло безвозвратно. Когда я укладывал свои книги и вещи для отправки их в Дувр, я делал над собою большое усилие, чтобы не показать Уриа Гиппу, до чего мне тяжело. А он так лез из кожи, помогая мне, что у меня невольно мелькнула мысль: «Как он рад моему отъезду!»
Простился я с Агнессой и ее отцом, притворяясь равнодушным и твердым, как и подобает быть мужчине, и занял в почтовой карсте иное место рядом с кучером. Помню, проезжая городом, я до того был растроган, так полон всепрощения, что едва не поклонился своему старинному врагу мяснику и не бросил ему на водку пять шиллингов. Но у него был такой свирепый вид, когда он, стоя у себя в лавке, скоблил какой-то большой чурбан, и вообще вся его наружность так мало выиграла от потери выбитого мною переднего зуба, что я все-таки решил не делать первого шага к примирению.
Помню, что все помыслы мои, когда мы покатили по большой дороге, были направлены на то, чтобы казаться кучеру как можно старше, и я, считая, что самым характерным признаком взрослого мужчины служит бас, изо всех сил старался басить.
— Вы, сэр, едете в Лондон? — осведомился кучер.
— Да, Вильям, — ответил я снисходительным тоном (я его знал), — сначала я еду в Лондон, а оттуда с Суффолк.
— Едете охотиться, сэр? — продолжал спрашивать кучер.
Он знал не хуже меня, что охотиться в это время года так же возможно, как, например, отправиться в Суффолк на ловлю китов, но тем не менее, вопрос его польстил мне.
— Не знаю еще, буду ли я там охотиться, — ответил я таким тоном, как будто действительно еще не решил этого.
— Говорят, что дичь там очень напугана, — заявил Вильям.
— Я тоже об этом слыхал, — согласился я.
— А вы сами родом из Суффолка, сэр?
— Да, — ответил я с важностью, — Суффолк — моя родина.
— Слыхал, что там у вас необыкновенно вкусные яблоки, запеченные в тесте, — не унимался кучер.
Я, по правде сказать, ничего не знал об этом, но, считая, что я должен поддержать честь своего родного края, утвердительно кивнул головой, как бы говоря: «Да еще какие!»
— А суффолкские рабочие лошади — вот это, скажу я вам, — скот! — воскликнул Вильям. — Хорошему тамошнему коню и цены нет… А вам, сэр, не приходилось ли самим выращивать суффолкских лошадок?
— Н… нет, — ответил я, — не случалось.
— А вот сзади меня сидит джентльмен, так он, бьюсь об заклад, выращивал их целыми табунами, — объявил Вильям.
Джентльмен, о котором шла речь, малопривлекательно косил одним глазом и обладал сильно выдающимся вперед подбородком. На нем была высокая белая шляпа с полями, панталоны темного цвета, в обтяжку, с бесчисленным количеством пуговиц (они, кажется, шли по боковому шву вдоль всей ноги). Подбородок его торчал над плечом кучера так низко от меня, что его дыхание щекотало мне затылок, а когда я обернулся, то заметил, что он своим некосящим глазом поглядывает на наших лошадей с видом знатока.
— Правду ведь я говорю? — обратился к нему Вильям.
— А в чем дело? — спросил садящий за нами джентльмен.
— Да я говорю, что вы целыми табунами выращивали суффолкских лошадок.
— Еще бы! — сказал джентльмен. — Вообще нет таких пород лошадей и собак, каких бы я не выращивал. Есть люди, для которых лошади и собаки — прихоть, а для меня они еда и питье, и дом, и жена, и дети… чтение, и письмо, и арифметика, табак и сон.
— Ну, подумайте, подобает ли такому человеку сидеть за козлами? — шепнул мне на ухо Вильям, подбирая вожжи.
Я понял из этих слов, что кучер хотел бы на мое место посадить специалиста по лошадям и собакам, и потому, покраснев до ушей, сказал ому, что готов уступить свое место.
— Если вам все равно, сэр, — ответил Вильям, — то, кажется, так будет приличнее.
Случай этот я всегда рассматривал как первую неудачу на своем жизненном поприще. Когда я заказывал себе билет а конторе дилижансов, я, помнится, настоял, чтобы против моего имени было написано: «Место на козлах», и за это я даже дал конторщику целых полкроны. Нарочно облекся я в новое пальто, захватил с собой плед, чтобы не ударить лицом в грязь на таком почетном месте, и, сидя на нем, признаться, был очень горд тем впечатлением, которое должен был производить. И вдруг на первых же порах меня вытесняет с моего места какой-то косоглазый оборванец, все достоинства которого заключаются в том, что от него несет конюшней и он в состоянии в то время, когда лошади идут крупной рысью, с легкостью мухи перелезть через меня. Напрасно уже стараюсь я говорить басом, выдавливая звуки чуть ли не из самого желудка, — я чувствую себя совсем уничтоженным и ужасно юным.
А все-таки занятно было и приятно сознавать себя хорошо образованным, прилично одетым молодым человеком с туго набитым кошельком. Мимо проносились места, где когда-то я ночевал в дни моих мучительных странствований… Много было пищи для моих размышлений. Глядя сверху вниз на обгоняемых нами пешеходов, я во многих из них узнаю знакомый мне тип бродяги и так живо представляю себе, как почерневшая рука лудильщика хватает меня за шиворот… Вот дилижанс мчится по узким четемским улицам, и я вижу переулок, где жило старое чудовище, купившее у меня куртку. Я стремительно высовываю голову, чтобы взглянуть на то место, где пришлось мне сидеть то в тени, то на солнце, ожидая, пока сумасшедший старьевщик наконец соблаговолит заплатить мне деньги.
Неподалеку от Лондона мы проезжаем мимо Салемской школы, где когда-то так свирепствовала тяжелая рука мистера Крикля, В этот момент я, кажется, отдал бы все на свете за законное право войти в школу, хорошенько отколотить этого изверга и, как воробьев из клеток, выпустить оттуда, на волю злосчастных мальчиков.
Когда мы добрались до Лондона, дилижанс подвез нас к далеко не важной, пахнущей плесенью гостинице «Золотой крест». Находилась она в густо населенной части города — Чарингкроссе. Лакей проводил меня в общий зал, а горничная вскоре свела в мой номер, маленькую комнату с запахом конюшни, тесную и душную, как семейный склеп. В этой гостинице я снова с горечью почувствовал, как я ужасно молод; никто здесь и в грош меня не ставил: горничная не обращала ни малейшего внимания на мои замечания, а лакей позволял себе самым фамильярным тоном подавать мне непрошенные советы.
— Ну-с, что же вы хотите на обед? — развязно спросил он меня. — Молодые джентльмены вообще любят птицу, закажите курицу.
Я ответил ему насколько мог величественно, что курицы не желаю.
— Вот как! — с изумлением воскликнул лакей. — Молодым джентльменам, я знаю, не нравится говядина и баранина, ну, так закажите себе отбивную телячью котлету.
Не будучи в состоянии придумать что-либо другое, я согласился на телячью котлету.
— Любите ли вы шампиньоны? — с вкрадчивой улыбкой, склонив голову набок, продолжал лакей. — Обыкновенно молодые джентльмены объедаются шампиньонами.
На это я приказал ему самым густым басом, на который только был способен, подать мне отбивную телячью котлету с картофелем, а также все, что полагается к ней, и тут же велел ему справиться, нет ли писем на имя мистера Тротвуда-Копперфильда. Я прекрасно знал, что никаких писем для меня нет и быть не может, но сказал это так, для пущей важности, зная, что взрослые мужчины обыкновенно получают деловые письма.
Вскоре лакей вернулся и сообщил мне, что писем на мое имя не имеется (я не преминул, конечно, выразить при этом удивление), и принялся накрывать для меня столик у камина. В то же время он спросил, какого вина подать мне к обеду.
— Полбутылки хереса, — потребовал я.
Тут я боюсь, что лакей нашел наиболее подходящим составить эту полбутылку из вина, оставшегося на дне нескольких бутылок. Кажется это мне потому, что, читая газету, я видел, как он за своей низенькой перегородкой переливает что-то из нескольких бутылок в одну, напоминая при этом химика или аптекаря, приготовляющего лекарство. Когда наконец вино это появилось на моем столике, я нашел его очень безвкусным, и в нем, несомненно, имелось больше крошек английского хлеба, чем можно было ожидать в заграничном вине; но я был так застенчив, что не говоря ни слова наглому лакею, выпил всю эту гадость.
Придя в хорошее настроение (из чего я вывел заключение, что не всегда эта отрава — алкоголь — бывает неприятна), и решил пойти в театр. Выбор свой я остановил на Конвентгарденском театре, и здесь, сидя на одном из задних стульев в ложе против сцены, я наслаждался «Юлием Цезарем»[56] и какой-то новой пантомимой. Видеть, как перед вами расхаживают и говорят те самые благородные римляне, речи которых вас заставляли зубрить в школе, было для меня чем-то новым и восхитительным. Когда-то бывшее, а теперь окруженное на сцене таинственностью, чарующее влияние самых поэтических образов, освещение, музыка, публика, поразительно плавно сменяющиеся роскошные декорации — все это привели меня в восторженное состояние. Выйдя в полночь из театра и попав под дождь, я почувствовал себя так, словно из заоблачных пространств, из мира сказочной поэзии я вдруг свалился на жалкую, грязную шумную землю, где тускло горят фонари, шлепают калоши, сбились в кучу извозчичьи экипажи, идет борьба с зонтиками, стремящимися выколоть глаза прохожим…
Некоторое время простоял я на улице в растерянном состоянии, как бы чувствуя себя действительно чужим в этом мире, но бесцеремонные толчки прохожих скоро привели меня в себя и заставили направиться в свою гостиницу. Дорогой не переставали проноситься передо мной лучезарные видения, и я все еще был во власти их, когда, съев устриц и запив их портером, сидел в общей зале, устремив глаза в пылающий камни…
Пробило уже час, а я так был погружен в свои театральные впечатления, так почему-то нахлынули на меня, словно сквозь сияющую их дымку, воспоминания прошлого, что я не сразу обратил внимание на присутствие в зале красивого, хорошо сложенного молодого человека, одетого со вкусом, но с какой-то знакомой мне своеобразной небрежностью. Помню, что глядя в камин, все еще во власти своих грез, я хотя и не заметил, когда он вошел, но как-то почувствовал его присутствие.
Наконец я поднялся, чтобы итти спать, к великой радости сонного лакея, который давно уже в своем чуланчике топтался с ноги на ногу, ожидая, когда мы уйдем к себе. Направляясь к двери, я прошел мимо красивого молодого человека и тут только рассмотрел его. Я сейчас же повернулся, пошел обратно и снова взглянул на него. Молодой человек, видимо, не узнавал меня, я же признал его сразу.
В другое время у меня, пожалуй, нехватило бы самоуверенности и решимости заговорить с ним. Я отложил бы разговор до утра и мог бы с ним не встретиться. Но в эту минуту я был в таком восторженном состоянии, так был еще захвачен впечатлениями, вынесенными от «Юлия Цезаря», что в сердце моем вдруг воскресли с новой силой и благодарность к этому молодому человеку, так много сделавшему мне добра в мои детские годы, и моя прежняя любовь. Сердце усиленно забилось, и я бросился к нему…
— Стирфорт, неужели вы не узнаете меня? — воскликнул я.
Он посмотрел на меня таким знакомым мне взглядом, но было ясно, что он все еще не узнает меня.
— Боюсь, что вы совсем забыли меня, — проговорил я.
— Бог мой! — вдруг воскликнул он. — Да это малыш Копперфильд!
Я крепко схватил его за обе руки и не выпускал их из своих. Если б не стыд и не боязнь, что ему это может не понравиться, я бросился бы ему на шею и заплакал бы от радости.
— Никогда, никогда в жизни, кажется, я не был так рад, дорогой мой Стирфорт! — воскликнул я — Я просто в восторге, что вижу вас!
— Я также чрезвычайно рад встрече с вами, — ответил Стирфорт, с силой пожимая мне руки. — Но зачем же так волноваться, старый дружище? — прибавил он.
Что бы он там ни говорил, а от меня не укрылось, до чего ему приятно было видеть, в какой восторг привела меня встреча с ним.
Я смахнул слезы, которые, сколько я ни крепился, все-таки выступили у меня на глазах, и смущенно засмеялся. Затем мы со Стирфортом сели рядышком.
— Какими судьбами попали вы сюда? — спросил Стирфорт, дружески похлопывая меня по плечу.
— Я сегодня приехал дилижансом из Кентербери. В предмостье этого города живег моя бабушка. Она меня усыновила и дала образование Я кончил одну из кентерберийских школ. А вы, Стирфорт, как очутились здесь?
— Видите ли, я так называемый оксфордец. Время от времени меня совершенно заедает тоска в этом университете, и сейчас я как раз еду оттуда, направляясь домой, к матушке… Однако вы чертовски красивый малый, Копперфильд! Как посмотрю я на вас, вы совершенно такой же, как были, совсем не изменились.
— Вас-тo я сразу узнал, — заметил я. — Но, впрочем, не немудрено: вас легче запомнить.
Стирфорт, запустив пальцы в свои густые кудри, рассмеялся и весело сказал:
— Так вот, видите, я при исполнении сыновнего долга. Матушка живет здесь, неподалеку or города. Но дороги сейчас в отвратительном состоянии, а скука у нас дома адская, и я, вместо того чтобы прямо ехать туда, решил переночевать в гостинице. Я в Лондоне всего каких-нибудь несколько часов и убил их крайне непроизводительно — продремал и проворчал в театре.
— Я тоже был сегодня в театре, в Ковентгарденском, — заметил я. — Какая великолепная, восхитительная игра, Стирфорт!
Стирфорт расхохотался.
— Дорогой мой, юный Дези[57], - проговорил он, снова похлопывая меня по плечу, — знаете, вы настоящая маргаритка. И полевая маргаритка, сверкающая росой при восходе солнца, не может быть чище, невиннее вас. Я тоже, дорогой мой, был в Ковентгарденском театре и могу сказать, что хуже спектакля никогда не приходилось видеть… Алло, сэр!
Последине слова относились к лакею, который издали с большим вниманием наблюдал за сценой нашей встречи со Стирфортом и теперь с очень почтительным видом подошел к нам. — Скажите, куда поместили вы моего друга, мистера Копперфильда? — спросил Стирфорт.
— Простите, сэр…
— Слышите? Где ему приготовлена постель? Какой номер вы ему отвели?
— Видите ли, сэр, — проговорил лакей извиняющимся тоном, — пока мы поместили мистера Копперфильда в сорок четвертый номер…
— Как же вы смели, чорт вас побери, упрятать мистера Копперфильда на какой-то чердак над конюшней?
— Извольте видеть, сэр, мы не знали, что мистер Копперфильд в некотором роде особа, — таким же извиняющимся тоном продолжал лакей. — Если мистеру Копперфильду будет угодно, ему можно дать семьдесят второй номер, — это рядом с вами, сэр.
— Конечно, мистеру Копперфильду будет угодно… и сделать это немедленно! — скомандовал Стирфорт.
Лакей сейчас же ушел, чтобы перевести меня в новый номер. Тут Стирфорт весело засмеялся, — ему было так смешно, что меня поместили в этот ужасный сорок четвертый номер, — снова потрепал меня по плечу и пригласил к себе завтракать на следующее утро к десяти часам, чем я, конечно, был очень горд и счастлив. Время было довольно позднее, и мы, взяв наши подсвечники, пошли к себе наверх. Сердечно простившись со Стирфортом у его двери, я вошел в свою новую комнату. Она оказалась несравненно лучше прежней. Здесь не пахло гнилью и стояла грандиозная кровать, представляющая собой чуть не целое поместье. Я расположился на ней среди такого количества подушек, которого свободно хватило бы для шестерых, и блаженно уснул, видя во сне древний Рим, Стирфорта, дружбу… Когда же на заре загромыхали дилижансы, выезжая из-под ворот нашей гостиницы, мне пригрезился сам Юпитер[58] и подвластные ему громы небесные.